«Долгое дело»

Harry Games

Станислав Родионов Долгое дело

Рябинин переступил высокий порог и шагнул в помещение, размашисто закрыв широченную дверь, обитую железом. Тёмные, иконного цвета стеллажи выстроились торцами, как прореженный забор. Говорили, что они тянулись на полкилометра.

От дверного маха должен бы сорваться ветерок, но воздух даже не дрогнул. Казалось, его здесь тоже хранили, уложив незримыми штабелями до сводчатого монастырского потолка. Запах бумаги — не такой, каким пахнет свежая тетрадка, чистый лист или газета, — макулатурным духом щекотнул нос. Странно, ведь в библиотеках тоже хранилась бумага, но запах там другой. Неужели он зависит от того, что на этой бумаге написано: математические расчёты, школьное сочинение, роман о любви или протоколы уголовных дел? Или есть бумага живая и есть мёртвая? Или вентиляция тут не тянет?..

Рябинин подошёл к деревянному барьерчику и шумно бросил портфель. Где-то далеко, может быть за полкилометра, отозвались тихие шаги, которые приближались с каждой секундой.

— Сергей Георгиевич!

Танечка улыбнулась и запахнула халат.

— Кто ж ещё, — улыбнулся и Рябинин, доставая из портфеля запрос на уголовное дело. — Как твоя архивная жизнь?

— Как у мышки, — сразу ответила она, потому что так отвечала всегда и каждому.

— Скучно?

— Ещё бы не скучно. Аж пропылилась вся…

Она потрепала пушистую чёрную косу, свою гордость, словно вытряхнула из неё упомянутую пыль.

— Столько тут дел, а тебе скучно.

— Нет живого лица. Архив-то что кладбище. Да на кладбище веселей.

Для него они были не мёртвые. И не только потому, что, хорошо зная следствие, он мог открыть архивную папку и определить цель и смысл любого процессуального действия. У Рябинина было развито воображение — от следствия ли, от природы ли, — которое оживляло протоколы допросов, очных ставок и происшествий. Он сразу начинал видеть лица и слышать голоса. В конце концов уголовные дела требуют не так много фантазии, чтобы превратиться в повести и романы.

— Хочешь пойти секретарём в прокуратуру? Там сплошные живые лица…

— Ещё как хочу!

— А вот я люблю архивы, — признался он.

— Это вам после вашей нервотрёпки хочется отдохнуть, — не согласилась Таня.

Рябинин любил архивы, даже архив уголовных дел. На этих стеллажах хранились не жёлтые и синие папки — время на них спрессовалось, то самое время, которое сейчас неудержимо бежало за стенами, а здесь стояло на полках крепкими рядами и уже никуда не могло убежать. Тишина вместе с запахом пыли висела меж этих рядов. И не было связи с настоящим — одно прошлое, раскинувшееся на полкилометра.

Нет, была всё-таки связь: на руке тикали часы, которые, казалось, можно было расслышать на том конце архива. Однажды здесь Рябинин и догадался об истинном значении плоского диска на своём запястье. Часы придуманы не только для того, чтобы человек вовремя приходил на работу, домой, в кино, на свидание… У них есть главное назначение — напоминать человеку, что он смертен. Если бы люди жили вечно, зачем бы им знать, который час. У них же вечность.

— Чем интересуетесь? — спросила Таня.

— Мне нужны все прошлогодние дела о выпуске недоброкачественной продукции.

— Пойду искать…

Рябинин снял плащ и сел за стол, который приткнулся в углу. Следы бритвы, пятна чернил и клея говорили, что такие, вроде него, изучающие, частенько тут сиживали. Вот и ему предстоит работать до закрытия. Да не один день.

— Читайте пока, чтобы не скучать, — хитренько сказала Таня, выскочив откуда-то из-под полки.

Рябинин взял у неё толстый том уголовного дела.

Сначала на синей папке бросилась в глаза светлая бумажка, на которой Таниной рукой было выведено: «Не уничтожать, оно интересное». Потом он увидел огромные буквы и цифры: «Дело № 16-253. Том 1». И уж тогда — «По обвинению Аделаиды Сергеевны Калязиной в преступлениях, предусмотренных ст. 147…».

Теплота легонько стукнула в грудь, удивив Рябинина: неужели встреча с делом похожа на встречу со старым другом? Он погладил шершавую обложку, пахнувшую всё той же макулатурой. Сколько прошло? Боже, одиннадцать лет… В этих папках были протоколы, но кроме них сюда вместился кусок его жизни, который он прожил давно, одиннадцать лет назад. И не потёртую обложку он гладил теперь, а подсознательно хотел ладонью ощутить, почувствовать его, тот кусок жизни, который, оказывается, он так давно прожил.

Рябинин открыл том.

Опись бумаг, постановление о возбуждении уголовного дела… У него даже почерк тогда был другой: мелкий, сжатый, торопливый. Или дело попалось такое, что корёжило его почерк?

Он помнил обвиняемую, помнил следственные действия и, казалось, помнил каждый протокол. Он всё помнил, кроме тех состояний, когда возвращался домой бледный, с лёгким поташниванием, когда был не рад, что стал следователем, и когда жена тайно ходила к прокурору района и просила забрать у него дело по обвинению этой самой Калязиной Аделаиды Сергеевны.

Тогда он был одинок, каким всегда бывает человек, которому не на кого переложить свою тяжесть. Но он перекладывал — на дневник, надеясь на молчаливое сочувствие бумаги. И бумага сочувствовала, принимая на свои листы его ночные молчаливые вскрики. Это тогда он записал (помнил до сих пор): «Я не знаю, от чего умру. Но во всех случаях на моей могиле пусть напишут: «Умер от одиночества».». Это тогда он увидел свою работу в каком-то необычном отдалении, как бы со стороны. И возможно, тогда он и сделался следователем, выжженный и выдубленный этим делом. Тогда, тогда…

У человеческой памяти, слава богу, есть хорошая привычка — забывать плохое. А может быть, не у памяти; может быть, у человеческой натуры есть чудесное свойство — хранить в себе радостные дни до смерти, потому что жизнь наша всё-таки меряется ими. Да разве были у него тогда радостные дни?

С чего же всё пошло?.. Нет, у этого дела он не помнил яркого начала. Не было выезда на место происшествия, и задержания с поличным не было. Оно, как хроническая болезнь, рождалось исподволь, вызревая постепенно и надолго…

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Он нехотя утопил кнопку — большую, прямоугольную, белую, вроде окороченной клавиши пианино. За дверью сразу же забренчала музыка: им показалось, что ксилофонные молоточки выбили мелодию похожую на начало мендельсоновского свадебного марша.

— Говори ты, — быстро сказал он.

— Почему? — шёпотом возразила девушка.

— Твоя идея…

Замок щёлкнул, тоже мелодично, словно попытался продолжить тему звонка. Дверь бесшумно приоткрылась. На пороге стояла женщина и молча смотрела на них. Это молчание чуть затянулось, потому что никто из пришедших не хотел говорить первым.

— Нам Аделаиду Сергеевну, — наконец произнёс он.

Женщина в дверном проёме отступила назад, показывая, что они могут войти. Парень и девушка осторожно протиснулись. Сзади, вроде бы сама, дверь захлопнулась с тем же лёгким звоном.

В передней был полумрак. Зеленоватый рассеянный свет падал из круглого окошка-ниши, как из иллюминатора, за которым, казалось, лежит толща океана. Хозяйка темнела плотной фигурой, выжидая.

— Мы хотели бы… — начал он и замолчал, подбирая слово.

— Погадать, — досказала его спутница.

— Вытрите ноги, — предложила хозяйка.

Они усердно заскребли подошвами по какому-то липкому мягкому коврику.

— Проходите.

Большая комната ударила в глаза ярким светом. Казалось, что всё тут излучало сияние: стены, забранные в рост человека глянцевой тканью; хрустальная люстра, игравшая мелкими гранями, как колотый лёд; цветное стекло висячих полок; белый пушистый ковёр, отливающий тусклым оловянным блеском…

— Садитесь, — услышали они откуда-то голос хозяйки, которая исчезла, пока гости рассматривали комнату.

Они напряжённо опустились в мягкие кресла, расположенные так, чтобы их ноги остались на паркете и только носками касались коврового ворса.

— Хотите погадать? — спросил их низкий грудной голос. И тогда увидели туфли, на которых пряжки играли теми же огоньками, что и люстра. Чулки цвета лучшего южного загара, туго обтягивающие ноги, особенно повыше колен, до первой пуговицы платья-халата. Руки, кремовые, как и чулки, с блёстками колец и перстней. И чёрную тень, которая отрезала её чуть повыше второй пуговицы, но ниже груди.

Аделаида Сергеевна неясно белела лицом между торцами высоченного шкафа-пенала и ещё каким-то сооружением из дерева и стекла. Рядом стоял маленький столик из чёрного мрамора, который, казалось, и бросал свою чёрную тень на её лицо. Кроме телефона, на столике ничего не было.

— Значит, хотите гадать? — повторила хозяйка. — А, наверное, комсомольцы.

— Нам дали ваш адрес… — начал он.

— Я, молодой человек, не гадалка. Я — предсказательница.

— Нам всё равно, лишь бы правду, — забеспокоилась девушка.

— Что желаете узнать?

— Аделаида Сергеевна, — стараясь говорить строже, начал он. — Мы хотим пожениться. Валентина уже была замужем, есть ребёнок. Вот и решили, чтобы, значит, не портить мою судьбу, её и ребёнка… Любовь-то любовью, а жизнь есть жизнь.

— Ведь в загсе не посоветуешься, — вставила Валентина.

— Хотите выяснить совместимость, — определила хозяйка. — Пятьдесят рублей.

— Дороговато, — удивился он.

— Дороговато? — удивилась и Аделаида Сергеевна. — Узнать свою судьбу за пятьдесят рублей — дороговато? Молодой человек, я вам сообщу банальный факт: бутылка дешёвого коньяка стоит десятку.

Видимо, от негодования она ёрзнула в своём полумраке, и нижняя пуговица платья-халата расстегнулась, обнажив всю ногу и розовое, уже незагорелое тело над чулком.

Он быстро перевёл взгляд на ковёр, а когда поднял глаза, то пуговица была застёгнута.

— Хорошо, — глухо согласился он, заметно краснея.

— Ну, — произнесла она так, что он это «ну» понял мгновенно, торопливо полез в карман, ощупью насчитал пять десяток и положил их рядом с телефоном.

— Ну, — повторила Аделаида Сергеевна, и сейчас оно значило, что с формальностями покончено.

Гости выжидательно и незаметно напряглись: они уже не знали, что их теперь больше интересует — будущее или способ предсказания.

— Рой! — сказала хозяйка. — Принеси молодому человеку закурить.

Они удивлённо повернули головы, но в комнате никого не было; когда же посмотрели на хозяйку, то внизу, чуть не под ногами, послышался странный звук, словно кто-то полз по ковру. Парень и девушка опять дёрнули головами…

Посреди комнаты стояла громадная белёсая овчарка. Она нехотя подошла к полке, встала на задние лапы, взяла зубами маленький подносик и осторожно просеменила к гостям. На круглой лакированной поверхности, разрисованной бутончиками, лежала голубая зажигалка и золотистая пачка импортных сигарет.

— Попробуйте моих, — негромко предложила Аделаида Сергеевна, словно увидела сквозь ткань пиджака пачку «Друга» в его кармане.

Он закурил, с трудом шевеля одубевшими пальцами и потихоньку злясь, что не может справиться с двумя маленькими предметами. И как она узнала, что он курящий?

Стоило вернуть зажигалку на подносик, как собака отнесла его и встала посреди комнаты, посматривая на хозяйку.

— Рой, — укоризненно сказала та, — угости и девушку.

Овчарка вернулась к полке и, осторожно клацнув зубами, сняла корзиночку из деревянных полированных реечек — такую они видели в магазине сувениров. Принесла её не спеша, прихватив пастью длинную гнутую ручку. Валентина взяла конфету, не спуская глаз с собаки. Овчарка тут же повернулась, водворила корзиночку на место и легла посреди ковра.

— Роюшка, ты же будешь мешать, — заметила Аделаида Сергеевна.

У овчарки дрогнуло остриё ушей. Она убрала язык, встала и степенно прошла к секретеру красного дерева, за которым пропала, как замуровалась в стену.

— Начнём. Молодой человек, пройдите в соседнюю комнату и сядьте за стол. Когда мигнёт лампочка, снимите трубку.

Он поднялся и неуклюже прошагал за дверь, на которую она показала.

В маленькой комнатушке ничего не было, кроме столика, стула и телефона. Даже окон не было. Пустые стены неопределённого серого цвета освещались тусклой лампочкой без абажура. Застойный воздух отдавал лежалым тряпьём и рассохшейся бумагой. Тишина шуршала обоями. Видимо, это была кладовка идеальная комната для размышлений, потому что глаза и уши тут отключались.

У телефона стояла крохотная пепельница — окурка на три. Он торопливо вдавил туда начатую сигарету, и тут же где-то в углу мигнула синяя лампочка. Он взял трубку.

— Единственное условие, — произнёс бесцветный, как у робота, голос, отвечать честно. Первый вопрос: что вы делаете, когда вам не спится? Подумайте.

— Мне всегда спится, — удивился он.

В трубке что-то щёлкнуло. Он подержал её, раза два дунул и неуверенно положил. Возможно, стоило бы сказать, что если в библиотеке попадался детектив, то не спал часов до трёх.

Лампа опять мигнула. Он схватил трубку.

— Кого больше любите: детей или собак? Подумайте.

Он помолчал, заколебавшись, — детей никогда не имел, а собак держал не раз. Но было велено говорить правду.

— Собак.

Трубка щёлкнула. Он понял, что на аппарат её можно и не класть, поскольку связь отключалась где-то в другом месте. Зря сказал про собак, цинизм это — любить их больше детей.

Лампа мигнула.

— Да? — спросил он, забывшись.

— Ваш самый любимый цвет? Подумайте.

Он старался думать, но думать было не о чем.

— Все одинаковы.

Трубка отключилась. Вроде бы замолчала надолго, и он пожалел, что притушил сигарету. Тянуло курить. Даже стало как-то не по себе, и успела мелькнуть мысль о воздухе, которого здесь явно недоставало. Затем показалось, что сзади кто-то стоит и дышит ему в спину. Он обернулся…

Серая пустая стена, на которой ничего нет, даже гвоздя не вбито. Он опустил глаза и вздрогнул — взгляд упёрся в красную пасть, дышащую жарко и сильно. Собака наблюдала за ним, принюхиваясь к постороннему запаху влажным антрацитно-блестящим носом. Это был Рой. Нет, скорее всего, другая собака, потому что дверь не открывалась. Но когда он входил, овчарки в комнате не было.

Свет мигнул. Трубку он поднёс к уху запоздало, когда та уже повторила вопрос:

— Пробуете ли вилкой хлеб в булочной? Подумайте.

— Не пробую.

И через считанные секунды опять синее мигание и новый вопрос:

— По лестнице поднимаетесь пешком или обязательно ждёте лифта? Подумайте.

— Поднимаюсь, если испорчен.

Вопросы пошли чаще, и его уже не просили думать. Да он и не мог, косясь на собаку, которая то появлялась, то пропадала. Может быть, на тридцатом мигании он наконец-то услышал:

— Последний вопрос: если жмёт ботинок, на кого вы злитесь?

— На ботинок, — буркнул он.

— Возвращайтесь, — приказал голос.

В большой комнате пришлось зажмурить глаза. Там ничего не изменилось: так же стеснённо сидела его невеста, которой, как он догадался, тоже задавали вопросы. И так же хозяйка пребывала в тени. Нет, изменилось — со столика исчезли деньги. Да руки Аделаиды Сергеевны теперь вертели миниатюрный вычислительный приборчик с кнопочками и бегающими зелёными цифрами.

— Молодые люди, — чуть торжественно произнесла она, — можете вступать в брак. Вам ничего не грозит. У вас положительная флюктуация.

Они сидели молча, выжидая продолжения. Хозяйка убрала приборчик в темноту и заговорила тоном научных докладов:

— При взятой мною репрезентативности коэффициент совместимости приближается к единице. Хотите точнее?

— Хотим, — тихо согласился он.

— Коэффициент составляет восемьдесят шесть и три десятых. Это значит, что развод может случиться не раньше чем через пятнадцать лет.

— А всё-таки может случиться? — спросила невеста.

— Дальше пятнадцати лет я кривую не пролонгирую. Неужели вам мало? Хозяйка усмехнулась в своём полумраке — было слышно, как она усмехнулась.

— Дело в том, молодые люди, что для дальнейшего прогноза нужны те качества, которые вы будете иметь через пятнадцать лет. Они мне неизвестны. Вам тоже.

— Хватит и пятнадцати, — согласился он.

— У вас будут мелкие стычки и временные разрывы. Их можно избежать. Всю жизнь опасайтесь одного друга дома; пока точно не знаю, мужчина это или женщина. Не оклеивайте стены красными обоями. И никогда не носите красных шарфов.

Она помолчала и приглушённо добавила:

— Каждая семья имеет свой положительный знак. Кто его знает, тот будет жить в мире. Я скажу ваш: чай должен заваривать мужчина. Вы меня поняли, молодой человек?

Он кивнул.

— Тогда всё, — устало произнесла Аделаида Сергеевна и бросила в пространство: — Рой, проводи их!

Они торопливо встали и сразу пошли, стремясь исчезнуть до появления овчарки. Но Рой уже стоял в зелёной передней. Они медленно обошли его и выскочили на лестницу — дверь распахнулась почти сама. И тут же звонко закрылась, словно Рой захлопнул её лапой, да они в этом и не сомневались…

На улице она разжала кулак — там сплющилась тёплая шоколадная конфета.

— Я не видел её лица, — сказал он.

Заявление.

Прокурору Зареченского района. От гражданина Смирнова А.Н. В апреле месяце я со своей невестой Валентиной Турковой узнал адрес гражданки Калязиной Аделаиды Сергеевны, которая якобы гадает и может делать то, от чего волосы встают дыбом. Любовь любовью, а ошибиться в браке кому охота. Поэтому пошли. Калязина предсказала нам долгую совместную жизнь, взяв за это пятьдесят рублей. Хотя мы с гражданкой Турковой вступили в законный брак, однако сделали это не по предсказанию, а по любви. Поступок Калязиной считаю сплошным жульничеством и прошу взыскать с Калязиной в мою пользу пятьдесят рублей.

Из дневника следователя.

Мой день. Утром допрашивал свидетеля о кладовщице, у которой большая недостача. Попросил охарактеризовать её. Свидетель думал-думал и наконец произнёс: «У неё ум с телом не в согласии». После длительного разговора выяснилось, что у кладовщицы хорошая фигура, но легкомысленный ум, что привело её к аморальному поведению. А ведь неплохо: ум с телом не в согласии. У красивого человека должен быть и красивый ум.

Потом допрашивал лаборантку из поликлиники о хулиганских действиях гражданина Конопелько, показания которой состояли из одной фразы: «Я ничего не видела, потому что с крови ушла на мочу». Видимо, чем ниже культурный уровень, тем труднее допрашивать этого человека. Впрочем, тем труднее распознать ложь, чем выше культурный уровень.

Затем было совещание у прокурора района («у преступности надо выбивать почву, чтобы и корней не оставалось»), а после составлял обвинительное заключение до шести часов. И всё. И только-то? А дня нет.

Казалось, что в передней стоит медведь, шкура которого вместо шерсти проросла изумрудно-блестящим мхом. Свет из иллюминатора падал на его спину, особенно зеленя плечи и громадную, рахитично разбухшую голову.

— Раздевайтесь, — предложила ему хозяйка.

Медведь схватился лапами за голову и снял её, как водолазный шлем, только что не отвинтил. Потом снял и шкуру. Хозяйка взяла одежду и небрежно повесила.

— Проходите.

Женщина — из мехов вылущилась молодая женщина — подняла с пола белевшую сумку и пошла в дверь, указанную хозяйкой.

В длинной комнате тлел красный полумрак. Его распылял торшер, который приземисто раскинул мухоморный абажур. За ним полыхали блестящие огненные портьеры, завесившие огромное окно. Такими же портьерами была зашторена левая стена. По правой вытянулись застеклённые полки, уставленные книжными томами. Под ногами пунцовел ковёр.

— Садитесь, — сказала хозяйка, кивнув на алое лохматое кресло, и села в такое же, только стоявшее подальше, за световым кругом.

Гостья опустилась в мягкий ворс. Сумка встала рядом, крепко прильнув к ногам.

— Чем могу помочь?

От этого вопроса женщина ринулась к сумке, щёлкнула замком и вытащила большую коробку конфет, тоже красную, словно подобранную к этому интерьеру. Гостья держала её, не зная, куда положить, — в комнате не было стола.

— Рой, возьми, пожалуйста.

Женщина обернулась…

— Аах! — воскликнула она, отпрянув от клыкастой пасти.

— Не бойтесь, он умный.

Рой настырно потянулся к руке, осторожно прищемил коробку зубами и понёс её из комнаты.

— Как звать-то вас, милочка?

Гостья вздохнула, сгоняя испуг:

— Юлия. Мне дала ваш адрес дворничиха…

— Что вы хотите, милочка? — перебила хозяйка.

Юлия опять вздохнула — теперь она подбирала слова, чтобы выразить просьбу.

— Аделаида Сергеевна, у меня большая кооперативная квартира, есть своя машина, Георгий хорошо получает. У нас всё есть. Вот и пришла посоветоваться…

Она умолкла, вновь подыскивая слова.

— О чём, милочка? — не выдержала хозяйка, так и не признав её имени.

— Сама не знаю о чём.

— Ну, милочка, мои сеансы должны быть целенаправленны.

— Я объясню, — заторопилась Юлия. — Живём хорошо, а Георгий сидит как в воду опущенный. Всё есть, и в то же время чего-то не хватает. Купили стереофонический магнитофон за семьсот рублей, и стоит зря. Какая-то промеж нас скука. Вчера спать легли в восемь часов. Я уж боюсь, как бы он с этой скуки не пошёл искать приключений.

— Понятно, — сказала Аделаида Сергеевна, — вы, милочка, утратили доминанту.

— Что утратила?

— Женскую доминанту. Явление может прогрессировать, и тогда неминуемы эти… как вы их называете… приключения. Если желаете, я вам помогу.

— Конечно, желаю, — обрадовалась гостья.

— Сто рублей.

Юлия мгновенно склонилась к сумке, вытащила две пятидесятирублёвые бумажки и замерла, вспомнив про собаку.

— Один умный человек, — философски заметила хозяйка, — сказал, что деньги не пахнут. А вот Рой считает, что пахнут. Не берёт их, брезгует. Положите на торшер.

Столик, оказывается, был — маленький, приделанный к светильнику полированный овал. Юлия торопливо положила деньги и вернулась в кресло, усаживаясь основательнее, для сеанса. Её лицо, взбухшее ранним жирком, розово засветилось, как и всё в этой комнате. Она ещё раз глянула по сторонам, обнаруживая всё новые детали…

За хозяйкиным креслом высилось большое растение с узкими светло-бурыми листьями и корзиночками цветов, яркими, как раздавленные плоды граната. На ковре, у ног Аделаиды Сергеевны, стояла бордовая ваза чешского стекла с пирамидой оранжевых апельсинов. Книги, маленькие и большие, тонкие и толстые, но все красных оттенков, словно здесь собрались одноцветные переплёты всего мира. Юлия перевела взгляд на платье Аделаиды Сергеевны — на фоне раскалённой солнцем глины бежали вверх юркие золотые ящерицы с раздвоенными языками.

— Социальная проблема номер один, — заметила хозяйка, — люди умеют делать деньги и не умеют жить. Итак, милочка, начнём.

Юлия опять нырнула в сумку и достала блокнот, приготовившись конспектировать. Аделаида Сергеевна поморщилась:

— Милочка, женщина обязана жить, как разведчик, — всё запоминать.

Клиентка спрятала блокнот.

— Муж какого генотипа?

Гостья пожала плечами. Ей показалось, что Аделаида Сергеевна усмехается.

— Милочка, вы, наверное, знаете размер его обуви и костюма. Знаете его любимый суп и обожаемые сигареты. А такой пустяк, как мужской генотип, не знаете.

Юлия смущённо заёрзала и даже покраснела, сразу вписываясь в интерьер, потому что белое лицо тут не смотрелось, как пустая страница в альбоме.

— Женщины видят у мужчин рост, должность и всякие там характеры. По старинке, милочка, по серости. А смотреть нужно не на мужчину, а на его генотип. Запомните, милочка, существуют три мужских генотипа: карьерист, бабник и алкоголик. В чём призвание женщины? В распознании генотипа. Генотип не распознаешь — судьбы не угадаешь. Так к какому из названных генотипов относится ваш муж?

Клиентка замолчала, загипнотизированная вопросом хозяйки. Юлия шла сюда получить информацию, а тут спрашивали, да ещё о таких вещах, о которых она ничего не знала и которые вроде бы не имели отношения к тому, зачем она пришла.

— Не знаю.

— Придётся определять. Когда он приходит с работы?

— Вовремя.

— Что делает вечерами?

— Ест, смотрит телевизор, читает газеты…

— Он не карьерист, — заключила Аделаида Сергеевна. — Проверим на пьянство.

— Да что вы! — встрепенулась Юлия. — Только сухое по праздникам.

— Ясно. Проверим на секс. Посматривает ли он на женские ноги?

— Бывает… Иногда.

— Снится ли ему бокс, драка или война?

— Ни разу не говорил.

— Когда видит красивую женщину, что делает?

— Ну, отворачивается.

— Ага. И он любит мягкую белую булку, не так ли?

— Любит, — растерянно согласилась Юлия и хотела спросить, как это она узнала, но спросила другое: — Булка… к чему?

— Фрейд, милочка, свою сексуальную теорию строил на сновидениях. Я её строю на вкусах. Ваш муж любит мягкую булку. Вы думаете, он действительно её любит? Да плевал он на мягкую булку — это в нём проявляется подсознательное желание мять белое мягкое женское тело.

— Боже мой…

— Ничего не поделаешь. Ярко выраженный генотип бабника.

— Но он никуда не ходит.

— Выжидает, милочка, выжидает. Все мужчины чего-нибудь выжидают. Ведь не зря вы забеспокоились. Почувствовали, что он выжидает.

Теперь её клиентка не беспокоилась, теперь она испугалась. Все поступки мужа, мелкие и покрупнее, которым она раньше не придавала значения, все его слова, сказанные прямо или брошенные вскользь, вдруг приобрели смысл, выстроились в чёткую линию, как солдаты по команде, — выжидал. Иначе откуда бы в доме скука и брюзжание?

— Что же делать? — спросила она словами, которые, казалось, упали на мягкий ковёр да там и заглохли.

— Найти, милочка, женскую доминанту, — потребовала Аделаида Сергеевна.

Юлия готова была её найти, что и показала своим видом, скрестив руки на коленях и согнувшись.

— Ваша доминанта должна быть выше доминант тех женщин, которые окружают вашего мужа. Это достигается путём увеличения коэффициента современности. Я понятно говорю?

Юлия только кивнула, надеясь на последующие слова, более ясные. И они последовали:

— Во-первых, милочка, нужно иметь пару хобби, которые синхронизировались бы с интересами мужа. Чем он увлекается?

— Хоккеем.

— Милочка, я понимаю, это противно, но вам тоже придётся полюбить хоккей, смотреть его по телевизору, ходить на стадион и кричать «шайбу-шайбу»…

— Это нетрудно, — согласилась Юлия.

— Читайте спортивную литературу, выучите фамилии хоккеистов, обсуждайте, спорьте, переживайте. Неплохо бы вам познакомиться с живым нападающим или полузащищающим и ввести его в дом.

— А где его взять?

— Ну, это моя забота. Где-нибудь около стадиона. Что ещё любит муж?

— Рыбалку.

— А у вас, наверное, и аквариума нет? Эх, милочка, вы должны не просто любить рыбу, а стать ихтиологом. Бредить мормышкой и всякой там уклейкой.

Юлия напряжённо смотрела на советчицу, стараясь ничего не упустить. Всё это она вроде бы слышала и раньше — уважать мужа, — но в словах Аделаиды Сергеевны была какая-то убедительность. И говорила она не совсем про уважение, да и не простыми бабьими словами.

— Но у вас должно быть и своё, дамское хобби. Что-нибудь изящное и достаточно дорогое. Например, неплохо бы вам бредить розами или духами. И об этом должен знать весь мир. Муж, знакомые, сослуживцы прямо-таки обязаны вам их дарить. Милочка, вы не представляете, как аромат этих самых роз и духов поэтично ложится на женщину.

Ей хотелось видеть лицо Аделаиды Сергеевны, но оно было там, за ярким кругом, уже в процеженном свете абажура, который скрадывал черты, оставляя очертания.

— Иногда покуривайте. Научитесь дымить красиво, как это делают в фильмах шпионки или девицы лёгкого поведения. Употребляйте сигареты только одного сорта — дорогого и редкого. Курение повышает коммуникабельность женщины.

Хозяйка подняла к лицу руку, в которой блеснул белёсый огонёк. Потом мигнул другой огонёк, рубиновый, и такой же рубиновый дым поплыл вверх, к рубиновым книгам. Может быть, так падал свет, или прутик торшера бросил тень, но Юлии показалось, что в губах Аделаиды Сергеевны зажата длиннющая сигара.

— Вы, милочка, я вижу, употребляете чай. «Стакан чая» теперь звучит, как, скажем, «миска капусты». Кофе, только кофе! Чашечка кофе. Никаких растворимых, никаких электрокофемолок. Только ручная мельница. Почему? Я отвечу. Молоть кофе в ручной мельнице — это искусство. По-домашнему свободна, с сигаретой, с шуткой, в чуть распахнутом халатике, на глазах мужчины вы мелете, кипятите и разливаете кофе. В конце концов, у мужчины, если он таковой, возникает страсть не к напитку, а к вам…

Аделаида Сергеевна говорила об одежде, походке, интерьере, косметике, сиамской кошке… Её сигарета-сигара была давно выкурена. И давно рассеялся дым, почему-то не оставив своего застойного духа.

— Умейте красиво выпить. Не ломайтесь. Никаких грубых и дешёвых напитков. Вот так: «Рюмочку коньяку, пожалуйста». Или: «Будьте любезны, бокал шампанского». Кстати, мужчин впечатляет, когда женщина в самое неподходящее время капризно захочет выпить. И ещё кстати: будьте пикантны, будьте чуть фривольны. Давайте мужчинам лёгкие авансы, не выплачивая всей суммы. Это их бодрит. А вы станете душой общества.

Хозяйка, видимо, устала. Её голос сделался глуше, и казалось, что теперь он долетает из-под портьеры. Устала и клиентка, в голове которой всё смешалось — когда пить чашечку коньяку и когда рюмочку кофе.

— И последнее, милочка. Старайтесь быть остроумной. Это опять вошло в моду. Например, закурите сигарету и серьёзно заметьте: «Одна сигарета сокращает жизнь на пятнадцать минут». Все усмехнутся, поскольку это банальщина. Тогда вы помолчите и добавьте: «Лошади». И не носите в конце апреля меха. Смешно и жарко.

Аделаида Сергеевна вздохнула и сказала вроде бы самой себе:

— Боже, сколько мороки за сто рублей.

Клиентка молчала, не в силах переключиться с её уроков на это прозаическое замечание. Хозяйка поднялась и окрепшим голосом приказала:

— Рой, проводи тётю.

Заявление прокурору.

Обращаюсь к вам с просьбой, которую, откровенно говоря, не могу точно сформулировать.

Я прожил с женой семь лет. Как говорится, в мире и согласии. В доме всё есть, зарабатываю хорошо. Примерно с апреля месяца всё круто изменилось — в её поведении стали возникать странности. Началось всё с розового прозрачного халата с одной пуговицей, да и той наверху. Я думал, что для сна. Ну купила и купила. Однако на следующий день она встретила меня в этом халате посреди передней: губы накрашены, волосы в начёсе, улыбка на лице, и во всём какая-то неестественность. Обычно мы обедаем на кухне. А тут смотрю, стол накрыт в большой комнате, цветы в вазе, проигрыватель работает… Во время обеда она вдруг закурила, хитренько на меня глянула и спрашивает: «А знаешь ли ты, что от одной сигареты лошадь подыхает за пятнадцать минут?» Потом позвала на кухню, стала молоть кофе и два раза спросила про лошадь. Про эту дохнущую лошадь она спрашивает меня почти каждый день. Полнейший позор наступил, когда в гости пришёл мой начальник Егор Кузьмич. Она трижды спросила его про лошадь, ворочала глазами, распахивала этот халатик, выкурила пачку сигарет и выпила коньяку больше Егора Кузьмича. Все её фокусы мне трудно и перечислить. Она, например, завела сиамского кота, который ползает по стенкам и орёт благим матом. Вдруг объявила, что умрёт, если не увидит м'куу-м'бембу. Хобби, говорит, у неё такое. Кто бы к нам ни пришёл, она каждого спрашивала, нет ли у него дома м'куу-м'бембы. Я отправился в библиотеку и с большим трудом выяснил, что этот самый м'куу-м'бембу есть динозавр, якобы обитающий в Центральной Африке, но которого не видел ни один европеец. Скажем, в автобусе или в кино она может вдруг сказать, что ей ужасно хочется рюмочку коньяку. Всхохатывала не к месту, стала петь не мужским и не женским, а каким-то блеющим голосом… Я уже хотел обратиться к психиатру, когда случилась история похуже…

Однажды я выходил со стадиона и вдруг увидел, как моя жена прошла в раздевалку для спортсменов. Естественно, я притаился под трибуной. Вышла она с хоккеистом, о чём-то поговорила и пошла домой. Тут уж все её фокусы стали понятны — так сказать, внезапная любовь. Дома спросил прямо: встречалась с мужчиной? Отвечает, что это не мужчина. А кто же, говорю, м'куу-м'бемба, что ли? Тут она совершенно ошарашила: заявила, что познакомилась с хоккеистом не для себя, а для меня. На кой чёрт мне хоккеист, да ещё не из той команды, за которую я болею! В общем сел я писать заявление в народный суд о разводе. Тут она расплакалась и всё рассказала…

Оказывается, ходила к какой-то предсказательнице, которая за сто рублей и научила её всем этим глупостям. Не денег жалко, а ведь семью могла разрушить, товарищ прокурор. Поэтому я так всё подробно и описал. Адрес этой гадалки я прилагаю.

Из дневника следователя.

Я часто слышу, что природа ничего не делает зря, — всё у неё продумано, всё у неё рассчитано. Взять хотя бы размножение. Диву даёшься, как она заботится о продлении рода… Есть существа, которые только и живут для размножения. Ну, хотя бы та рыба, которая, отметав икру, сразу погибает. Оказывается, и человек начинает стареть только потому, что миновал продуктивный возраст для деторождения. Природу даже не интересует дальнейшая судьба организма-родителя: размножившись, он может умирать, стареть, болеть… Вот как изворотливо борется природа за продление жизни на земле! Только она, мудрая природа, не знает, для чего эта жизнь нужна. Потому что природа не имеет разума. Я вроде бы имею. Поэтому и обязан узнать, для чего я, мы, все…

Весна — это всегда неожиданность. Солнце, которое вдруг, обязательно вдруг вспыхивает над головой и уже остаётся там на всё лето. Небо оказывается, над городом есть голубое небо, а за ним есть и космос. Тёплый воздух с какими-то неясными щемящими запахами, хотя ещё ничего не цветёт и не распускается, — или весной сердце может щемить от запаха мокрого асфальта и отсыревших скамеек? Становится больше женщин, может быть, и не больше, а просто они освободились от шуб и дурацких дублёнок, вроде бы уменьшили свои здоровенные продуктовые сумки и веселее застучали каблуками.

Но такой весны не было. Рябинин подошёл к окну, вглядываясь в густой белый воздух, в котором медленно ехали автомобили, помигивая тусклыми фарами. Туман ли это, мелкий ли дождь, или зимнее небо прощально опустилось на землю и начало медленно съедать снег? И не было неожиданности. Весна пришла втихомолку, выдавая себя только грязью и мутными ручьями, секущими остатки плотно слоённого снега на панелях. Да вот светло — шесть часов вечера, а светло.

Тихо открылась дверь. Рябинин обернулся.

— Скоро уходите? — спросил Александр Иванович, комендант здания.

— Сейчас. А что?

— Окно будем разгерметизировать. Оставьте ключ в дверях.

«Разгерметизировать». Язык портили на глазах. Ведь есть простые и точные слова: открывать, распечатывать, в конце концов раскупоривать… Но можно понять и коменданта — он стремился быть современным и в своём маленьком деле хоть так приобщиться к научно-технической революции. Кстати, из этого загерметизированного окна дуло всю зиму. И всё-таки весна пришла, коли окна разгерметизируют.

Рябинин собрал бумаги и уложил их в сейф.

В юности, когда он воспитывал в себе волю, изучая учебники психологии и пособия для безвольных, среди прочих усвоил одну полезную рекомендацию: не подрывать волю явно невыполнимыми планами. Теперь он волю уже не воспитывал и, может быть, поэтому составлял ежедневные, еженедельные и ежегодные планы, которые невозможно было выполнить ни в дни, ни в недели, ни в годы. Он это знал и всё-таки на понедельник написал столбиком четырнадцать пунктов, из которых сделает, дай бог, половину. Сделает главное. Например, проведёт все необходимые допросы и вряд ли прочтёт вторую главу «Науки о запахах», первую осилил месяц назад. Выполнит очную ставку и определённо не пойдёт на лекцию «Психология подростка». Сходит в столовую, которая в плане не значится, но не успеет в буфет за стаканом молока, который в плане записан и который нужно бы выпить ради гастрита.

Рябинин тешил себя надеждой, что стоит ему расследовать дела, томящиеся в сейфе, как наступит другая жизнь: нормальная, плановая, с одиннадцатичасовым стаканом молока. Этой надежде было много лет, ровно столько, сколько он работал следователем, потому что дела в сейфе никак не кончались.

Он клал «Науку о запахах» в портфель и на стук двери не обернулся, полагая, что начинается разгерметизация.

— Хорошо, что не ушли, — сказал прокурор.

Рябинин обернулся, увидел у него в руках бумажки и подумал совершенно обратное, потому что эти бумажки означали появление пятнадцатого пункта в плане.

— Базалова заболела. Посмотрите эти странные жалобы.

Слово «странные» прокурор чуть выделил, намекая, что жалобы интересны. Мол, не просто работа, а интересная работа, мол, специально для вас.

Рябинин взял разномерные листки, схваченные на уголках скрепкой, опустил их в портфель рядом с «Наукой о запахах» и шумно вздохнул.

— Там опросить человека три да решить вопрос о составе преступления, понял его вздох прокурор.

— Хитрый вы, Юрий Артемьевич, — буркнул Рябинин, надевая плащ.

— Почему же?

Прокурор потянулся к своему носу, намереваясь его пошатать, но руки не донёс. Эта привычка — в задумчивости пошатывать нос — стала притчей во языцех. На новогоднем вечере даже была пропета частушка: «Когда вопросы он решает, то нос усиленно шатает. Хорошо, шатает свой, а не чей-нибудь чужой». Юрий Артемьевич справился с некрасивой привычкой — теперь вцепился в подбородок и двигал челюсть туда-сюда.

— Эти жалобы я видел у вас на столе ещё вчера. Мне вы принесли их сегодня, в пятницу, в самом конце дня, намекая, что можно поработать дома.

Прокурор улыбнулся и отпустил подбородок.

— Я и сам беру работу на дом.

— Сами можете, а загружать подчинённого не имеете права.

— Ну, чем вы будете заниматься два дня? Смотреть телевизор?

— Не держу.

— Играть в домино, карты, шахматы?

— Не играю.

— Болеть за какую-нибудь команду?

— Век не болел.

— Копаться в земле? У вас нет участка. Тогда, пить вино?

— Гостей не жду.

— Может быть, вы стоите в очереди за коврами?

— Нет, — поддержал игру Рябинин.

— Сергей Георгиевич, вы не умеете отдыхать, как все нормальные люди…

— Упустили рыбалку, прибивание полочек, обед у тёщи, прогулки с пуделем и вязание крючком.

— Этим вы тоже не занимаетесь. А если не умеете отдыхать, тогда работайте.

— А если у меня есть хобби? — спросил Рябинин.

— Не представляю вас собирающим значки, спичечные наклейки или бутылочные этикетки…

— А серьёзного увлечения вы не представляете? — улыбнулся Рябинин, говоря уже не о себе.

— Уж не ищете ли вы смысл жизни? — улыбнулся и прокурор.

— Ищу, — неожиданно для себя и чуть с вызовом признался следователь.

— Ну, это не хобби, — посерьёзнел Беспалов, заметив, что его подчинённый заметно покраснел.

— Да, это не хобби.

Юрий Артемьевич на секунду задержал его руку в своей: хотел сказать, или спросить, или хотел поспорить… Но они уже прошли коридор и были у выхода.

То зимнее небо, которое, спасаясь от солнца, опустилось на землю, теперь опустилось и на Рябинина. Липким холодом оно коснулось лица, но больше всего ему подошли стёкла очков, которые сразу побелели от незримых капель, словно кто-то шёл рядом и бесшумно работал распылителем. Идти пешком сразу расхотелось — только очки будешь протирать. Рябинин шагнул в троллейбус, который по воде подкатил с шипением…

Лида была дома. Она пролетела мимо, коснувшись губами его щеки, и понеслась на кухню — видимо, только что пришла и готовила еду. Там уже что-то шипело.

Рябинин быстренько разделся до трусов и приоткрыл дверь на балкон. Одна из тех мыслей, которые потоком бегут в нашем сознании и пропадают невесть куда, вдруг попыталась остановиться. Но с балкона ринулся холодный воздух частичка зимнего неба, и Рябинин взял гантели. Тело, просидевшее день неподвижно, теперь наслаждалось работой; оно уже перестало чувствовать холод и порозовело. Но был ещё резиновый жгут, который то щёлкал по спине, опадая, то дрожал, растягиваясь на вытянутых руках.

— Кушать подано! — донеслось из кухни.

Рябинин трусцой пробежал в ванную. Телу предстоял ещё один праздник горячая вода. И тело праздновало вместе с душой, потому что, как известно, душа человека обитает в его же собственном теле…

Лида сидела за столом в своём любимом халате — зелёном, линялом, из мягкой фланели. Волосы, брошенные свободно, как им бросилось, закрывали всю спину и плечи. Казалось, Лида выглядывает из шалашика.

— А ведь я догадался, почему ты любишь этот халат, — сообщил он, приглаживая мокрый затылок.

— Почему же?

— Зелёное идёт к твоим волосам. Ты, наверное, даже в авторучку набираешь зелёные чернила.

— А я догадалась, почему все тебя считают умным.

— Ну и почему? — теперь спросил он, зная, что его сейчас подденут.

— Ты очень долго думаешь. Этот халат пора уже выбрасывать.

— Кстати, долго думать — достоинство. Долгодумов значительно меньше, чем быстродумов.

Лида положила ему салат. Рябинин поддел бледный листик и вздохнул:

— Никто меня умным и не считает.

— И даже сам?

— Сам тем более.

— Отчего ж такое самоуничижение?

— Причин много…

— Например?

— Сегодня мне загадали загадку, а я не смог отгадать.

— Возьми отсрочку, — профессионально посоветовала Лида, которая благодаря его стараниям сносно разбиралась в уголовном процессе.

Рябинин улыбнулся, представляя загадку в процессуальном документе.

— Два раза вызывал одного свидетеля, и он всё приходил навеселе. Пригрозил, что отправлю в вытрезвитель. Наконец явился трезвый, дал показания, подписал протокол и говорит: «Товарищ следователь, всё вы спрашиваете… А если я вас спрошу?» Пожалуйста, отвечаю. Думал его интересует дело. А он решил проверить мои умственные способности. «Отгадайте загадку: висит груша — нельзя скушать».

— Как же ты не отгадал? Ведь лампочка!

У Лиды загорелись глаза. Она перестала есть и выпрямилась, забросив волосы назад, подальше с покатых плеч. Перед ним сидела девочка, готовая отгадывать загадки, прыгать через скакалочку и бегать взапуски. Наивная девочка, которой уже за тридцать. Которая полагает, что в прокуратуре загадывают детские загадки про лампочки. Рябинин смотрел на неё, позабыв про салат, и давил радость, которая показалась бы ей беспричинной и от которой он получал наслаждение, — она, слава богу, никогда не повзрослеет. Да и что такое женщина, как не девочка, которая стала женственной. В нём тоже сидел мальчишка, и Рябинин не знал, как это сказывается на его личности, — себя не видно. Но ему нравились люди, которые не запечатали своей детской души жизненным опытом. Душа не окно, быстро не разгерметизируешь.

— Не лампочка.

— «Висит груша — нельзя скушать» всегда была лампочкой.

— Нет, это тётя Груша повесилась.

Секунды три она смотрела на него приоткрыв рот. Потом засмеялась, и обрадованные волосы опять застелили плечи. Она их вновь отбросила, мгновенно перестав смеяться.

— Дурацкая загадка.

— Как раз для следователя, с трупом.

Рябинин принялся за чай — напиток номер один. Он мог пить его всегда и везде. Мог пить как вино, вместо вина, в весёлой компании и уж тем более в одиночестве. Когда Лида на кухне заваривала чай, он из комнаты безошибочно выкрикивал ей сорт. Всё хотел завести чайник в прокуратуре, да как-то стеснялся бегать со стаканами. А чай был бы ему полезнее отдыха. В столовском же буфете стоял импортный никелированный агрегат, пофыркивающий и погудывающий, — теперь все пили кофе. Без молока и сахара. Из маленьких чашечек. Смакуя.

— Ещё налить? — спросила Лида, чуть тревожа голос: третий стакан.

— Конечно.

Чай для Рябинина был не просто напитком. Как многие городские жители, инстинктивно жаждущие связи с природой, он чувствовал её даже в чае. Чай и есть частичка природы. Он пах травами, да и сам был обыкновенным сушёным листом. Стакан чая — его нужно пить только из стакана, — поставленный на солнце, солнцем же и вспыхнет, словно эта звезда плеснула в него свою огненную жидкость, потому что чай жил под солнцем и запас бушующего света не на одну заварку. Для чая не годились маленькие чашечки, вроде кофейных, его там не видно, да и не идёт ему манерность, как, скажем, не идёт писать на маленьких пачках членистоногие выражения «Росглавдиетчайпром». Нужно очень просто и очень кратко — «Чай». Только золотом. Казалось бы, не наше слово, а давно обрусело и стало своим, как «дом» или «хлеб». Есть длинный и нежный цветок «иван-чай». Но нет и не могло быть «иван-кофе» или «иван-какао».

— Ещё? — удивилась Лида, удивляясь этому каждый вечер.

— Последнюю.

— Водянка будет. Может быть, теперь кофейку? — хитренько спросила она.

Если чай Рябинин считал самой природой, то кофе относил к продукту научно-технической революции, к её издержкам. Когда он видел чашку тёмной дегтярной жидкости с ободком жёлтой пены, ему казалось, что её зачерпнули из мутного городского ручья. Тут напечатанное на коробке слово «Ростовкофецикорпродукт» его не коробило. Он не верил любителям кофе, подозревая их в простой приверженности моде.

— Спасибо.

Рябинин поднялся и поцеловал Лиду.

— Что будешь делать? — спросила она.

— Прокурор дал небольшой матерьяльчик. Уж посмотрю сразу, чтобы завтра быть свободным.

— Небольшой? — Она прищурилась, и её серые глаза потемнели: эти большие и небольшие матерьяльчики бывали почти каждый выходной.

— Крохотный, — заверил Рябинин и, чувствуя от чая некоторую тяжесть, прошёл в комнату к своему огромному столу.

Ампирная старинная лампа сияла позолотой, как собор. Он сел в кресло и включил её, хотя в комнате было ещё светло, — для уюта. Жёлтый свет упал на крупно исписанные листки его статьи, а может быть, целой монографии, озаглавленной «Виновное поведение». Для кого писал, кому она нужна… Только для себя, с единственной целью — выговориться, отдать свои мысли бумаге, потому что они мешали, толкали на споры, которые никогда не приносили ему облегчения. Впрочем, статью можно предложить какому-нибудь юридическому журналу.

Он начал разгребать место…

Статью подсунул под папку с выписками и вырезками о достижениях криминалистической техники. Пачку журналов осторожно сдвинул вправо так, чтобы она вторым боком стиснула пачку книг. Пишущую машинку переставил на самый край. Дневник пока заткнул между кипой обвинительных заключений и куском лилового флюорита, который под абажурным светом казался чёрным. Свинцовый кастет, употребляемый как грузик, был отправлен в кучу, второй год растущую в том месте, где стол примыкал к стене: беглые записи, письма, брошюрки, конспекты, фотографии… Перед собой оставил только портрет Иринки, которая сейчас была у Лидиной мамы, — выпросила её пожить в предшкольный год. И от этого у Рябинина частенько портилось настроение и ныло сердце.

Место было расчищено. Он извлёк прокурорский материал и начал читать, ни к чему не прислушиваясь и не приглядываясь, но чувствуя каждый Лидин шаг. Вот она включила воду — моет посуду. Выключила. Вытирает, позвякивая ложками. Отбросила волосы, и они, видимо, недовольно и сухо зашуршали. Идёт в комнату. Дождался… Оказывается, он тихо и нетерпеливо ждал, когда она сядет в кресло, включит торшер и возьмёт книгу. Тогда можно не оборачиваясь протянуть руку, которая котёнком уткнётся в её тёплое плечо.

Он засмеялся:

— Ты когда-нибудь видела м'куу-м'бембу?

— Видела, — спокойно ответила Лида.

Рябинин повернул к ней голову — она сидела в кресле с ногами, свободно там умещаясь.

— Где же?

— У себя на работе. Сидит в соседней комнате. Двадцать лет пишет кандидатскую диссертацию. Дурак дураком. Чёрный, уже лысый, нахальный. Типичный этот… которого ты назвал.

Рябинину нравилась её свободная фантазия, которая соединяла, казалось бы, несоединимое.

— А что? — Она кивнула на его листки. — Вашу мембу украли или убили?

Он вышел из-за стола, потому что всё прочёл и осталось только спланировать вызовы свидетелей. И подумать, какой тут будет состав преступления, а думалось лучше всего на ходу.

— Мошенничество. Например, за деньги одна дама предсказала молодожёнам, что их брак окажется долговечным.

— И правильно предсказала?

— Пока живут.

— Серёжа, тогда я не понимаю, что такое мошенничество.

— Завладение чужим имуществом путём обмана.

— Какой же она допустила обман? Гадали добровольно. Деньги отдали сами. И предсказание, возможно, сбудется.

— Другую женщину за деньги учила обращаться с мужем.

— И правильно делала.

— Это почему же?

— А кто девушек этому учит? В школе? В семье? Подружки?

— Сердце.

— Сердце научит любить.

— А любовь сама знает, как обращаться с любимым человеком, — убеждённо ответил Рябинин.

Он подошёл к ней и аккуратно, как тончайшей золотой проволокой, обмотал свою руку её волосами. Лида закрыла книгу и не мигая смотрела на торшер, как смотрят в огонь. Она уже была во власти той мысли, которую готовила для ответа.

— Серёжа, должно быть место, куда человек мог бы пойти и спросить о том, что его мучает. Например, о совести, о сомнениях, о той же любви, о тоске своей…

— К батюшке, что-ли?

— Не-ет, ведь хочется знать мнение не кого-нибудь, а государства.

— Есть общественные организации.

— Не-ет, тут нужен специалист по человеческой душе.

Однажды Рябинин не смог вразумительно ответить студентам юридического факультета на вопросы: почему человек идёт за советом к следователю; почему заключённые пишут ему письма, а после отбытия наказания частенько приезжают поделиться, как со старым другом? Потому что следователь — тот представитель государства, который в конечном счёте занимается человеческой душой. Лида на вопрос студентов ответила бы сразу. Откуда у неё взялась такая зрелая мысль? Ведь он только что восхищался её очаровательной наивностью…

— Но ведь мошенница получала деньги, не затрачивая труда.

Лида улыбнулась, заблестев весёлыми глазами:

— Вот тот мумба, про которого я говорила, получает немалые деньги и не затрачивает никакого труда.

— Женская логика.

— Я и есть женщина.

Он размотал волосы, взял её ладошку и погладил своей растопыренной пятернёй, ожидая прикосновения к нежной коже. Но ладонь оказалась сухой и шершавой, пожалуй, грубее его ладоней. Он руками только писал и печатал. Её же маленькие ладошки стирали, мыли, убирали… Та раздёрганная мысль, которая во время разминки хотела зацепиться в голове да так и пропала, теперь вернулась осознанной:

— Ты окна разгерметизировала?

— Что я… окна?

— Распечатала?

— Да. И балкон.

— Я же хотел сам…

Рябинин поднял её руку и поцеловал эту выдубленную мойками кожу, чуть пахнувшую хвоей:

— Вот тебе надо сходить к этой мошеннице.

— Зачем? — удивилась Лида.

— Узнать, как со мной обращаться.

— А я знаю.

— И кто ж тебя научил?

— Сердце, — шёпотом ответила она.

— Но ведь сердце умеет только любить.

— Да. А любовь уже всё умеет.

Из дневника следователя.

Сегодня листал телефонную книгу и удивлялся: какая пропасть научно-исследовательских институтов. Чего только не изучают! Полимеры, цемент, свёклу, огнеупоры, сварку, масличные культуры, полупроводники… Не понимаю, как можно интересоваться состоянием, скажем, цемента, когда рядом живые люди, — их же состояние интереснее. Изучают поведение насекомых, рыб и животных… Опять-таки не понимаю, как можно изучать, например, поведение обезьяны, общаясь ежедневно и ежечасно с людьми… Да ведь человек интереснее! Его поведение нужно изучать, его повадки!

Отступившись от города, зима ещё цеплялась за этот парк, который лежал всего в каких-то километрах пяти от окраин. Чёрные дубы, окаменевшие за зиму, стояли тихо, как стоят деревья поздней осенью или ранней весной, словно чего-то ждали. У земли их стволы проросли плотным мхом и казались укутанными потёртым зелёным бархатом. Пегая прошлогодняя трава лежала на земле как настеленная. Круглые ямы и ямки промёрзли молочным льдом и ярко белели под тёплым солнцем.

Пожилой грузный мужчина медленно брёл по безлюдной аллее. Его тяжёлое длинное пальто было распахнуто и, казалось, своими широкими полами волочится по грязи. Шляпу он держал в руке, подставив лысую голову теплу. Он частенько сходил с дороги и подолгу вытирал ботинки о сухую траву — тогда смотрел по сторонам дальнозоркими глазами. Людей почти не было: на всех воротах висели объявления, что парк закрыт на просушку. Да и грязь. Людей почти не было, но были птицы, и хотя они свистели, щёлкали, прыгали и шумно взрывали воздух где-то вверху, на деревьях, казалось, что ими заполнены все аллеи.

Мужчина вытер ноги тщательнее. Впереди, на грязной, ещё не перекрашенной скамейке, сидела женщина. Он осторожно подошёл и вежливо кашлянул. Женщина не шелохнулась.

— Здравствуйте, — сказал тогда он. — Я вам звонил…

Она чуть повела головой, вроде бы показывая куда-то в землю. Он пошарил взглядом по вдавленным каблучным следам, по куче прошлогодних листьев, по скамье и увидел рядом с женщиной разостланную газетку. Он сел, заговорив, прихихикивая:

— Верно вы сказали… Мимо вас не пройдёшь. С того конца парка видать.

Но её лица он не видел: его закрывали поля бордовой шляпы, надетой слегка набок и огромной, как колесо.

— Что вы хотите? — спросила женщина низким грудным голосом.

— У меня, Аделаида Сергеевна, дело тонкое, — вздохнул он.

— Разумеется, — поощрила она скорее не словом, а тоном. — С толстыми делами идут в милицию…

— Чтобы понять, нужно в мою жизнь вникнуть, хотя бы на грамм.

— Хоть на килограмм.

Клиент помолчал, решая, не насмехается ли. Но без её лица было не решить. Тогда он закряхтел, вдавливаясь поплотнее в скамейку.

— Так вам скажу: права мама. Бывало, лупит меня и приговаривает: «Ласковый ребёнок две матери сосёт, а вот такой урод ни одной не будет». Фигурально говоря, всю жизнь сосал лапу. Папаша тоже был без высшего образования — схватит сапог и меня по голове. Вот и получалось, что в отроческом возрасте поехал я в колонию. А уж потом в моей жизни что ни день, то факт. А они в этом возрасте учились играть на пианинах! И теперь все бренчат.

— Кто?

— Соседи мои, Иванцовы.

— Ну и что?

Поля её шляпы дрогнули. Он ждал, что Аделаида Сергеевна повернётся, но она осталась прямой и неподвижной, как парковый дуб.

— Я же говорил, что у меня дело тонкое. Возьмём квартиру. Я до срока жил, считай, в «тёщиной комнате»: шаг вдоль — шаг поперёк. А ему лет тридцать, ей приблизительно тоже в это время, а у них отдельная двухкомнатная. Почему?

— Ну, уважаемый, с такими вопросами обращайтесь в центральную прессу.

Но он уже не слышал. Подбородок, где, казалось, скопился жир со всего лица, побордовел, как и её шляпка.

— У меня вместо жизни случились полные нули. В чём я ходил в тридцать-то лет? В ватнике, в кирзовых сапогах шлёпал… А он в костюмах полосчатых да плащах импортных. Шуба у него дублёная, а у неё цигейковая — с баранов надрали. Пил-то я что? На поллитру разживёшься да на огурец давно просоленный. А они коктейли по субботам тянут… А ел что? Да что достану. Хамсу, к примеру. Эта же свиристелка может вечер пробегать по гастрономам буженины ей подавай. А мою холеру, так называемую жену, за бутылкой пива не выпрешь. Из скотины у меня была одна кошка, да и та сбежала. А у них собака лохматая, красавица, не собака, а прямо кот в сапогах. На чём я езжу? На общественном транспорте. А они «Москвича» купили! За какие такие заслуги?

Его вдруг схватил какой-то ухающий кашель, которым он зашёлся надолго, теперь покраснев весь, до самого темени. Вздрагивала скамейка, и ритмично колыхались поля шляпы. Голуби, бежавшие было к ним, ошарашенно бросились в небо…

Отдышавшись, он вытер лицо платком и уже тихо досказал:

— Обидно. Смотрят они на меня, как на чучело. Вроде как уценённый какой. А вчера звонят в дверь. Папаша, мол, у нас остались кое-какие продукты, не хотите ли? Верно, остались. Наберут, а не сожрут. Полторта, сыру с килограмм, салатов да винегретов. И бутылок пять, в каждой винца на донышке. Взял. Не обидно ли, а?

Он потянулся под шляпные поля, стараясь на глаз определить, обидно ли. Но увидел её ухо и щёку, розовеющие в солнце и свежем воздухе.

А воздух вдруг посинел от прозрачного дыма. Запахло кострами. По краям парка жгли поля сухой травы, и никто не знал, нужны ли эти палы, или мальчишки озоруют, благо стебли вспыхивали от единой спички.

— Обидно, — согласилась Аделаида Сергеевна.

— Пусть им тоже будет обидно, как и мне, — оживился он, нервно застёгивая пальто, словно защищаясь от дыма.

— Чего вы хотите?

— Какую-нибудь им пакость.

— Пакости, уважаемый, я не делаю.

— А мне сказали…

— Дураки сказали, — перебила она. — Я занимаюсь эманацией утраченного духа.

— Я, считай, всё утратил…

— Так чего вы хотите?

— У меня ихние продукты поперёк горла стоят. Пусть и они хоть раз поперхнутся.

— Сто рублей.

— Дорого, — удивился он. — Могу только пятьдесят.

— Такая будет и эманация.

— Какая такая?

— Уценённая.

Он насупленно посмотрел на дубы, на кучу прелых листьев, на сизый воздух. Пятьдесят рублей тоже деньги.

— Я на пенсии.

— В автобусе вам уступят место.

— Ладно, пусть эта… уценённая.

Он полез в нагрудный карман и долго шевелил там пальцами, вслепую отсчитывая сумму. Она взяла её небрежно, как берут трамвайный билет.

— Почтенный, сообщите мне какую-нибудь подробность из их жизни. Например, какие между ними отношения?

— Вроде бы любовь. Ревнует её сильно…

— Достаточно. Теперь нужны их имена и адрес. Подождите, я возьму записную книжку. Рой, дай сумочку!

Гора сухих листьев вздрогнула и зашелестела. Из неё медленно вышла огромная белёсая овчарка с дамской сумочкой в пасти. Пенсионер вцепился в скамейку и смотрел на собаку, тяжело дыша. Рой тоже дышал тяжело, — жарко.

— Ну? — сказала Аделаида Сергеевна, достав записную книжку.

— А вы ничего такого… В смысле смертельного или подсудного?..

— Я, почтенный, работаю на биотоках.

— Током и убить можно.

Он медленно вздохнул, боясь движением груди привлечь внимание овчарки.

Из дневника следователя.

Рядом со мной живёт семидесятилетний пенсионер, которого непонятно зачем отправили на пенсию: он бегает, что-то носит, что-то сверлит, кого-то навещает… Ему известно всё на свете. Вчера остановил меня и почти час рассказывал, чем он занимался в жизни: от преподавания до водолазных работ, от дрессировки овчарок до ремонта воздушных шаров…

— Скажите, а смысл жизни вы искали? — спросил я, потому что кого и спрашивать, как не семидесятилетних.

— На Марсе?

— Нет, на Земле.

— Смысл жизни… кого?

— Себя, нас, всех…

— А-а, смысл жизни в этом смысле, — усмехнулся он. — Некогда было.

— А вы бы в свободное от работы время.

Максим Николаевич Иванцов, молодой учёный, опять перечеркнул фразу. Их, перечёркнутых, уже набралось полстраницы — великие писатели творили чище. Иванцов начал морщиться, потому что сочинял не научную статью, не доклад и не докторскую диссертацию, а тезисы популярной лекции для клуба здоровья на тему «Берегите нервы!». Видимо, начать стоило с главной мысли, ради чего и затевалась лекция. А там пойдёт.

Иванцов взял чистый лист бумаги и написал: «Владеть своими нервами можно научиться так же, как, скажем, владеем мы своими собственными руками. Примеры». Он подумал — зачёркивать ли? — всё же оставил и вписал следующий тезис: «Более половины тяжёлых стрессов случается из-за пустяков. Примеры». Третий тезис лёг на бумагу как-то сам, не придумываясь: «Стресс — это защита организма от неблагоприятных ситуаций. Но мы поставим вопрос иначе: защитим свой организм от стрессов! Примеры».

Лаборантка Верочка приоткрыла дверь ровно на столько, чтобы в щель пролез громадный парик, который на маленькой головке выглядел кавказской папахой.

— Максим Николаевич, вас к телефону.

— Жена?

— Нет. Но женщина.

Он махнул авторучкой:

— Скажите, что занят. У меня через час лекция.

Верочка с готовностью пропала. Иванцов склонился к бумаге — тезисы пошли легко: «Мы умеем беречь время, деньги, электроэнергию, ботинки… Мы даже умеем беречь сердце, печень, желудок… Но мы не умеем беречь нервы! Примеры».

Дверь опять приоткрылась. Теперь кудлатая папаха-парик втянула и худенькую фигурку.

— Максим Николаевич, она говорит, что вы ждёте её звонка.

— Жду? Не помню…

Иванцов чуть помедлил, оказавшись меж двух желаний: записать новый тезис или сразу пойти к телефону. И всё-таки поднялся. Возможно, кого-нибудь и просил позвонить…

Взяв трубку, он хотел сказать «Алло!» или «Да!», но ничего не сказал, удивившись тяжёлому и торопливому дыханию на том конце провода. Так мог дышать только мужчина. Или женщина, пробежавшая дистанцию.

— Что же вы молчите? — спросила трубка всё-таки женским, низким и сочным голосом, каким в опере поют мамаши, няни и бабушки.

— Я слушаю вас, — недовольно ответил Иванцов, словно его поймали за подслушиванием.

— Максим Николаевич Иванцов?

— Да. А вы кто?

— Это неважно.

— То есть как неважно? — удивился он.

— Вы меня не знаете. Я живу рядом с вашим домом.

— И всё-таки вам лучше назваться.

— Максим Николаевич, время дорого, а мы разводим антимонии…

— Чего вы от меня хотите? — перебил Иванцов.

— Сделать сообщение…

— Чтобы сделать научное сообщение, уважаемая незнакомка… — опять перебил он, но и его тут же перебили:

— Сообщение ненаучное, Максим Николаевич.

— А какое же?

— Анонимное. Только что в вашу квартиру вошёл мужчина.

— Вор, что ли?

— Он вошёл вместе с вашей женой Людмилой.

Иванцов замолчал. Начиная разговор с незнакомкой, он подсознательно допускал, кем она могла быть: референтом из головного института, соискательницей, матерью студента, забытой сокурсницей, в конце концов, знакомой, которая решила его разыграть.» А этой женщины не допускало даже подсознание.

— Мало ли у жены знакомых, — невнятно предположил он.

— Знакомый в чине капитана. Кстати, она с ним встречалась и на прошлой неделе.

Среди военных ни друзей, ни родственников у них не было.

— А зачем вы это мне сообщаете? — наконец нашёлся Иванцов; он решил, что всё-таки нашёлся.

А кому же сообщать? Не в милицию же.

Она усмехнулась: Иванцов это понял по особому, какому-то булькающему тембру, словно её голос пропустили сквозь воду.

— Это не ваше дело! — сказал он решительно, зная, что ему надо бы положить трубку или обругать её; нет, лучше пристыдить; нет, всё-таки лучше бросить трубку на аппарат так, чтобы треск ударил по её огромным — конечно, огромным, как у всех анонимщиков, — ушам.

— Конечно, не моё, — спокойно согласилась она. — Но вы ещё молоды, Максим Николаевич. Запомните, легче придавить искру, чем тушить пожар.

И она положила трубку. Трубку положила всё-таки она. Он ещё держал, теперь уж боясь с ней расстаться, — ведь стоит опустить её на аппарат как нужно что-то предпринимать.

— Неприятность?

Верочка внимательно смотрела на него своими маленькими глазками, а может быть, и не маленькими, — под таким париком всё мельчало.

— Нет-нет, — ответил он и осторожно положил трубку, словно это была не мембрана, спрятанная в пластмассу, а что-нибудь живое. Например, ухо. Почему ухо? Уж тогда глаз, — ведь она подсматривала.

Иванцов вернулся в свою комнату и медленно опустился на стул. Перед ним лежали тезисы о нервных стрессах…

Навет? Ложь? Возможно. Но как эта наветчица узнала его имя, адрес, рабочий телефон… Да и какой смысл ей обманывать? Бежала к телефону, даже запыхалась. А ведь сегодня Людмила не работает, должна быть дома — и это совпадает.

Позвонить! Ну конечно позвонить. Для чего? Чтобы услышать фальшивый голос и дать уйти капитану?

Он сцепил пальцы и закрыл ими глаза, как замуровал решёткой. Приятели смеялись над его ревностью. Людмила на неё обижалась. Выходит, что зря смеялись и зря она обижалась…

Иванцов вскочил. Телефонная трубка почему-то прыгала в руке, как свежепойманная рыба, а диск, наоборот, словно заржавел — он всегда крутится с одинаковой скоростью, как бы человек не спешил.

— Такси?!

Людмила Иванцова заметила, что самые хлопотливые дни те, которые предназначены для отдыха. Поспав после ночного дежурства каких-нибудь часика три, она уже стояла посреди квартиры, не зная, за что взяться.

Прежде всего «Чародейка» — спальный гарнитур, который достали на той неделе. Максим ворчал: гарнитур приобрели — жилплощадь потеряли. Громадные кровати, сдвинутые вместе, съели одну комнату, распластавшись посредине, как музейный экспонат. Да и спальня стала походить на музей, где табличка «Руками не трогать» не удивила бы. Людмила собиралась двигать эту «Чародейку» до тех пор, пока комната не обретёт жилой вид.

Ещё нужно пробежаться по магазинам, что-нибудь до пяти часов, пока народ не пошёл с работы. Но это потом, после «Чародейки». А можно и не ходить, — вчера была.

И обед, приготовить настоящий обед с привлечением кулинарных книг, вина и праздничного сервиза. На первое гороховый суп, который любит Максим. Ну, затем тушёное мясо. И клюквенный мусс на десерт. А можно придумать и совсем-совсем другое. Жена осталась дома — это должно чувствоваться. Даже по обеденному запаху, и может быть, прежде всего по нему. Максим шутит: любовь зависит от уюта. А вдруг не шутит? Нет, шутит, потому что уютолюбцы неревнивы.

Людмила застегнула халат и взялась за «Чародейку».

Кровати, плотиной перегородившие комнату, не давали развернуться, да и сами не разворачивались. Она решила выставить в переднюю невысокий сверкающий комод, который выглядел более покладистым. Комод медленно поехал, спотыкаясь о паркетины.

Когда он оказался в передней, зазвонил телефон. Людмила сняла трубку и молчала, стараясь отдышаться. Но в трубке тоже дышали, словно на том конце провода тоже двигали комод из гарнитура «Чародейка».

— Слушаю, — удивлённо сказала Людмила.

— Триста шестьдесят первая? — спросил торопливый женский голос.

— Да, квартира триста шестьдесят первая.

— Милочка, я не знаю вас, а вы не знаете меня. И не спрашивайте, откуда мне что известно. В вашу квартиру идёт вор, рецидивист…

— Уж не за «Чародейкой» ли? Её одному не вынести. Ириха, перестань дурачиться!

— Милочка, теряешь время, — чуть повелительно сказала женщина, и Людмила сразу поняла, что это не Ириха. — Он уже, возможно, поднимается по лестнице. Слушай внимательно. Этот опасный бандит прослышал про ваш достаток. Сначала будет подбирать отмычки, а потом взломает дверь.

— Но я же дома, — усмехнулась Людмила.

— Он знает, ему терять нечего.

— Боже, что за чепуха. Да кто вы?

— Друг. Не выходите на лестницу…

— Я сейчас же звоню в милицию, чтобы вас задержали!

— Вместо благодарности, — вздохнула незнакомка. Людмила хотела ей сказать, что это неумная шутка, — в наше время бандиты в квартиры не вламываются. Хотела сказать, что в этой дурацкой шутке не видит смысла. Хотела сказать, что какой же это бандит будет выбалтывать замышленное преступление, если только она не наводчица… Хотела сказать и не сказала, прижав трубку к груди, — от двери донёсся слабый металлический звук, железо о железо…

Людмила замерла, сразу лишившись сил. Но страх оказался сильней: она швырнула трубку на аппарат, подскочила к порогу, открыла вторую дверь и набросила на первую крюк, который Максим ввинтил на всякий случай. И услышала, что уже пощёлкивает замок — подобрал. Она стремительно захлопнула вторую дверь, попятившись от неё, как от наезжавшего бульдозера.

Дверь вздрогнула и затряслась от рывков, которыми хотели её высадить вместе с дверной коробкой. Людмила вскрикнула и отскочила дальше, к мерцавшему полировкой комоду. Она даже не удивилась, как смогла в секунду передвинуть комод и придавить им вибрирующие двери. Сил осталось дойти только до телефона, набрать 02 и крикнуть:

— Скорей! Скорей, выламывают дверь…

Из рапорта участкового инспектора.

26 марта сего года в 13 ч. 10 м. по указанию дежурного райотдела я прибыл по адресу: ул. Солнечная, д. 8, кв. 361. На лестничной площадке мною был обнаружен неизвестный гражданин, пытавшийся выломать дверь указанной квартиры и уже оторвавший ручку и почти всю обивку. Неизвестный гражданин оказался Иванцовым Максимом Николаевичем, проживающим в этой же квартире. Проверив обстоятельства происшествия и переговорив с его женой, которая на голос мужа добровольно открыла дверь, выяснил, что ей был телефонный звонок неизвестной женщины, которая, видимо, приняла спешившего мужа за вора. А гражданин Иванцов М.Н., в свою очередь, решил, по его словам, что вор закрылся в квартире, почему и начал ломать дверь. Таким образом, налицо ошибочная ситуация. Гражданин Иванцов М.Н. был трезв.

Из дневника следователя.

Правовые органы знают не обо всех преступлениях, потому что к ним не поступает информация. И одна из причин — некоторые тихие потерпевшие, которые меня злят сильнее, чем все неправды и несправедливости. Ведь не жалуются. Ведь не возмущаются! Когда у меня сидит такой тишайший и рассказывает, как его обидели на работе, дома или в автобусе, — спокойно, между прочим, как мимолётный эпизод, — я молча кричу ему: «Хоть теперь возмутись! Взорвись! Заплачь!» Эти люди не обижаются, или забывают обиды, или сразу их прощают… Парадокс: есть обиды и нет обиженных. Но ведь бороться с чем-либо можно только возмутившись. Не возмутившийся несправедливостью и сам несправедлив. Если уж себя не отстаивает, что же говорить про помощь соседу… Да мимо пройдёт!

Объявление на столбе.

Продаётся новая, неношеная каракулевая шуба по магазинной цене. Обращаться на Спортивную улицу, дом 3, кв. 7, от 18 до 19 часов.

Козлова посмотрела на ходики: прошло сорок пять минут указанного в объявлении времени, а была только одна покупательница, да и та баскетбольного роста, которой никакая бы шуба не подошла. Видимо, одного часа маловато, и придётся переписать объявление: пусть ходят с шести до восьми вечера. В магазине такую шубу схватили бы сразу, хоть и цена солидная. Но меховые магазины расположены в центре, а к ней, на улицу Спортивную, ехать с тремя пересадками. Не каждый захочет.

Козлова вынесла шубу в переднюю и повесила у двери — входи и меряй. Тут и зеркало. Чёрные мелкие завитки пружинили под пальцами и казались живыми. Не разовьёшь, завиты самой матушкой-природой. Говорят, на каракуль годятся только ягнята. И ещё говорили, что на какие-то изделия — может и на каракуль, или вроде бы на замшу — идут только утробные барашки. Всё-таки жалко продавать.

Звонок не то чтобы испугал, но сбросил руку с шубы, словно та была уже не её.

Козлова открыла дверь. В переднюю вошла представительная дама в модном пальто и лёгком платке на голове. Это была настоящая покупательница, не баскетболистка. Такая, возможно, начнёт торговаться, но уж обязательно купит.

— Здесь от восемнадцати до девятнадцати? — спросила она тем голосом, который кто зовёт грудным, кто низким, а кто сытым.

— Да-да, проходите, — предложила Козлова, хотя проходить было некуда да и незачем: гостья уже стояла перед шубой, изучая её взглядом. Хозяйка хотела было сказать, что продавать жалко, но покупательница тяжело и шумно вздохнула. И тогда Козлова сразу увидела большой живот, который вздыбил пальто и скособочил пуговицы натянутыми петлями.

— О, извините, — суетливо пробормотала Козлова и быстро сходила за стулом.

Покупательница с готовностью опустилась на него, рассматривая шубу сидя, как картину в музее. Но как же мерить…

— Для сестры ищу, — ответила дама на мысль Козловой. — Просила сходить по объявлению. Сколько хотите?

— Тысячу сто, как и в магазине.

— Перепродают всегда со скидкой.

— Да ни разу не надёвана. Вот и чек, — опять засуетилась хозяйка, извлекая из кармана шубы мятую бумажку.

Но покупательницу чек не интересовал — она смотрела на шубу.

— Если не секрет, почему продаёте?

— Вступаем в кооператив, деньги нужны на трёхкомнатную…

— Деньги всем нужны, — философски заметила гостья, поднялась и начала ощупывать рукав.

Она утюжила завитки, погружаясь в них бордовыми пиками ногтей; взъерошивала шерсть, пропуская её меж пальцев; гладила ладонью борт, как щёку ребёнка. Видимо, разбиралась в мехах.

Внезапно покупательница отпустила шубу и схватилась за горло. Даже при неярком электрическом свете было заметно, как она побледнела. И тут же её ноги словно переломились в коленях, и дама села, как упала, стукнув об пол каблуками сапожек.

— Вам плохо? — испугалась Козлова.

— Тошнит…

— Сейчас принесу водички, — уже на ходу бросила хозяйка.

— Кисленького бы…

— Лимон есть. Минутку!

Козлова ринулась на кухню. Налила стакан чаю, бросила туда кусочек сахара и отжала пол-лимона. Мешала уже на ходу — лишь бы не расплескать.

Покупательница выпила чай залпом и облегчённо вздохнула:

— Извините, доставила вам хлопот…

— Что вы! В таком положении со всеми бывает.

Дама медленно поднялась. Видимо, силы к ней ещё не вернулись. Она поправила платок, заполняя переднюю запахом каких-то духов, и сказала вялым голосом:

— Считайте, что шубу я купила, завтра в это же время… Приведу сестру. До завтра с деньгами потерпите?

— Конечно, — заверила Козлова, непроизвольно пытаясь поддержать её под руку.

— Дойду, — улыбнулась покупательница и вышла на лестничную площадку, ступая тяжело и размеренно, как металлический робот.

Козлова закрыла дверь. Она дала бы этой женщине лет сорок. Поздновато для первого ребёнка. Почему первого? Ведь не расспрашивала. И всё-таки Козлова была убеждена, что детей у этой вальяжной покупательницы нет. Да и сестру, видимо, придумала. Хочет купить себе, не мерявши, чтобы надеть после родов. Вот и пришла взглянуть да прикинуть. Этой даме только меха и носить.

Козлова» сняла шубу вместе с плечиками и понесла в комнату. Мех шершаво мазнул по кисти, и она почувствовала какую-то тревогу, невесть с чем связанную. Пока вешала шубу в шкаф, мозг сам по себе успел секундно перебрать жизнь прошлой недели, а может быть, и месяца. Но там ничего тревожного не было. Тогда она ещё раз, уже нарочно, провела ладонью по меху, а потом кистью, где кожа была нежней: мягкие завитки. Конечно, мягкие, — не могли же они стать жёстче от взгляда этой дамы…

Козлова сдёрнула шубу с вешалки, подбежала к выключателю и зажгла люстру, потом бросилась к торшеру и уж затем к настольной лампе. На это обилие светильников мех отозвался едва уловимым синтетическим блеском. Козлова почему-то испугалась. Она смотрела на мех, как смотрят на пятна человеческой крови или перевёрнутый автомобиль…

Шуба была не её.

Из дневника следователя.

Говорят, что пришла весна. Где-то припекает солнце. Где-то зацветают сады. Уже не где-то, а у нас под городом вылезла травка. Невесть откуда взявшиеся птицы устраивают по утрам на балконе радостный гомон. Вчера Лида принесла подснежники, купила у метро: вялые цветики, какие-то испуганные городом и шумом. Весна всё-таки пришла.

И я её ощутил — правой ногой: прохудившийся ботинок сильно пропускает талую воду. Лида дважды доставала из шкафа новые ботинки, но я их вроде бы забываю надеть. Якобы. Ухожу в старых. Сразу и сам не мог понять, почему так делаю. А вот почему: когда прихожу домой, снимаю ботинок и вешаю мокрый носок на паровую батарею (Лида его тут же хватает и несёт стирать), то мне кажется, что я пришёл из леса, снял сапоги и повесил на печку мокрые портянки… Я, заточённый цивилизацией в каменный мешок города, подсознательно держу связь с природой через этот самый худой ботинок — хоть так.

Я вырос среди лесов. Молодость провёл в степях. Теперь у меня квартира, автобус, улица, кабинет… А человек утром должен выходить в поле, в степь, в лес… К солнцу, к травам, к птицам, к ветру. Мир ему должен открываться утром, и весь, целиком, до горизонта. Всё остальное — противоестественно.

Лида грозится спустить ботинки в мусоропровод.

Ещё вчера Рябинин думал о весне. Она словно притаилась в том маленьком парке, который он пересекал дважды в день, и ждала какого-то особого сигнала, одной ей известного. Ещё вчера там из голой земли торчали голые прутья, как пучки обрезанной проволоки. Мокрые берёзы сочились водой, на сжавшихся почках висели крупные капли, готовые упасть от громкого слова. Да ещё вчера Рябинин с любопытством глядел на купленные подснежники наступила-таки весна!

А сегодня утром он вошёл в парк и приостановился. Не было проволочных прутьев и сочившихся берёз, не было мокрой земли и жижицы луж… Вместо парка расцвёл белый сад. Чистый и холодный воздух прочертили пушистые линии бывших прутьев. Засахаренные ветки повисли пышными букетами. Там, где стояла ель, теперь высилась чудо-пирамида из белоснежных лап. Толстая осина замерла белотелой царицей. Липа — кажется, липа — стала алюминиевой пальмой. А вместо луж там и сям сверкали фольговые озерца, игравшие солнечными зайчиками с синим небом.

И Рябинину захотелось сделать то, что иногда хочется сделать в старинном соборе, роскошном музее или полированной квартире: обувь, что ли, снять или поклониться.

Он шёл медленно, рискуя опоздать к допросу. Нужно позвонить Лиде, чтобы после работы заскочила в этот парк. Но ведь после работы иней растает и деревья опять осклизнут и почернеют.

Он допрашивал, говорил с людьми, писал бумаги, звонил по телефону, и ему всё казалось, что сегодня он где-то был ещё, кроме работы: в кино, в театре или в музее. Но он нигде не был, кроме парка, схваченного весёлым весенним морозцем.

После обеда в кабинет не спеша, с незажженной сигаретой, вошёл прокурор, показывая ею, что забрёл просто так, покурить. Но у прокурора, даже забредшего покурить, всегда наготове прокурорский вопрос:

— Сергей Георгиевич, как поживает матерьяльчик о мошеннице?

— Почти всех опросил, но поступило новое заявление о краже каракулевой шубы. Нужно возбуждать уголовное дело и производить опознание.

— Сначала опросите заявительницу.

Прокурор зажёг сигарету и сел перед столом на место для вызванных. Теперь он мог поговорить о том, о сём. Рябинина это слегка раздражало соблюдать какие-то ранги, когда по-товарищески заходишь к подчинённому. Сейчас мошенница его не интересовала: ведь не спросил ни про состав преступления, ни про доказательства.

— Вы по делу? — нелюбезно поинтересовался Рябинин.

— Да нет, на перекур, — ответил Беспалов так добродушно, что Рябинин пожалел о своём нарочитом вопросе: трудно представить, чтобы предыдущий прокурор района зашёл бы к следователю покурить.

Юрий Артемьевич дымил молча, как бы подтверждая, что зашёл ради перекура. Он следил за своим дымом, который завесой плыл на следователя. Когда эта завеса коснулась лица и Рябинин поморщился, Беспалов спросил, словно только что вспомнил:

— Сергей Георгиевич, вы как-то обронили о поисках смысла жизни…

Рябинин молчал, уткнувшись в попавшуюся бумажку, которых на столе было как листьев под осенним деревом.

Верно, он обронил, но потому говорить и не стоило, что лишь обронил. Мало ли чего мы роняем? Не стоило говорить и потому, что Рябинин ещё плохо знал прокурора, — тот работал всего год. Вернее, он его знал, но не настолько, чтобы говорить о смысле жизни. От любопытства ли спрашивал, серьёзно ли интересовался, или сам неразрешимо носил в себе этот смысл?.. А может, ради красного словечка, припася его для совещания районных прокуроров: товарищи, представляете каково мне работать, если мои следователи ищут смысл жизни…

— А вы разве не ищете? — как можно наивнее спросил Рябинин.

— Не знаю, — не удивился Беспалов вопросу.

— Как не знаете?

— Ведь не думаешь: поищу-ка я до обеда смысл в своей жизни.

— Верно, — согласился Рябинин, отпускаемый всеми подозрениями.

— И почему русский человек любит самые загогулистые думы? — медленно сказал прокурор вроде бы самому себе.

— Без этих дум человек гибнет, Юрий Артемьевич.

— Человек гибнет без хлеба, — усмехнулся Беспалов.

— Без хлеба гибнет тело.

— А пищи для души теперь хватает. Средства массовой информации любую душу ублажат.

Сигарета потухла. Рябинин хотел сказать, что она потухла, но прокурорские слова об информации и душе странно задели его какой-то несочетаемостью. Он всегда удивлялся…

Рябинин всегда удивлялся мыслям, мелькавшим вроде бы не в мозгу, а где-то глубже, когда думалось уже не словами, а какими-то блоками, в которых слились и те же слова, и целые образы, и чёткие догадки, и ещё что-то неясное, но очень верное; всё это успевало в мгновение соединиться, поменяться местами и рассыпаться, и всё-таки оставить в сознании мысль иногда ясновидящую, чаще неправильную — или оставить смутное ощущение, которое зачастую дороже мысли. Или ничего не оставить, прожив миг и для мига. Вот и теперь промелькнуло, исчезая…

… Информация и душа. Как деньги и любовь. Почему? Душе плевать на информацию. Информация для ума. Что же для души?..

Промелькнуло. Но осталась другая мысль, вызревшая на страницах его дневника:

— Человек, живущий без смысла, должен бы сразу умереть. Не от старости, не от болезней, не в автомобильной катастрофе, не в самоубийстве… Должен просто умереть, тихо и безболезненно, как отмереть.

— От чего умереть-то?

— От бессмысленности своего существования.

— Тогда знаете сколько бы людей отмерло? — опять усмехнулся прокурор, и опять усмехнулся к месту, потому что Рябинин ничего не мог передать сверх мысли, сухой, как прутик. А в дневнике ведь было убедительно.

— Но жизнь без смысла — для чего она?

— Сергей Георгиевич, — оживился вдруг Беспалов, заметил погасшую сигарету и зажёг её. — Вы детство помните?

— Угу, — буркнул Рябинин, ещё не зная, куда повернёт прокурор.

— Думаю, в детстве вы и не подозревали о смысле жизни. Ели мороженое, бегали в кино, читали книжки… Чудесное время! Хоть и бессмысленное. А?

— Нет, осмысленное. Каждый ребёнок знает смысл своей жизни и думает о нём чаще, чем принято считать.

— Какой же?

— Стать взрослым.

Прокурор схватил подбородок и затеребил его, уставившись на следователя отрешённым взглядом. Бедная сигарета опять тухла, тесёмочка дыма тоньшала на глазах. Бедная сигарета не догадывалась, что гореть ей не обязательно и её чахлый дымок лишь повод, без которого прокурор стеснялся зайти к подчинённому. Зашёл покурить — каждому понятно. А зашёл поговорить… О чём? Уж не ищет ли смысл жизни? Уж не тот ли самый, который искали старомодные литературные герои, а теперь его искать так же смешно, как ездить в карете?

— Юрий Артемьевич, да неужели вы оправдываете животное существование? удивился Рябинин.

— Не оправдываю, а размышляю об этом вместе с вами, — ответил прокурор.

Из дневника следователя.

А может быть, Юрий Артемьевич и прав? Может, весь смысл жизни остался там, в детстве?

Бывало, выскочишь из дому, на траву, на воду, на ветер, на простор… Боже, какая свобода — сейчас взмахнёшь руками и полетишь. Нет ни мыслей, ни забот. Ничего о жизни не знаешь и знать не хочешь. Ничего не понимаешь, но всё чувствуешь — телом, каждой клеткой. Живёшь, да так живёшь, как больше никогда жить не будешь. Как жеребёнок или как воробей. Как уготовила нам природа. Естественно. Вот-вот, естественно! Ведь так живут дети, животные, птицы. Так живут травы, деревья, цветы… Может, настоящая жизнь — это жизнь естественная?

Не потому ли…

Берём рюкзаки и уходим в лес и в горы. Отправляемся плавать на кораблях, лодках, плотах… Любим зверей. Смотрим на парящих птиц, набирая в грудь воздух и неосознанно шевеля лопатками. И грустим, вспоминая детство, грустим самой сильной грустью.

Не потому ли, что тоскуем об истинной и утерянной жизни — естественной?

В ещё не подсохшем скверике, который люди обходили панелями, сидела женщина и бессмысленно перекладывала старомодную сумочку с колена на колено. На вид ей казалось за пятьдесят, но, присмотревшись, можно было остановиться на сорока с небольшим. От её лица, от фигуры, старавшейся выглядеть незаметнее, шла почти ощутимая усталость. Женщина кого-то ждала, и тот, кого она ждала, был для неё очень важен, — сумочка выдавала напряжение.

Иногда сквер пересекали прохожие. Мужчина в резиновых сапогах, с рюкзаком и собакой. Ребята пробежали, норовя обрызгать друг друга. Мама проехала с коляской… Но женщина ждала не их, посматривая на вход, зажатый меж трансформаторной будкой и старым тополем.

Она сидела уже около часа, терпеливо двигая сумочку. И когда в сквер вошла дама в белом пальто и безмерной бордовой шляпе, женщина надела сумочку на кисть руки, как на крюк, встала, поправила платок и пошла наперерез даме. Та двигалась медленно, минуя лужи, словно переплывая их под бордовым парусом. Женщина приблизилась к ней и как-то засеменила, не зная, с какой стороны лучше подойти. Да и лужи мешали.

У детской песочницы, где посуше, женщина перебросила сумочку из руки в руку, забежала чуть вперёд и голосом, каким в магазинах старушки просят «доченек» взвесить нежирной колбасы, заговорила:

— Аделаида Сергеевна, Сидоркина я… Вчера по телефону к вам обращалась. Вы сказали, что пойдёте сквером. Вот и дождалась, слава богу…

— В чём дело? — без интереса спросила дама, не сбавляя шага.

— Старшая дочка замуж выходит. Сами понимаете, хочется по-человечески. Подарок бы какой поднести… Родители жениха холодильник справили, просторный, с лампочкой внутри…

— Ну и что? — перебила дама.

— Аделаида Сергеевна, моя Верка-то, невеста, второй год мечтает об этой… из гарнитура «Руслан и Людмила»… Красный диван без спинки и без валиков…

— Тахта, что ли?

— Ага, тахта. Вот подарить бы на свадьбу…

— Дарите.

— Так не продают отдельно! Бери весь гарнитур, да и тот по записи. Оно и верно, натуральные Руслан с Людмилой, а не гарнитур.

— От меня-то что нужно?

Аделаида Сергеевна остановилась. Сквер кончился, дальше толпой струилась улица, а предстоящий разговор больше годился для тихого места.

— Тахту бы мне красную приобресть…

— Берите весь гарнитур.

— Так ведь денег-то где взять? Не по карману. Семья большая, а мой петушок…

— Какой петушок?

— Ну, муженёк… Он льёт в горло, как из бидона.

Аделаида Сергеевна окинула женщину прицельным взглядом. Синее, незаметное пальто — такие продаются в магазине уценённых товаров. Свалявшийся платок. Ношеные сапожки, видимо, с чужой ноги, скорее всего, с Веркиной. Сумочка, видимо, тоже дочкина.

— Перед женихом-то без приданого стыдно. — Женщина поёжилась от стыда ли перед женихом, от её ли взгляда…

— Сколько у вас детей?

— Трое малолетних да Верка.

— Что ж ты, милочка, не можешь подарить дочке на свадьбу тахту, а устраиваешь демографический взрыв, а?

— Как? — переспросила Сидоркина, не поняв, какие взрывы она устраивает.

— К чему, говорю, голь-шмоль разводишь?

Теперь Сидоркина поняла. Её широкий нос дрогнул, словно она хотела фыркнуть, и эта дрожь побежала куда-то к сухим скулам и бледным губам. Она поняла. Сказали бы ей про голь-шмоль в магазине или на рынке… Но тут она была просительницей.

— Хочется подарить на свадьбу ейную мечту…

— Милочка, насчёт ейной мечты обращайся в магазин.

Сидоркина молча опустила руку, и её сумка коснулась мокрой земли. И стало заметнее, что сумка чужая и ходить с ней она не привыкла…

— Мне говорили, что вы всё можете…

Аделаида Сергеевна расстегнула пальто, обдав просительницу крепким запахом духов, поправила воротничок платья и спросила:

— Кто говорил?

— Люди.

Теперь Сидоркина могла уйти, но она медлила, следя за пальцами Аделаиды Сергеевны, меж которых струился шарфик из мягкой ткани, похожей на мех. Этот шарфик был длинным, видимо, до колен, и струился бесконечным ручейком.

— Сколько стоит тахта?

— Она же отдельно не продаётся. Я вот приготовила…

— Сколько?

Сидоркина метнулась рукой в карман, но, вспомнив про сумку, нашарила там приготовленную сумму.

— Сто пятьдесят. Весь гарнитур стоит шестьсот сорок.

Аделаида Сергеевна взяла деньги, опустила их в широкий карман своего пальто и томно сказала:

— Что я вам — депутат? Позвоните завтра…

Директор специализированного мебельного магазина «Дуб» отвинтил крышку термоса, налил в неё кофе и выпил залпом, обжигаясь. Таких крышечек — по семьдесят пять граммов — в термосе содержалось ровно шесть. Теперь осталось пять. Он их выпьет через равные отрезки времени, чтобы хватило на весь день. Кофе успокаивал.

Директор придвинул было учебник чешского языка, но в дверь негромко и уверенно постучали. Он не успел ничего ответить, как увидел перед собой бордовую шляпу, белое элегантное пальто и лицо женщины с такими же яркими губами, как и шляпа.

— Гражданка, по всем вопросам обращайтесь…

— Я не по всем вопросам, — перебила она, степенно опустилась в маленькое кресло перед столом и добавила, улыбнувшись: — По вопросам, но не по всем.

— Вы откуда? — мягче спросил он.

— Из самой авторитетной организации — из народа.

— Ясно, — буркнул директор. — И что вам нужно?

Она достала из пальто зажигалку, пачку импортных сигарет и не спеша закурила, пустив дым в телефонный аппарат. Директор ждал, успев отметить, что у неё нет дамской сумочки, столь любимой женщинами.

— Товарищ директор, не считаете ли вы, что насаждаете мещанство, торгуя полированными гарнитурами?

— Вы из газеты?

— Например, зачем молодому человеку гарнитур «Руслан и Людмила»?

— Вы социолог?

— Мне нужна тахта.

— Какая тахта?

— Из гарнитура «Руслан и Людмила».

Директор глянул на термос — ему захотелось глотнуть внеочередной стаканчик. Эта дама не представляла никакой организации, кроме самой себя, но сама она — директор видел — могла вполне заменить могучую организацию. Ему предстояла поездка в трест к управляющему, предстояла встреча с чешскими мебельщиками и ещё куча дел в самом магазине, который простёр свои стеклянные витрины на весь квартал. Поэтому директор хотел расстаться с ней, как можно меньше затратив своих нервных клеток.

— Разве вы не знаете правил торговли? — вежливо спросил он.

— Я не точно выразилась: тахта нужна не мне, а молодожёнам. Я, так сказать, делегирована свадебным коллективом.

— Гарнитуры «Руслан и Людмила» продаются в порядке списочной очереди.

— Жених приехал с крупной дальневосточной стройки, передовик, член сборной, награждён медалью «За спасение утопающего».

— Я не могу нарушать порядок.

— Невеста работает на фабрике. Наткала столько штапеля, что его хватит протянуть до Луны и обратно. Неужели они не заслужили красивой тахты?

— Гарнитуры мы не дробим.

— Кроме того… Между нами, конечно… Невеста беременна.

— Гражданка, — уже тихо, чтобы не повышать голос, сказал директор, — я говорю, а вы меня не понимаете: на эти гарнитуры очередь, и мы их не дробим.

— Я вам не сказала главного… Жених забирает невесту, а вернее, уже муж забирает жену и уезжает на свою крупную дальневосточную стройку. Им некогда стоять в очереди. Неужели наш город не может сделать молодожёнам за их деньги скромный подарок?

Директор понял: оттого, что он не повышает голос, не возмущается и не спорит, его нервным клеткам не легче. Может быть, даже и тяжелее. В то же время он был уверен, что дама в белом пальто и бордовой шляпе за эти пятнадцать минут не потеряла ни одной нервной клетки.

— Меня зовут Аделаида Сергеевна, — вдруг представилась она и сделала движение, которое означало, что она хочет снять пальто.

— Хорошо! — Директор схватил термос. — В порядке исключения берите гарнитур без очереди.

— Но мне тахта…

— Не дробим! — крикнул он так сильно, что крышка термоса по-хрустальному дзинькнула. — Шестьсот рублей в кассу.

— Бог с вами, — обиделась Аделаида Сергеевна, вставая. — Но хочу дать вам совет: начните курить. Удобнее взять сигарету, чем цедить кофе в крышечку…

Из дневника следователя.

Можно работе отдать всё: ум, способности, силы, годы… Потом эту работу вспоминать с удовольствием, как честно деланную. Но если от неё не защемит в груди — это была не твоя работа, потому что твоя работа та, которой ты отдаёшь сердце.

Так вот оно у меня щемит, лишь стоит представить себя без следственной работы. Как не вспомнить Юрия Артемьевича…

Отгудевший пылесос стоял посреди комнаты, остывая тёплыми боками. Чуть влажная тряпка уже объездила все доступные поверхности и теперь легла на последнюю — на блестящий кусок стола величиной с газету. Навалы и завалы ползли на эту уцелевшую плоскость, как бурелом. Лида бросила тряпку и взялась за бумаги с тихой и ожидаемой радостью…

Она любила разбирать его стол. В этих стопках, пачках и охапках пряталась тайна мужской работы. Да нет, не пряталась — Сергей от неё вздоха не скрывал. В этом навале была вся его жизнь. Что она болтает? Какая «вся жизнь»? Разумеется, он любит свою работу, но «вся жизнь»… О, вся жизнь, вся жизнь… Вся квартира, вся одежда, вся зарплата… В конце концов, вся земля, потому что её, матушку, измерили вдоль и поперёк. Ну а чем измерить жизнь? Всю. Работой?

Лида оттолкнулась от стола и лёгким бегущим шагом скользнула в переднюю — на свидание с собой.

В большом зеркале, обрамлённом старинной рамой с инкрустацией, взметнулся ворох причёски. Узкое лицо с вечно яркими губами, словно она их ежеминутно подкрашивала. А волосы светлые, но с медным отливом, вернее с морковным, нет, с апельсиновым — далёкий свет неяркого апельсина. Скулы видны, нежные скулки. А волосы стянуты зелёной лентой; ведь никого нет, а лента зелёная, так идущая к далёкому отсвету неяркого апельсина. Шея, как у статуэточной Нефертити. А волосы, туго стянутые лентой, всё-таки привстали, будто задымились. Грудь… Нельзя о себе так сладко думать.

Боже, вся жизнь! А любовь? Да разве жизнь начинается не с любви? Да разве жизнь кончается не любовью? Ведь если не любить, то что остаётся работать? Конечно, Сергей обожает свою уголовщину, но там любовь иная, простенькая, и существует она для другой любви, необычайной и возвышенной, их любви. И она ведь любит свою минералогию, но тоже для их любви.

Лида отпрянула от зеркала, удивлённая тайной связью минералогии с любовью к Сергею. Да нет же, она бы работала и без Сергея. И он работал бы без неё. Работать друг без друга они смогли бы. А вот жить…

Она вернулась к столу и зашелестела бумагами. Иногда её руки утихали, наткнувшись на что-нибудь интересное. Если бы Сергей разрешил, она бы навела здесь ту чистоту, которая лежала на всей квартире. Но он дрожал за каждую бумажку, за каждое начертанное слово. Вот что это?..

Серый клочок, сложенный вчетверо, потёртый на сгибах. Видимо, месяц носил в кармане. А ведь есть записная книжка. Его и не разлепить. Написано второпях. «Вывезенный на место происшествия, обвиняемый вспомнит подробностей больше, чем во время допроса». Правильно, в магазине всегда купишь больше, чем намереваешься.

Фотография какого-то прибора. Длинный металлический колышек, мягкий шланг, цилиндр со шкалой. Немного похож на геофизический эманометр. На обратной стороне написано, как он называется. Боже, трупоискатель…

Видимо, письмо. Вот и конверт. «Следователь Рябинин! Протоколы без ошибочек, статейка мне пришита, и сам я жмурюсь в дружном коллективе на свежем воздухе. Только и следователи фуфло выдают. На шмоне в моей хате в чайничек-то не заглянули, поэтому тысчонка хрустиков моя. Выйду — мне на душевный кайф. С приветом граф О. де Колон». Дурак, а не граф. Ничему не научился. Хрустики — это деньги. А Серёжа-то мог проворонить. В чайник не заглянул… Да ему на кухне обеда не, найти. Как он проводит эти обыски?..

Карточка вроде библиографической. «Чтобы узнать истину, надо выдумать миллион заблуждений. Оскар Уайльд». Интересно, какие же ты, Серёжа, выдумал заблуждения?

«Следственная практика», а на полях записан какой-то разговор: «— У него есть подлинные картины художников-классиков. — Откуда же? — От деда остались. — И много? — Много. Он музей обокрал». Наверное, из протокола допроса. Глупый, всё записывает. Его дневник, о, его священный дневник. Не спрятан и не скрыт. Пожалуй, Серёже нравилось, когда она заглядывала сюда, в эти запретные страницы, исписанные крупным почерком с разномерными буквами. Но зачем они, эти тайные страницы? Ведь известно, что заводят их от одиночества. Неужели ему легче довериться чистой бумаге, чем ей? Его священный дневник. Она бы выбросила эту толстую, уже не первую тетрадку, сожгла бы, изодрала, и располосовала…

Ей показалось, что горячая волна плеснула в лицо раньше, чем глаза увидели чистый лист с крупными буквами: «Лидок, клади всё на старые места. В этом беспорядке есть свой порядок». Как подсмотрел. Она даже испугалась. Дурачина. Пусть сям убирает. Вот только уложит эту пачку, из которой торчит синий клочок…

Лист был разорван по написанному — разномерные фиолетовые буквы на синей бумаге. Лида прочла то, что осталось: «…в беде, или любить издалека». Она бы смахнула этот обрывок в мусор. Нет, она бы положила его в стопку таких же растерзанных бумаг. Но его рука написала «любить», его рука написала такие слова, которые, оторвавшись от других слов, имели какой-то скрытый и притягательный смысл.

Лида принялась искать начало. Выбросить он не мог. Бумага заметная, яркая…

Она синела под кастетом. Лида высвободила её, приложив к своей. Оборванные края сомкнулись, и сомкнулись в единую мысль слова: «С любимой женщиной надо или сидеть в окопах, или встречаться изредка. Или быть в беде, или любить издалека. Да?

Лида удивлённо смотрела на синюю бумагу. Его рука, его слова, его стиль… Но мысль не его. Чужие это рассуждения, подслушанные. Может быть, вычитанные. У того же Оскара Уайльда. «…Или быть в беде, или любить издалека». Или в этих, в окопах. Конечно, Уайльд. А были при Уайльде окопы-то?.. Да? Но у них нет беды. Они не сидят в окопах. Что ж им встречаться изредка? Любить издалека? Да? Она ему сейчас позвонит. Нет, она посмотрит дневник…

Тонкие руки метнулись к пухлой тетради, похожей на амбарную книгу. Записи, записи… Без дат, без названий. Самая последняя: «Так вот оно у меня щемит, лишь стоит представить себя без следственной работы». Кто, что щемит? Лида глянула выше. «Но если от неё не защемит в груди — это была не твоя работа, потому что твоя работа та, которой ты отдаёшь сердце». Да?

Вот как… У него щемит сердце, стоит ему представить себя без следственной работы. А её… А разве сердце не щемит, стоит ему представить её, Лиду? А представить Иринку?

Она залистала дневник так стремительно, словно хотела вырвать страницы и взвить их под потолок. Она неслась по записям, не вникая ни в смысл, ни в почерк, — искала слова «любовь», «Иринка», «Лида»… Они должны быть, стоит лишь всмотреться в эти абзацы про следствие, про психологию, про уголовников. Но её глаза, снедаемые каким-то торопливым жаром, который ошалело горел в ней, не могли задержаться на строчках…

Что-то мелькнуло. «…Годы супружества». Она бросила взгляд к началу страницы. «Допрос шёл три часа…» Нет, пониже. Вот. «С какого-то дня супруги перестают быть друг для друга загадкой, и тогда начинаются пустые годы супружества, подобные езде порожних вагонов. Холостые годы супружества».

Торопливый жар вдруг опал, как скатился на паркет. Какая-то влажная слабость полилась с закатного неба в форточку, обволакивая её тело и обессиливая. И ничего не осталось — ни рук, ни ног, ни гулко стучавшего сердца. Только сознание, понимающее, что ничего не осталось.

С какого-то дня… С какого же, Серёжа? Супруги перестают быть друг для друга загадкой… Он её разгадал. Неужели её так просто разгадать? Ну, разгадал. А разгаданных разве не любят? Это грех — быть разгаданным? Холостые годы супружества…

Ноги не стояли. Лида поняла, что сейчас упадёт, если не доберётся до кресла. Она села, медленно и бесшумно. Зелёная лента, по-собачьи уловив состояние хозяйки, безвольно развязалась и выпустила волосы на свободу, утопив в них её грудь и покатые плечи. Холостые годы супружества…

Счастье смотрит вперёд — там его просторы. Беда оглядывается на прошлое — откуда она пришла? Боже, из этих, из последних лет. Нужно быть слепой и глухой… Нужно занавесить глаза вот этими волосами, чтобы ничего не видеть.

Хотя бы цветы. Раньше он их приносил даже зимой. Букеты из ели, из берёзовых прутьев, из сухого бессмертника… Но вот началась весна. И ни стебелечка. Подснежники сама покупала.

Раньше он не давал ей самой снять сапожек, туфель не давал скинуть сам хотел, бросался в ноги, как поклоны отбивал. Теперь она может сидеть в передней и пыхтеть с сапогом хоть час.

У неё есть привычка вскрикивать: уронит ли что, сожжёт ли, соль ли рассыплет, палец ли уколет… Раньше он бежал на кухню, опрокидывая стулья.

Раньше — первый год, второй год их жизни, может быть, и третий год, и четвёртый — он ничего не мог делать. Ходил за ней и целовался. Боже, сколько они могли тогда целоваться… Раньше. До холостых лет супружества.

Лида прикусила зелёную ленту, так идущую к её волосам, и заплакала.

Из дневника следователя.

Вчера мне неожиданно позвонил бывший начальник геологической партии, у которого я когда-то работал коллектором, — ему потребовалась юридическая справка. А потом он сказал «два слова о себе». Доктор наук, начальник отдела… Написал две монографии. Сделал геологическую карту Союза. Сейчас занимается металлогенической проблемой, пишет статьи, доклады, учит аспирантов, курирует районы… И ещё что-то, и ещё где-то…

— А зачем? — вдруг спросил я.

— Не понял.

— Для чего? — изменил я вопрос.

— Опять не понял.

— Ну, почему?

Он положил трубку. Мы и раньше так говорили. Только в те времена он не клал трубку, а приказывал мне тереть пробы или разбирать образцы.

Козлова никогда не думала, что обман с шубой может что-нибудь вызвать, кроме чувства утраты дорогостоящей вещи. Но было и другое — сильная обида: может, оттого, что она видела мошенницу, говорила с ней, сочувствовала и поила чаем. Лучше бы украла тайно, из-под замка. Кража анонимна, поэтому её легче перенести. Мошенничество для потерпевшего обиднее, — тут его унижают.

Козлова сразу заявила в милицию. Через два дня её вызвали, побеседовали и сказали, что пропажу найдут. «Шуба не деньги — о себе скажет». И отвезли на мотоцикле с коляской в прокуратуру.

Там её долго допрашивал следователь с вздыбленными пятернёй волосами, в больших очках, за которыми были тихие и задумчивые глаза. Он не сказал, что найдут шубу. Только в конце допроса спросил, узнает ли она эту даму, и Козлова поняла, что мошенница для него важнее, чем её шуба.

Узнает ли? Да она уже видела её во сне: воровка так же сидела в передней на стуле, в том же белом платке, и пила чай стакан за стаканом. Козлова бегала на кухню, резала какой-то огромный и странный лимон, темп всё учащался, покупательница пила всё стремительнее… Козлова хотела ей сказать, что её обманывает, кладёт не лимон, а грейпфрут, но вдруг увидела, как у дамы от чая бухнет живот, страшно поднимаясь на глазах… Козлова закричала и проснулась.

Она ли эту даму не узнает?

Синтетическая шуба осталась висеть в передней, вроде чужеродного тела. Перевесить в шкаф руки не поднимались. И не её эта вещь, чужая. Следователь просил занести её завтра в прокуратуру, как вещественное доказательство.

В передней коротко позвонили, так коротко, что Козлова раздумывала, открывать ли. Могли баловаться мальчишки. Но звонок повторился, теперь чуть настойчивее.

Она открыла дверь. На лестничной площадке стояла крупная женщина в сером невзрачном платке и затрапезном пальто. В руке она держала узел. Таких женщин Козлова иногда встречала на вокзалах да видела в военных фильмах.

— Милочка, я к вам.

Жар бросился Козловой в голову, как ударил палкой. Или испуг ударил, который бросился в голову вместе с жаром: закричать ли, звонить ли в милицию, дверь ли захлопнуть?..

— Дайте же мне войти.

Под напором того узла, которым пришедшая деликатно давила, как животом, Козлова немо сделала два шага назад.

Дама, теперь просто женщина, уже стояла в передней. Она опустила узел на стул, торопливо его развязала и броском подняла руку, на которой повисла чёрная каракулевая шуба.

— Ваша, — сказала женщина, таким же броском руки повесила её на вешалку, схватила свою, искусственную, и ловко завязала в узел.

— Я сейчас вызову милицию, — опомнилась Козлова.

Женщина оставила узел и сложила руки на груди, как для молитвы:

— Милочка, вы тоже женщина! Вы мать, и я мать! Ну ошиблась, оступилась, леший попутал… Но ведь опомнилась, сама пришла и шубу вернула. Повинную голову меч не сечёт. Милочка, простите меня!

Козлова смотрела на молитвенно сложенные руки, на грязно-зелёный шарф, перекрученный на шее, как бельё на ветру; смотрела на пальто, какое-то щипаное, словно его начали лицевать, да передумали; смотрела на бурки, всунутые в калоши, которые теперь уже не носили.

— Да-да, — вздохнула женщина, — я уже дико поплатилась.

— Лично я прощаю, — вяло ответила Козлова.

— Милочка, скажите в прокуратуре, что с шубой вам почудилось…

— Нет, — твёрдо перебила хозяйка, — врать не стану.

— Да вам за это ничего не будет. Мол, ошиблась.

— Не могу.

— Милочка, хотите я встану да колени?

Она сделала движение вперёд, словно споткнулась и сейчас упадёт. Козлова непроизвольно схватила её за локоть, подумав, что в тот раз тоже поддерживала под руку.

— Вставайте, не вставайте, а врать в следственных органах не собираюсь, — почти зло отрезала Козлова.

Гостья отпрянула. Она вдруг сильно — опять, как в тот раз, — побледнела и опустила руку в карман своего потрёпанного пальто. Козлова попятилась в сторону кухни, ожидая увидеть нож или пистолет. Но женщина вытащила маленькую бутылку. Значит, плеснёт кислотой — Козлова читала про такую месть. И услышала тихий, какой-то чревовещательный голос, который мурашками прокатился по её спине.

— Тогда я сейчас отравлюсь.

Козлова закрыла глаза. Заметив испуг хозяйки, женщина положила бутылочку обратно и уже другим голосом, который задрожал от подбежавших слёз, спросила:

— Разве я переживу позор? Сидеть в тюрьме! Неужели ты хочешь, чтобы меня посадили? Неужели ты такая бессердечная?

— Нет, — искренне сказала Козлова.

— Тогда пожалей! Откажись от показаний, и я тебя век буду помнить. Молиться за тебя буду. Копейки ни у кого не возьму…

— Хорошо, — устало согласилась хозяйка.

— Но знай: если не откажешься, я отравлюсь у тебя на глазах.

Из дневника следователя.

Часто слышу, что жил человек, жил, да и совершил преступление. Вдруг. Как несчастье, как болезнь. А уж если несчастье, то оно, считай, от судьбы, от бога — его не предусмотришь, с ним не поборешься. И несчастных жалеют, больным сочувствуют, но только не наказывают.

Я не сомневаюсь, что любое преступление зреет долго и нелегко, даже самое маленькое. Постепенно накапливаются в человеке прегрешения, поступочки, проступочки… С каждым таким поступком всё грубее топчется мораль. И вот наступает грань, когда отвергается та моральная норма, которая возведена уже в закон, — совершается преступление.

За дверью легонько стукнуло и зашуршало, словно там мели пол. Или кто-то остановился у кабинета, рассматривая табличку «Следователь С.Г. Рябинин» и собираясь постучать. Но дверь приоткрылась без стука. Он увидел-таки кусок серой швабры, который мелькнул в проёме слишком высоко от пола. Рябинин ждал, к чему-то приготовившись…

Дверь медленно, почти вежливо открылась. Первым вошёл худой высокий мужчина с выгоревшей тонкой бородкой, которая, видимо, и мелькнула в дверном проёме. За ним неуклюже шагал приземистый загорелый человек, умудряясь втискиваться в пустое пространство. Они подошли к столу и молча расстегнули плащи. Высокий протянул руку:

— Прокурор Гостинщиков из Прокуратуры РСФСР.

Приземистый поставил на пол громадный портфель, сел на стул и буркнул:

— Следователь по особо важным делам Семёнов.

Прокурор снял мягкую кремовую шляпу и тоже опустился на стул. Следователь остался в берете.

— Сергей Георгиевич, — начал прокурор, — нами получен сигнал, что вы совершили преступление…

— Какое? — удивился Рябинин.

— А мы сейчас это выясним. Приступайте к допросу, — приказал Гостинщиков следователю.

Тот откашлялся и всё-таки хрипло спросил:

— Фамилия, имя, отчество?

— Рябинин Сергей Георгиевич.

— Место рождения?

— Новгород.

— Семейное положение?

— Женат.

— Место работы?

— Вы же знаете…

— Отвечать! — тонким голосом крикнул Гостинщиков, задрожав палевой бородкой.

— Следователь прокуратуры Зареченского района.

— Национальность?

— Русский.

— Образование?

— Высшее, юридическое.

— Судимы?

— Нет.

Семёнов лёг грудью на стол, припечатав все бумаги, и, стараясь придать своему простодушному лицу особую хитрость, спросил:

— Чем вы занимались одиннадцать лет назад?

— Как чем?.. Работал техником в геологической экспедиции.

— Ага, работал, — вроде бы обрадовался прокурор.

— И с кем вы работали? — поинтересовался Семёнов с каким-то тайным намёком.

— Ну, с геологами, техниками…

— Давно вы их видели? — теперь он спросил с деланным безразличием.

— Это моё личное дело.

— Молчать! То есть отвечать! — вновь крикнул Гостинщиков, придерживая скачущую бородку.

— Ну, видел кое-кого из них месяц назад…

— Говорить правду! — теперь крикнул следователь, заморгав от собственного крика белёсыми ресницами.

— Ну, месяца два назад…

— Четыре! — рявкнул Гостинщиков.

— Неправда, — возмутился Рябинин.

— Товарищ Семёнов, дай ему в ухо, — приказал работник Прокуратуры РСФСР.

Следователь мгновенно скинул плащ, бросил его на спинку стула и поплевал на руки.

— Физические воздействия запрещены, — слабо возразил Рябинин.

Но Семёнов уже схватил его ладонь и сжал своими каменными пальцами. Не вытерпевший Гостинщиков забежал сбоку и клешнёй вцепился в затылок.

— Больно, черти…

Это были они — его геологи.

С этими людьми начиналась его молодость, с этими людьми он хотел бы жить в одной коммунальной квартире, и случись что, этих людей хотел бы видеть рядом.

Рэм Фёдорович Гостинщиков, научный сотрудник, кандидат геолого-минералогических наук. Старше Рябинина на десять лет. Они переговорили обо всём на свете: вечерами, ночами, за ужином, в поездах, а однажды пошли в маршрут и проспорили весь день, не увидев ни одной породы.

Димка Семёнов, ровесник Рябинина, коллектор, а по-нынешнему — техник. Он не интересовался геологией, презирал степени и должности, но всю жизнь провёл в экспедициях, потому что любил передвигаться по земному шару. Это он как-то поехал в посёлок за хлебом и пропал на три дня; вернулся чёрный, обожжённый, весёлый — тушил горящую степь. Это он две ночи сидел, как верная жена, у спального мешка, в котором горел температурой простуженный Рябинин. Это он…

Это были они — его геологи, рядом с которыми Рябинин думал о себе чуть хуже, чем без них.

И промелькнуло, исчезая…

…Всю жизнь он в себе разочаровывается. Неужели был так сильно очарован?..

— Забыл нас? — улыбнулся Димка, блаженно расплываясь круглым и добродушным лицом.

— Три месяца не заходил, подлец, — улыбнулся и Гостинщиков своей особенной улыбкой: наклонил голову, беззвучно приоткрыл рот и сузил глаза, отчего казалось, что он сейчас крикнет или запоёт. Эту улыбку-ухмылку геологи деликатно звали мефистофельской, а за глаза — сатанинской. Поварихи всех полевых сезонов считали её козлиной, хотя Рэм Фёдорович объяснял, что козлы не улыбаются.

— Три с половиной, — уточнил Рябинин.

— Э, всё идёшь по следу?

— Да не по одному. Братцы, сейчас всё объясню…

— Тут мне ребята сухой рыбки подкинули с севера, — засуетился Димка, вытягивая из портфеля длинный и острый свёрток.

— Э, мне геофизик приволок с вулкана обсидианчик. — Рэм Фёдорович из того же портфеля вытащил другой свёрток, тупой и круглый…

Это были они — его геологи.

Из дневника следователя.

Сегодня приходили мои геологи. Расстроили, разбередили… Как вернулся на одиннадцать… Нет, уже на двенадцать лет назад. Как побывал в юности. И мне показалось, что жить я стал не так — жить я стал хуже…

Давно не был в лесу. Давно не видел рассвета. Давно не обращался к себе. Давно не говорил с дочкой тайным бессловесным языком. С Лидой не говорил… Сердце давно не сжималось от гулкого восторга. Давно никого не жалел. Да я давно и не плакал…

Калязина не шла.

Перед допросом Рябинин обычно занимался пустяками — берёг силы; не физические, а какие-то другие, которые могли уходить на необязательные встречи, на ползущие мысли или на случайные нервные вспышки. Он вяло разбирал следственный портфель. И удивился, обнаружив под фонариком пакет с двумя окаменевшими пирожками Лидиной выпечки: он их сразу узнавал по тупым носам и острым спинкам. Эти пирожки остались ещё с мартовского выезда на место происшествия…

В кабинет заглянула женщина, окинув Рябинина рассеянным взглядом, — он тоже посмотрел на неё краем глаза, потому что заглядывали часто: ошибались комнатой, кого-нибудь искали или просто хотели увидеть живого, не телеэкранного следователя.

Рябинин держал пакет, вспоминая тот выезд… Пирожков была ровно дюжина — Лида давала их с расчётом на всю оперативную группу. По два пирожка съели Петельников, Леденцов, судебно-медицинский эксперт и шофёр дежурной машины; по одному съели понятые. Окаменели пирожки Рябинина, который писал протокол осмотра, и ему было не до еды…

Женщина опять заглянула, обежав кабинетик таким взглядом, словно тот был министерским. Теперь Рябинин посмотрел на неё чуть пристальнее, но она захлопнула дверь, заметно смутившись и полыхнув чем-то красным.

Рябинин не знал, что делать с пирожками: съесть их было невозможно, а выбросить то, к чему прикасались Лидины руки, он не мог. Улыбнувшись, Рябинин завернул их и опустил в карман плаща…

Женщина — оказывается, красной у неё была огромная шляпа — в третий раз открыла дверь и опять сумела окинуть крохотный кабинетик широким и высматривающим взглядом, от которого Рябинину и самому показалось, что у него за спиной кто-то стоит.

— Вы кого-нибудь ищете?

— Мне нужен Рябинин, — приятным грудным голосом ответила женщина.

— Я — Рябинин…

Она улыбнулась, как бы извинив его за непонятливость, и повторила:

— Мне нужен следователь прокуратуры Рябинин.

— Я и есть Рябинин, — вновь проявил он непонятливость.

Теперь её рассеянный взгляд остановился на следователе, как сфокусировался, — она старалась понять его слова.

— Вы… Рябинин?

— Да. А что?

Она вдруг покраснела хорошей полнокровной краской, сливаясь лицом с цветом своей шляпы.

— Извините меня ради бога… Я думала, что следователь выглядит чиновником. Представляла вас пожилым, недобрым, обрюзгшим…

— Пока не обрюзг, — буркнул он, тоже слегка краснея.

— Вы похожи на скандинава, — решила женщина.

Она уже была в кабинете: крупная, яркая, породистая. Рябинин сделал неопределённое движение, смысл которого и сам понял не сразу, — подавленное желание встать. Но она села, положив перед следователем повестку, а перед собой — бордовую шляпу, которая заняла полстола. Калязина Аделаида Сергеевна.

Рябинин записывал анкетные данные с каким-то неожиданным удовольствием, словно ему нравился и год её рождения, и её работа, и адрес… Причину этого удовольствия знать он не хотел. Он не чиновник, чтобы копаться. Он и не пожилой — средних лет он. Видимо, добрый — со стороны виднее. И не обрюзг, потому что дома работает с гантелями и резиной. И похож… на этого — на скандинава…

— Причину вызова знаете?

— Разумеется, — вздохнула Калязина. — Недоразумение.

— Недоразумение?

— Скажите, разве я похожа на преступницу? — почти радостно спросила она, уверенная в ответе, потому что теперь была его очередь сделать ей комплимент.

Хорошо взбитые платиновые волосы падали на крупный лоб прямо-таки весенней дымкой. Ярко-малиновые губы большого рта улыбались. Их весёлое напряжение, видимо, передавалось скулам, которые игриво поблёскивали. Сейчас губы должны бы взорваться смехом из-за этого самого недоразумения, в которое впал следователь… Но её прямой длинный нос — видимо, оттого, что она слегка откидывала голову, — был наведён на Рябинина, а взгляд тёмных, чуть запавших глаз нацелен в его зрачки.

Рябинин на несколько секунд потерял себя, бессмысленно разглядывая стол и опять краснея. Похож на скандинава… На двери висит табличка с его именем, в этом кабинетике может стоять только один стол и может сидеть только один человек. Она мило разыграла лёгкую интермедию, на которую он клюнул легко, ибо нет приманки надёжнее лести.

— Перейдём к эпизодам, — сухо ответил Рябинин на её вопрос-призыв.

— Перейдём, — покорно согласилась она.

— Мошенническое гадание супругам Смирновым на совместимость…

— Почему мошенническое?

— Потому что вы их обманули.

— В чём, товарищ следователь?

— Выманили пятьдесят рублей.

— Не выманила, а получила за труд.

— За какой же? — усмехнулся Рябинин, зная, что ирония действует на умных лжецов отрезвляюще, а Калязина была не глупой — он уже видел.

— Я предсказала им длительную совместную жизнь. Если вам не нравится слово «предсказала», то могу выразиться иначе: я дала им умный совет. Неужели умный совет не стоит пятидесяти рублей?

— Этот совет ничего не стоит хотя бы потому, что он плод научной инсценировки.

— Боже мой, — тихо удивилась она, рассматривая Рябинина заново, словно только теперь его увидела. — И это говорит следователь, который сам должен обладать пониманием психики, предвиденьем, интуицией. Узнали же вы без всякой науки, что я неглупая…

Рябинин повернулся к окну, — ему нестерпимо захотелось глянуть на улицу. Там было всё в порядке… И с домами, и с транспортом, и с пешеходами. Он посмотрел на Калязину, чувствуя подступающее раздражение…

Кто сказал, что с умным человеком приятно беседовать? Чем выше организовано существо, тем оно противнее. Как симпатичен цветок! Но животное уже менее приятно. А про человека и говорить нечего. И чем умнее он, тем отвратительнее. Не зря же все любят детей, животных, дурачков, — они милы своей глупостью.

И промелькнуло, исчезая…

…Умный человек — неприятен. Опытный — несимпатичен. Сильный опасен…

Рябинин суетливо выдернул протокол с показаниями Смирнова и неприязненно сказал:

— Мне понятен смысл вопроса о том, кого этот парень больше любит: детей или собак. Хотели проверить, будет ли он любить детей…

— Нет, вы не поняли, — спокойно возразила она. — Ни один человек не признается, что собак любит больше детей. Этим вопросом я проверяла его искренность.

— Допустим, — согласился Рябинин. — А какой смысл вопроса о любимом цвете? Что, если любит жёлтый, то будет хорошим мужем, а если синий — то плохим?

— О, вы и этого не знаете, — сокрушённо и вскользь заметила она. Любовь к определённому цвету говорит о многом. По крайней мере, я никому бы не посоветовала выйти замуж за человека, любящего чёрный цвет.

— А если человек выбирает в булочной мягкий хлеб и пробует его вилкой, о чём это говорит?

— Если без конца тычет, то он мелочен. Вы не согласны?

— Допустим, — нехотя согласился Рябинин. — А когда человек поднимается на лифте…

— Тут я проверяла запас жизненных сил. Опять-таки согласитесь, что взбежать по лестнице молодому человеку ничего не стоит. И неестественно, когда двадцатилетний ждёт лифта. Такой в жизни многого не достигнет.

Рябинин остыл, — логичные ответы ему всегда нравились.

— Ну, а вопрос о ботинке, который жмёт?

— Если испытуемый винит фабрику, то у такого всегда будет виноват кто угодно, только не он. Если винит ботинок, то этот человек самокритичен. А если винит свою ногу, то он скромен и тих.

Рябинин улыбнулся. Но Калязина смотрела холодно, не принимая его улыбки.

— Теперь о семейном знаке, — посерьёзнел и он. — Вы сказали, что в их семье заваривать чай должен обязательно мужчина. Неужели и в этом есть смысл?

— Вы что пьёте? — деловито поинтересовалась она.

— Компот, — ответил Рябинин, ибо допрос соскочил — может быть, на жмущем ботинке — с тех строгих рельсов, которые ему были проложены всеми инструкциями.

— Компот и чай имеют одну интерпретацию.

— Какую же?

— Вы домашний человек.

— Это научный вывод?

— Разумеется. За спиртным возможен скандал. За кофе возможна сдержанность. А чай — это мир, покой и уют. И если мужчина должен его заваривать, то ему следует приходить домой вовремя, быть спокойным и домашним. Не так ли?

— Так, — покладисто подтвердил следователь, потому что было именно так: чай он тоже считал напитком дружбы, вроде индейской трубки мира.

Рябинин открыл протокол допроса женщины, которую Калязина вдохновила на невероятную, или невероятного, м'куу-м'бембу. Он вдруг заметил, что спешит не допрос кончить, не освободиться от неё и не получить признание, — спешит услышать ответы, которые стали его интересовать.

— Перейдём к той клиентке, которая назвалась Юлией…

— Да, белёсая дурочка.

— Почему дурочка?

— Потому что не умеет жить с мужем.

— Что же вы не дали ей умного совета?

— Как это не дала? — искренне удивилась Калязина.

Рябинин скосил глаза в протокол допроса Юлии и прочёл вслух:

— «Она сказала, что все мужчины делятся на карьеристов, бабников и алкоголиков». Очень умно!

— Буду вам признательна, если вы назовёте мужчину другого типа.

Рябинину захотелось назвать ближайшего к ней мужчину — себя. Но любопытствующий вопросик опередил:

— А я какого типа?

Она прищурилась и заиграла красивыми губами, словно начала кокетничать.

— К женщинам, кроме жены, вы равнодушны. Алкоголь для вас не существует. Вы карьерист.

— Угу, — буркнул Рябинин, неожиданно обидевшись; и оттого, что по-глупому обиделся, он тихо на себя разозлился.

— Я могу доказать, — смиренно предложила она, видимо заметив его обиду.

— Не надо, — сказал Рябинин, уже злясь на себя явно: не стоило задавать ей этого вопроса, да и про компот шутить не стоило.

Он покопался в бумагах, чтобы вышла пауза, необходимая ему для продолжения допроса, как антракт для спектакля. Почему разозлился? Уж в чём в чём, а в карьеризме был не грешен. Неужели задела её беспардонность: подозревается в мошенничестве, а называет следователя карьеристом? Но ведь сам напросился.

— Скажите, если мужчина любит мягкую булку, то, значит, он любит женщин? — строговато спросил Рябинин.

— Фрейд создал свою ошибочную сексуальную теорию психоанализа на сновидениях. Я свою, допустим, тоже ошибочную, на вкусах. Так его десятки лет изучают и цитируют, а меня, Сергей Георгиевич, таскают в прокуратуру.

Вот как — знает, что он Сергей Георгиевич. В глазах, на губах и даже на её щеках притихла легкочитаемая улыбка: ну, конечно, я не Фрейд, но и таскать меня в прокуратуру не надо.

— В конце концов, не стоит придираться к терминам, — продолжала она скрытно улыбаться. — Я учила её познать своего мужа.

Эта потаённая улыбка звала следователя к пониманию. Он понимал. Её поступки — нечастые в уголовной практике своей замысловатостью. Их мотив, древний, как мир, — корысть. Логичные объяснения, увлёкшие его умом и оригинальностью. Он понимал. Но потаённая улыбка просила большего сочувствия; просила мягко, интимно, и был в этой просьбе почти незримый дымок наглости, как и во всем потаённом.

— Ну, а чему учила ваша женская доминанта, которая принесла клиентке столько неприятностей?

Она вздохнула и заговорила обидчиво:

— Вот уж верна пословица; дурака учить — что мёртвого лечить. Да я учила её тому, без чего нет женщины!

Рябинин чуть не пошутил: найти м'куу-м'бембу. Но вспомнил, что об этом Калязина уже не знала.

— Я хотела сделать её желанной, интересной и соблазнительной.

— Каким же образом?

— Есть бабы, и есть женщины. Чтобы первая стала второй, думаете, нужна красота, ум, образование, тряпки? Нет, нужна изюминка. Вот такая крохотная изюминка… — Она собрала бордовые ногти правой руки в горстку, показывая малость этой изюминки. — Женщина от бабы отличается изюминкой. Нет изюминки — и нет женщины. И никакие косметические кабинеты не помогут.

— Причём же ваша доминанта?

— Это и есть изюминка. Я сыпала их в эту Юлию, как в сдобу. Вот только тесто оказалось без дрожжей. — Она вновь улыбнулась и спросила: — Про изюминку согласны?

Рябинин не ответил, потому что промелькнуло, исчезая…

…Не пирожки. В кармане плаща лежали не пирожки, а булочки с изюмом. Петельников тогда спросил: не с мясом ли? С изюмом. Женщину нашпиговать чужим изюмом. Да сколько женщин, столько и изюминок. Любовь — не поиск ли этой изюминки? Нет. Это поиск своей единственной изюминки в своей единственной женщине…

Он так и не ответил, как всегда запоздало удивившись этому исчезнувшему мигу, после которого ничего не осталось — будто самолёт пролетел. Рябинин пошевелил бумаги, потому что его вопросы кончились. Вот только каракулевая шуба…

— Пальто у женщины покупали? — как бы между прочим спросил он, сообщив интонацией, что это пальто к допросу не очень и относится.

— Я смотрела шубу, а не пальто.

Не скрыла, а могла бы: опознания не было.

— Купили?

— Не подошла. Откуда вы знаете про шубу?

Рябинин повертел заявление хозяйки этой шубы, усмехнулся и положил его в папку, — женщина запуталась в каракуле.

— Работа у нас такая, — банально ответил он и посмотрел на Калязину…

Рябинину показалось, что по её лицу скользнула короткая тень, словно за окном пролетела птица; но никакой тени не было — он знал, что её не было, как не было и птицы за окном. Он хотел оживиться, хотел ринуться за этой незримой тенью и найти то, что всё-таки бросило её на лицо Калязиной… Но сознание, здравое сознание не признало незримой тени от несуществующей птицы, — хозяйка шубы ясно написала, что произошла ошибка. Да вроде бы и другие эпизоды не имели состава преступления.

— В моих действиях нет состава преступления, потому что я не допускала обмана, — подтвердила она его мысль.

— Посетили адвоката?

— В порядке необходимой обороны.

Нет, не посетила, — видимо, она знала уголовный кодекс не хуже адвоката.

— Сергей Георгиевич, а почему следователи ищут только плохое и не замечают хорошее?

— Что я не заметил хорошего?

— Вы собрали лишь те случаи, где за услуги я брала деньги. А где не брала?

— Такие эпизоды мне неизвестны.

— А я вам сообщу. Гражданке Сидоркиной я достала гарнитур, добавив двести сорок рублей своих собственных.

— Почему добавили?

— Пожалела её.

— Хорошо, вызову Сидоркину.

— Я всегда стараюсь помогать людям.

— За деньги?

— Сергей Георгиевич, — с особой теплотой заговорила она. — Я брала деньги с частных лиц, и брала их за советы. Вы же берёте деньги с государства, и берёте их за бесполезные допросы.

Рябинина удивило не хамство — удивил точный расчёт: она сказала эти слова лишь после его, казалось бы, тайного решения о ненаказуемости её пророчеств. И только теперь он почувствовал, что перед ним сидит всё-таки преступница.

— Вот как вы заговорили, — тоже с теплотой сказал Рябинин. — Надеетесь выйти сухой из воды?

— Я надеюсь на законность.

— Но ведь кроме формального состава преступления и вашей безупречной логики существует совесть. Людей-то вы всё-таки обирали?

Она с готовностью заулыбалась, словно ждала упоминания о совести.

— Если бы я давала советы бесплатно, их бы не ценили.

— Почему же?

— Настоящий товар стоит денег.

— Неужели никто не усомнился в вашем товаре?

— Товарищ следователь, да я выйду на улицу, встану, протяну руку, и мне будут класть в неё тройки и пятёрки.

— Ага, и десятки.

— Не верите вы, Сергей Георгиевич, в нашего человека, — вздохнула она.

Рябинин поднялся взглядом с её подвижных губ к нацеленному носу, потом, как-то минуя глаза, к просторно-философскому лбу и остановился на платиновом нимбе волос — Калязина была красива. И от этой красоты ему вдруг так стало противно, что он откровенно поморщился:

— Я вас ещё вызову…

Из дневника следователя.

Есть три специалиста, которые должны нами чтиться как благороднейшие и наипервейшие в обществе, врач, учитель и юрист. Им мы вручаем самое дорогое, что только у нас есть: врачу — наше здоровье, учителю — наших детей, юристу — поиск справедливости.

Калязина взорвала меня не мошенничеством… Она же врач!

Автобус покачивало. Петельников старался не шевелиться и стоял как привинченный к полу. И всё-таки старушка не удержалась:

— Господи, с утра хлещут…

На остановке он спрыгнул и пошёл в прокуратуру пешком.

Инспектор ехал с обыска. Самогонщица выхватила из шкафа бутыль с бледно-ржавой жидкостью и уронила её на пол с радостными словами «Ой, простите!» Это «простите» она бросила раньше, чем бутыль. Прежде чем разлететься на крупные куски, бутыль задела стол, поэтому добрая половина жидкости ещё в воздухе вылилась на инспектора, пропитав брюки и даже попав в ботинок. Теперь самогон испарялся.

Петельников отшагал два квартала и у тополей свернул на асфальтовую дорожку к прокуратуре, вдыхая пропадающий запах почек, который ещё остался на бледно-салатных листочках, — дух смолы и мёда. Между тополями и зданием было что-то вроде скверика: стояло несколько свежевыкрашенных скамеек, и тянулась узкая рабатка с крепкими стрелами-листьями ирисов. Цветы будут синими: комендант Александр Иванович сажал только синие.

Инспектор прошёл мимо небольшой толпы женщин — человек десять сгрудилось у скамейки. Он прошёл бы мимо, потому что в здании жила не одна организация и люди всегда роились у входа. Он наверняка прошёл бы мимо, потому что десять женщин могут образовать толпу ради пары босоножек. Но Петельникова остановил голос, который шёл из центра этого людского скопища и который он где-то слышал.

Инспектор вернулся и тронул локоть девушки, стоящей чуть в стороне:

— Что дают?

— У человека дом в пригороде сгорел, — сердито ответила она. — Два рубля я пожертвовала.

— А я три, — с готовностью объяснила вторая девушка. — Осталась, бедняжка, в чём была…

Пожилая женщина повернулась к ней и, вытирая глаза, тихо возмутилась:

— При чём тут «в чём была»? У неё муж в доме сгорел.

— Я пятёрку пожертвовал, — сказал мужчина; был-таки здесь и один мужчина.

Петельников слегка протиснулся…

На скамейке сидела дама средних лет с красными веками, опухшими губами и почему-то мокрой причёской, словно её только что окатили из пожарного шланга. Она нервно комкала платок и рассказывала обессиленным голосом:

— Пришла я утром на пепелище… От него ещё пар идёт. Стала разгребать золу. И вижу — кость, да не одну. Моего Андрея косточки… Захотелось мне упасть в золу и задохнуться её гарью…

Петельников узнал: Калязина, Аделаида Сергеевна, с которой он сталкивался по заявлению о пропаже каракулевой шубы.

— И вдруг из золы, из этого праха…

— Она обвела взглядом напряжённые лица и остановилась на инспекторском — самом напряжённом, самом сочувствующем.

— Ну, и? — подбодрил он.

— Из этого праха послышался как бы тихий стон, — чуть слышно выдохнула Аделаида Сергеевна, не отводя взгляда.

— Ну, и?.. — повторил инспектор.

— Это стонала душа моего Андрея, товарищ Петельников.

— Граждане! — обратился он к людям. — Выяснилось, что стонала не душа, а её муж Андрей, который оказался закрытым в подполе. Он жив и невредим. Попрошу всех назвать свои фамилии и адреса.

— Зачем? — удивилось сразу несколько голосов.

— Для прессы, товарищи, для прессы, поскольку вы не бросили человека в беде.

Инспектор за пять минут переписал свидетелей, печаль которых чуть развеялась, — попадут в газету.

— А вам, гражданка Калязина, предоставляется двухкомнатная квартира, как пострадавшей от стихийного бедствия. Пойдёмте со мной, товарищ Рябинин вручит вам ордер.

Аделаида Сергеевна вскочила и, пока инспектор прятал записную книжку, в один миг рассовала все деньги уже ничего не понимавшим людям:

— Спасибо, мне дали квартиру, и теперь деньги не нужны…

— Сколько набрали? — сурово спросил инспектор.

— Не считала, — смиренно ответила Калязина и вдруг удивилась: — Чем это пахнет?

— Алкоголем, — сказал мужчина, воззрившись на инспектора.

— Друзья мои, — просительно, со слезой заговорила Аделаида Сергеевна, когда с вами будет беседовать пресса, не забудьте про этот запах, исходящий от гражданина Петельникова.

Из дневника следователя.

Думаешь, ищешь, мучаешься… Время проходит, капли собираются, и однажды тебя стукнет нашёл. Радость! Сам додумался. И вот открываешь какую-нибудь книгу и видишь свою вымученную мысль, напечатанную чёрным по белому. Но самое поразительное не то, что додумались до тебя, а то, что эту мысль ты, оказывается, знал и раньше. Знал, а искал.

И вот тебя осенит: ты её знал, да не понимал. Только пройдя к ней путь сам, своими ногами, ты впитаешь её в душу свою. Пусть она найдена до тебя теперь эта истина твоя.

Поэтому то, чем жив человек, — справедливость, любовь, доброта, смысл жизни… — нужно рожать самому, ни на кого не перекладывая, как мать не перекладывает роды своего ребёнка.

Лида верила в тайный, почти мистический зов: нужно думать о человеке и держать в руках его вещь — и он придёт. Поэтому она штопала рябининские носки, которые на пятках истлевали мгновенно, на третий день. От ходьбы. Он бродил вечерами по квартире, шёл пешком до прокуратуры, умудрялся ходить по своему кабинетику и, не будь дежурной машины, до места происшествия добирался бы ногами.

Лида натянула носок на электрическую лампочку — сейчас он поднял голову от своих протоколов. Она взяла подушечку и выдернула иголку — он глянул на часы и подумал: «Ого, уже восемь». Вдела нитку — он запер бумаги в сейф. Сделала первый стежок — погасил свет. Второй стежок…

В дверь позвонили короткой трелью, которую мог выводить только инспектор Петельников.

Он стоял на лестничной площадке, чуть покачиваясь от радости.

— Принимают ли в этом доме незваных гостей?

— А званых-то не дождёшься, — улыбнулась Лида.

Тогда Петельников сделал галантный жест в сторону, и за ним, как за ширмой, оказалась высокая тоненькая девушка в брючном костюме морковного цвета. Они вошли. От их длинных фигур вроде бы сделались ниже потолки.

— Знакомьтесь. Лида, жена моего друга. Галина, мой новый друг, подпевает ансамблю «Поющие трамваи».

— «Поющие травы», — звонким голосом поправила Галина. Ещё в передней Лида успела глянуть в весёлые глаза инспектора: «Опять смотрины?» «Опять», — ответили весёлые глаза.

— Сергея Георгиевича нет? — догадался Петельников.

Рябинин был ему не очень и нужен, потому что предстояли смотрины, в которых экспертом выступала Лида. Однажды инспектор шутя поклялся не жениться без её одобрения. И вот иногда заскакивал с девушками — одна лучше другой.

— Ваш муж тоже человек искусства? — спросила Галина, разглядывая полки с книгами.

Лида не успела ответить и не заметила этого «тоже», потому что выгребала из кресла штопку. Ответил Вадим:

— Он артист оригинального жанра.

— Фокусник?

— Нет, гипнотизёр. Человека насквозь видит.

— Я обожаю людей искусства, — одобрила Галина профессию хозяина дома.

— Она ими бредит, — пояснил инспектор.

Лида улыбнулась: в прошлые смотрины кандидатка в жёны бредила учёными. И Вадим был тогда вроде бы психиатром…

Сели пить кофе. Петельников смаковал коньяк. Галина свою рюмку вылила в кофе и закурила сигарету. Лида пила чай — без Рябинина она пила только чай, и тогда казалось, что Сергей рядом.

— Чудесная погода, не правда ли? — поделился Вадим.

— Мой знакомый тенор поехал на Кубу… Вот где погода так погода, поддержала разговор гостья.

— А меня вы будете звать баритоном? — полюбопытствовал инспектор.

— Почему же? — удивилась Галина. — Вы ведь жонглёр.

— Вадим, а чем вы жонглируете? — заинтересовалась и Лида.

— Всем. Бутылками, палками, ножами и даже кастетами.

«Какова?» — спрашивали глаза инспектора. «Красавица», — без слов отвечала Лида, разглядывая гостью. Большие дерзковатые глаза, ниточки разлётных бровей, вспухшие губки, ровненький румянец… Где-то Лида её видела. Конечно, видела — на цветастой афише мюзик-холла. Только их там стоял бесконечный ряд, с красиво и синхронно вскинутыми ножками.

— Сейчас жонглёры не престижны, — заметила Галина.

— Неужели вы думаете, что я всегда был жонглёром? — чуть не обиделся Петельников. — Мы и классикой занимались.

— Вадим, расскажите, а? — невинно попросила Лида.

— Я руководил квартетом имени Крылова, — гордо объявил инспектор.

— В квартете главное правильно сесть, — вставила Лида.

— Сначала я их усадил «один-два-один», а потом — «е два» — «е четыре».

— По-моему, это из шахмат, — удивилась Галина.

— Хорошо, если бы из шахмат, а то пришёл человек из ОБХСС. Дело в том, что первую скрипку я оформил по совместительству продавать билеты. Вторую скрипку зачислил на ставку няни — как бы ухаживать за инструментами. Альта провёл ночным сторожем — вроде бы караулить барабан. Виолончель пошла в уборщицы — якобы убирать инструменты в чехлы. Ну, а сам зачислился кладовщиком — вроде бы отпускаю запасные смычки.

— А вы деловой, — опять удавилась Галина.

— И сколько я ни доказывал, что симфонический оркестр — это тот же квартет, только с раздутым штатом, нас всё-таки ликвидировали.

— Квартеты теперь не престижны, — согласилась с таким решением Галина.

— Разумеется, — согласился и Петельников, — поэтому я перекинулся на балет.

Он всё смаковал рюмку, серьёзно разглядывая свою новую подругу. Его глаза уже ни о чём не спрашивали и не смотрели на Лиду.

— Вы учились хореографии? — заинтересовалась Галина.

— Я перекинулся руководить. Прежде всего пересмотрел классическое наследие. В балете, как вам известно, танцуют без юбок. Поэтому кем работают балерины — неизвестно. Якобы лебедями. Я же придумал танцы по профессиям. Например, танец рыбаков. У каждого танцора в руке по мороженому хеку…

— В театре? — Галина смотрела на инспектора, словно тот и сам превратился в мороженого хека.

— Нет, в Доме культуры. Ещё был танец таксистов — ребята прыгали вприсядку и кричали: «Едем в парк». Неплохой получился танец работников гостиниц — девушки плясали с пылесосами и пели: «Местов нету и не будет…»

Лида не выдержала — рассмеялась.

— Тогда я поставил танец водопроводчика, надев на голову танцору фановую трубу. Эта труба и увлекла его в оркестровую яму. В результате дирижёр заикается, а я уволен.

— Вадим, красоту бы пощадили, — сказала Лида.

— Глупость недостойна пощады, — быстро ответил инспектор.

— В Доме культуры всё возможно, — авторитетно разъяснила Галина.

— Тогда хоть будьте справедливым, — вздохнула Лида.

— Красота без ума — это несправедливо, — скороговоркой возразил Петельников.

— В Доме культуры полно дураков, — согласилась Галина.

— Нет, справедливо, — тихо сказала Лида. — Нельзя одному всё: и ум, и красоту.

Она налила им в опустевшие чашки кофе. Галина глянула на свою пустую рюмку, но Петельников не пошевелился. Он и свою не допил.

— Сейчас престижны ВИА, — сообщила Галина, элегантно отпивая кофе.

— ВИА переводится на русский язык как вокально-инструментальный ансамбль, — объяснил инспектор Лиде и вдруг сурово обратился к Галине: — А знаете ли вы, что я был известным эстрадоманом, микрофоноведом и виалюбом?

— Забавно, — не поверила она.

— А знаете ли вы, что это я организовал вокально-инструментальный ансамбль «Аккордные ребята»? Я уж не говорю про «Поющих лауреатов». А известный ансамбль «Четвертинка»? А престижная программе «Шумели ноты, тромбоны гнулись»?

— Чем она престижна?

— Как чем? Триста восемьдесят вольт, плюс шесть динамиков, плюс акустика, плюс два микрофона лопнуло, плюс оглохший первый ряд, плюс шесть зрителей в обмороке! А знаете ли вы, что в консерватории я читаю лекции по теория музыки: до-ре-ми-фа-соль-ля-си, кошка села на такси?

— Разыгрываете? — фыркнула Галина.

— Разыгрываю, — согласился инспектор.

Гостья поёжилась, словно замёрзла от горячего кофе, и беспомощно посмотрела на хозяйку.

— Он шутник, — успокоила её Лида.

— Я хочу открыть жуткую тайну, — серьёзно заговорил инспектор. — Я никакого отношения не имею к искусству, а работаю токарем.

— Опять разыгрываете?

— Разыгрывает, — подтвердила Лида. — Он милиционер.

— Без звания? — спросила Галина.

Петельников встал и произнёс высушенным, усталым голосом, какой у него бывал после дежурства:

— Простите меня, Лида.

Он посмотрел на неё долгим взглядом: «Стоит ли щадить глупость?» Лида ответила таким же: «Стоит быть терпимым».

Из дневника следователя.

Все ли ищут смысл своей жизни? Я думаю, что все. Может быть, «ищут» — слишком громко сказано, но каждый хоть раз в году задумывается о себе, о своём месте, о своём назначении… Каждому хоть раз в году становится грустно от утекающего времени. И каждый хоть раз в году удивлённо спрашивает себя, для чего и как живёт.

Есть люди, которые, задумавшись, отвечают благостно и довольно: «Живём не хуже других». Есть те же самые люди, которые, задумавшись в эту сокровенную минуту, вздохнут и скажут: «А хочется жить лучше других».

Есть, есть люди — сколько их? — которые в формуле «жить, как живут все» видят смысл жизни. Да что там смысл — счастье своё в ней видят.

Из газеты «Простофили».

Как известно, самый надёжный способ получать деньги — это работать. Не так думала некая Калязина А.С., которой не давали покоя лавры небезызвестного Остапа Бендера. Только в отличие от него Калязина не утруждала себя поисками оригинального способа извлечения денег из карманов граждан. Она сделала просто: взяла в руки мокрый платок, села в скверике и со слезами на глазах начала рассказывать прохожим душещипательную историю о том, что у неё якобы сгорел дом и муж. И люди клали ей в дрожащую ручку деньги.

О мошеннице говорить ещё рано, поскольку следствие не окончено. А вот о тех, кто давал деньги, поговорить стоит…

Вроде бы все знают басню Крылова о той вороне, которая упустила сыр. И всё-таки простофили не перевелись. Взрослые тёти и дяди, утирая повлажневшие глаза, слушали басню о косточках мужа и выкладывали денежки. Не спросили ни документов, ни фамилии, ничего не проверили и не разузнали. Ей нужна помощь? Пожалуйста! Ну не ротозейство ли это?..

Рябинин посмотрел в окно — там, в скверике, в тополях, вроде бы начиналось лето. Окрепли листья, потеплела земля, посветлела кора деревьев, и заблестели под солнцем скамейки. И отцвели синие ирисы Александра Ивановича… Рябинин обернулся — комендант стоял у двери, тускло изучая пол.

— Натирать будем?

— Да не знаю…

Александр Иванович поднял глаза на стены, разглядывая их подозрительно.

— Ремонтировать не пора?

— Вроде бы чистые.

— Рамы не подкрасим?

— На ваше усмотрение.

Комендант воззрился на потолок и через тягучую минуту сообщил:

— В буфет банан подвезли…

— Спасибо, — улыбнулся Рябинин.

— Не пойдёте? — спросил Александр Иванович, потому что следователь продолжал сидеть.

— У меня от них изжога.

От мучнистой сладкой мякоти была изжога. Но Лида их любила, поедая быстро и вкусно, как обезьянка. Он увидел жену с бананом в кресле, вечером, под торшером — и потянулся к портфелю. И тут же представил набежавшую очередь — нервную, напористую, из одних женщин — и опустил руку. Очередей он стеснялся.

Рябинин не любил говорить о деньгах, вещах, квартирах… Ему казалось, что беспокоиться о материальном — стыдно, а если уж заставляет жизнь, то делать лишь самое необходимое и делать как-то незаметно. Он не очень понимал людей, которые носились со своими физиологическими потребностями — едой, сном, сексом, — доказывая, что всё естественное естественно. Были и у него материальные заботы, были и физиологические потребности. Но его ум…

И промелькнуло, исчезая…

…Человек — это тело, мышцы, нервы, материя. А материи подобает заботиться о материальном. Нет. Человек — это всё-таки ум, совесть, чувства, дух. Чего же стоит дух, обслуживающий лишь своё тело? Стыдно же. Духу духовное…

— Я банан тоже не уважаю, — поделился комендант. — Говорят, витамины-витамины, а их роль в организме сильно завышена. В траве витаминов полный комплект. Корова эту траву употребляет с утра до вечера. А как была коровой, так коровой и осталась.

— Наверное, витамины на интеллект не влияют, — развеселился Рябинин.

Вот и Александр Иванович думает о материи и духе. Видимо, и о смысле жизни думает.

Скраденными шажками он уже добрался до середины кабинета и стоял как-то необязательно и не очень заметно — маленький, сухощавый, безвозрастный… С волосами, зачёсанными…

Однажды Рябинина удивило известное выражение «волосы, зачёсанные назад». Разве можно зачёсывать вперёд? Оказывается, можно: у коменданта была тёмная косая чёлка. В чёрном дешёвеньком костюме, — а он ходил только в чёрных костюмах, — говорили, что комендант где-то когда-то закупил их штук двадцать, якобы сшитых на покойников. В синих носках, всегда в синих, говорили, что после войны он где-то купил тюк белый нитяных носков и до сих пор красил их дома в синий цвет.

— Про эту-то, которая в сквере денежки выманила, газета пропечатала, опять сообщил комендант.

— Какая газета?

— Вчерашняя «Вечёрка».

Вчерашняя «Вечёрка», ещё не читанная, лежала в портфеле. Рябинин извлёк её, сразу отыскал заметку и начал читать…

Тихие, ещё далёкие, как загоризонтные громы, услышал он стуки в висках. Злость, она. Стуки крепли, шли уже по груди, стягивая там всё тяжёлой щемящей силой, словно на неё давила земля. Злость. Она полегоньку пройдёт, и грудь отпустит. Нет, не отпустит, пока он…

Александр Иванович, освободившись от новостей, ушёл скраденными шажками — только белёсой синью мелькнули недокрашенные носки.

Рябинин снял трубку и набрал номер: надо бы поехать, чтобы лицом к лицу, но в груди стучало, и он боялся, что не довезёт этого стука.

— Мне, пожалуйста, Холстянникову.

— Я слушаю.

— Здравствуйте, говорит следователь Рябинин.

— А-а, здравствуйте, — обрадовалась она. — Наверное, прочли мою статью?

— Прочёл, — угрюмо согласился Рябинин.

— Ну и как? — почти кокетливо спросила Холстянникова.

Он не знал её имени — тогда, у него в кабинете, она представилась официально: корреспондент Холстянникова. Молодая, высокая, в джинсовом брючном костюме, синевато-дерюжном, как носки Александра Ивановича. Впрочем, этот костюм мог называться как-нибудь иначе, ибо брюки были окорочены, с какими-то широкими манжетами, которые лежали на высоченных блестящих сапогах, и Рябинину всё казалось, что за окном её ждёт привязанная лошадь.

— Как говорится, у вас бойкое перо, — промямлил он.

— Правда? — обрадовалась корреспондентка.

— Я хотел спросить о другом…

— Пожалуйста.

— Скажите, что вы цените в женщине?

— Многое, — не удивилась она вопросу. — Интеллект, красоту, энергию, грацию… Что ещё?

— Вы забыли самое главное женское качество.

— Умение любить?

— Важнее.

— Верность?

— Нет.

— Обаятельность?

— Неужели в детстве у ваших кукол не отрывались ручки-ножки? — глухо спросил Рябинин.

— А-а, — рассмеялась она. — Умение шить?

— Нет, жалость.

— Ради этого сообщения вы и звоните? — уже без смеха спросила она.

«Сообщения». Это о жалости, которая дороже красоты, энергии и грации… Есть-таки у корреспондентки верховая лошадь с седлом, стременами и этими… шпорами.

— Звоню, чтобы рассказать случай. Лет десять назад я отстал от поезда и очутился без денег и документов. Знаете, кто меня выручил?

— Кто? — спросила она, уже что-то подозревая.

— Простофили и ротозеи.

— Но как явление…

— И не спросили ни документов, ни справок, — перебил он. — Поверили на слово.

— Вы что ж, оправдываете простофиль?

— Да это же хорошие люди с открытой душой! — прорвало Рябинина.

— Странно слышать от следователя…

— Вам бы в статье воспеть этих людей, которые отозвались на беду незнакомого человека!

— Извините, но учить меня не стоит, — отрезала она. Рябинин перевёл дух, хотя он не взбирался на гору, а говорил в трубку чуть повышенным тоном. Тяжело задышала и корреспондентка, словно только что соскочила со своей лошади.

— Я напишу официальное письмо главному редактору, — сказал Рябинин.

— Представляю, как вы мягкотело обращаетесь со своими преступниками, усмехнулась она.

— А я представляю, как в детстве вы отрывали ручки своим куклам…

Из дневника следователя.

Предложи мне перед тяжким испытанием выбор товарища — хитрюгу или простофилю, — я выберу простофилю. Возможно, хитрюга ловчее бы миновал пули и взрывы, расщелины и топи… Но из расщелины меня вытащил бы простофиля. Я люблю простофиль, — это же люди с открытой душой. В том обществе, которое мы построим, будут жить лишь одни простофили; будут жить только люди с честной и открытой душой, потому что пропадёт нужда запечатывать её, как и пропадут враги душевной простоты.

Из постановления следователя…

Учитывая вышесказанное, а также руководствуясь пунктом 2 статьи 5 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР, постановил: уголовное дело в отношении гр. Калязиной Аделаиды Сергеевны прекратить за отсутствием в её действиях состава преступления.

Из дневника следователя.

Я-то прекратил. Прекратит ли она?..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Вера Михайловна вышла из автобуса и свернула в парк. Магазин открывался поздно, в одиннадцать, и она взяла за правило гулять полчасика в любую погоду.

Июнь пришёл неожиданно — он всегда так. Другие месяцы плавно переходят один в другой, не придерживаясь чёткого календарного деления: тухнут метели, сникают морозы, растворяются в солнце снега, перестают бежать и блестеть воды, и зелёной дымкой начинает покрываться чёрная земля и остолбеневшие за зиму деревья… Июнь же вдруг: выйдешь в солнечный день на улицу, а кругом лето. Бог весть откуда взялись крупные листья, взметнулись травы и взъярилась жара. Ещё утро, десять часов, а солнце уже припекает.

Вера Михайловна пошла берёзовой аллеей. Она глубоко вдыхала тот непередаваемый запах, который идёт от берёз в начале июня. Ей казалось, что такой воздух исцеляет, хотя он и не лесной. В последнее время Вера Михайловна чувствовала какую-то тяжесть в груди. Может быть, стоило пойти к врачу, но она не считала эту тяжесть болезнью. Возраст, возраст стучался в грудь своей намекающей дланью. Всё-таки пятьдесят лет. Из них тридцать в торговле, всё на нервах, всё на криках…

— Тени, тени, тени!

Вера Михайловна отпрянула от небольшой женщины, которая вроде бы появилась ниоткуда, из кустов жасмина. Чёрные, с сиреневым отливом волосы; смуглое высушенное лицо; тёмная шаль с глуховато-красными разводами. Цыганка.

— Купи тени для очей, блондиночка! — сказала она в лицо Вере Михайловне, блестя своим чёрным цветом, как ворона на солнце…

— Какая же блондиночка? — благодушно отозвалась Вера Михайловна, не убавляя спокойного шага. — Жизнь сединой выбелила.

Цыганка поняла, что эта женщина теней не купит. Она спрятала куда-то под шаль цветные коробочки и засеменила рядом, пританцовывая:

— Давай погадаю, а? Всю правду скажу, как на ладонь выложу.

— Всю правду? — улыбнулась Вера Михайловна.

Цыганка воспрянула, забежав вперёд:

— Ай, красавица, зачем не веришь? Всё скажу, ничего себе не оставлю. А если правду не скажу, копейки мне не давай.

Время ещё было. Солнце грело радостно и ярко. Берёзовый воздух пился со вкусом. И не болела грудь. Почему же не погадать?

— А сколько возьмёшь?

— Зачем обижаешь, красавица? Ничего не возьму, сама дашь, если не пожалеешь…

Вера Михайловна отошла на край аллеи и протянула цыганке левую руку. Гадалка схватила кисть, завертев ладонь так и этак, высматривая ей одной ведомые линии.

— Вот тебе и космос с кибернетикой, — усмехнулся проходивший парень.

Вера Михайловна слушала цыганку с безразличным лицом, показывая, что всё это лишь развлечение, позволительное в нерабочее время. Казённый дом, бубновый король, недальняя дорога… Да у кого в жизни нет казённого дома и недальней дороги? Она гадалке не верила, ни одному слову не верила, и лишь на всякий случай, почти неосознанно, допускала в её предсказании крупицы правды. Вот так и с богом — не верила, но благоговейно посматривала на иконы и купола: мало ли что?

Цыганка понизила голос и заговорила значительно, с каким-то таинственным намёком:

— Стоишь ты, красавица, у дорогого блеска и сама блестишь от него. А блеск тот каменный жарче золота. Цари от него слепли, начальники от него глохли, простые люди от него помирали. Красавица ты моя, хочешь — плати мне монету звонкую, а хочешь — уходи, но и тебе плохо будет от того блеска каменного. Так плохо, красавица, что кончаю я гадать, нельзя дальше…

Вера Михайловна испугалась; испугалась посреди парка, меж людей и при ясном дне. Она торопливо вытащила рубль.

— Красавица моя, неужели правда теперь рубель стоит, а?

Вера Михайловна сунула ей трёшку и пошла, не ответив, не сказав спасибо и не оглядываясь.

«Стоишь у дорогого блеска…» Это и ошарашило, испугав до внезапной сухости во рту и до мурашек на спине. Она и в самом деле стояла посреди дорогого каменного блеска. Как же узнала цыганка? Если тут узнала правду, то правдой будет и второе, страшное, которое гадалка даже не решилась сказать.

Вера Михайловна пошла медленнее. Какая-то сила, могучая и внезапная, притушила день, как придушила: потускнели солнечные лучи, поблёкла зелень, улетучился в космос берёзовый запах… Но так было несколько секунд, пока она не тряхнула головой и не сказала себе громко, на всю аллею:

— Дура старая!

На левой ладони пишется судьба, как там пишется и чем — знают одни гадалки. Но неужели там написано, что она посреди каменного блеска стоит? А Вера Михайловна стояла, потому что за прилавком не посидишь. Да видела её цыганка в магазине — вот откуда и предсказание. Ну а про страшное придумала для веры: скажи про счастье с королём из казённого дома — клиентка посмеялась бы и дала рубль. А за правду — трёшку.

Из дневника следователя.

Разговор с непорядочным человеком вызывает у меня затруднения. Показать, кто он есть, — нельзя, потеряешь контакт. Вообще не разговаривать — тоже нельзя. И тогда остаётся только одно: делать вид, что перед тобой порядочный человек.

Телефонный звонок отрешил его сразу и от всего. Он схватил вечно готовый портфель, содрогнул дверцей сейфа оконные стёкла и ринулся к Беспалову.

Юрий Артемьевич положил трубку и недоуменно поморщился:

— Дежурный рекомендует с выездом обождать. Ещё позвонит.

О работе Беспалов мог говорить и без курева. Но любая посторонняя тема, казалось, магнитной силой извлекала пачку из его кармана.

Он закурил каким-то лёгким движением руки, похожим на росчерк пера, и поскорее выдохнул первый дым, словно он ему был и не нужен.

— Работы навалом. Жена ворчит…

Его тоже ворчит? Или все жёны ворчат, не чувствуя рядом мужей? А разве Лидины тревожные вопросы можно назвать ворчаньем?

— Впрочем, для чего и живём, как не для работы, — вздохнул прокурор фальшивым вздохом и отвёл взгляд, чтобы не выдать своей хитрости.

Рябинин всё понял. Фальшивый вздох относился не к сути поведанной мысли — живём для работы, — а к тому, зачем она сейчас была сказана: продолжить их вечный разговор, который возникал и обрывался внезапно, словно изредка включали магнитофонный диалог. На этот раз кнопку нажал прокурор, что, впрочем, он делал чаще своего собеседника. Но перед выездом на место происшествия Рябинин говорить не мог — сидел как на углях.

— Наоборот, — вяло ответил он.

— Что наоборот?

— Мы работаем, чтобы жить.

— По-моему, это одно и то же. Работать — это жить, а жить — это работать.

— А по-моему, нет, — не согласился Рябинин таким пресным голосом, что на этом разговор должен бы и кончиться.

— Вы, Сергей Георгиевич, никогда не отыщете никакого смысла, потому что отвергаете труд как главное дело жизни, — сказал прокурор, внимательно посмотрел на следователя и добавил: — По-моему.

Рябинин не стал бы и отвечать, если бы не это «по-моему», сказанное уже дважды и снявшее категоричность его слов.

— Я не отвергаю труд как главное дело жизни. Я отвергаю труд как смысл жизни.

— А разве это не одно и то же — дело жизни и смысл жизни?

— Смысл жизни шире дела жизни.

— Человек ведь существо трудящееся, — автоматически возразил прокурор, не успев осознать рябининских соотношений.

— Лошадь тоже существо трудящееся.

Беспалов рассмеялся:

— Лошадь, наверное, и не понимает, что трудится.

— Мы понимаем. Только этим и отличаемся?

— Сергей Георгиевич, да человека растить начинают с труда…

— А вы заметили, что молодёжь не всегда с охотой слушает про труд?

— Не сразу осознаёт.

— Нет. Она сердцем чувствует, что дело не только в одном труде, заговорил Рябинин уже окрепнувшим голосом, ибо спор вырисовывался непустячный и с непустячным человеком.

— А в чём же?

Простого ответа Рябинин не знал, как его не знаешь, когда мысль находится в рабочем состоянии и ещё не додумана для самого себя.

— Юрий Артемьевич, зональный прокурор Васин прекрасный работник, дисциплинирован, грамотен… Он вам нравится?

Вопрос был хитрым, поскольку Рябинин как бы проверял искренность прокурора в этих спорах: Васин надзирал за их прокуратурой, и от Беспалова требовалась оценка вышестоящего должностного лица.

— Нет, — признался прокурор, чуть повременив.

— А почему?

— Суховат. И ещё кое-что…

— Выходит, вы оцениваете человека не по труду?

Юрий Артемьевич потянулся к носу — пошатать.

— Душа важна человеческая, — решил помочь Рябинин.

— Но и нетрудовая душа нам тоже ни к чему, — сразу отпарировал прокурор.

— Правильно. Без труда нет человека. Но и в одном труде нет человека.

— Нет, в труде уже есть человек! — загорелся прокурор, впервые загорелся на глазах следователя.

Рябинин даже умолк. Беспалов смотрел на него сердито, широко, всклокоченно. Его пыл лёг на Рябинина, как огонь на солому. Ответит, он ему ответит.

И промелькнуло, исчезая…

…Работа может всё закрыть. Увлечённость работой может означать безразличие к многообразию жизни. Любовь к делу — обратная сторона равнодушия к жизни?..

— Юрий Артемьевич, только подумайте, какая надёжная защита — труд. По вечерам пьянствую, но я же работаю. Хулиганю, безобразничаю, — но работаю. Над женой издеваюсь — однако работаю. Детей воспитал никчемностями и лоботрясами — позвольте, я же работал. В домино стучу, в карты режусь, слоняюсь, книг не читаю, в театре век не бывал, в мелочах погряз и глупостях — не приставайте, я же работаю…

Рябинин замолк. Говорить длинно он не любил и не умел. Если только в споре. Да и не то он сказал, что промелькнуло, — там было тоньше, острее, сомнительнее.

Юрий Артемьевич положил окурок в пепельницу и плотно накрыл его ладонью, чтобы тот задохнулся без воздуха.

— И всё-таки о человеке судят по тому, каков он в работе.

— Не только, — обрадовался Рябинин тому возражению, которое он мог оспорить. — Труд частенько стереотипен. Много тут узнаешь о человеке? А вы посмотрите на него после работы, в выходные дни, в отпуске… Сколько неплохих работников мается, не зная, чем себя занять! Или заняты пустяками. Тут вся личность.

Опять длинно говорил. Окурок в пепельнице уже задохнулся. Юрий Артемьевич снял ладонь и на всякий случай тронул крупный нос. Он мог бы и не трогать, мог бы выйти победителем в споре, обратившись к своей прокурорской роли, и авторитетно разъяснить ошибку следователя. Мог бы победить и не обращаясь к должности: кому не известно, что труд есть мера всего?

— Ну и что же всё-таки определяет человека? — спросил он.

— Думаю, что образ жизни.

Беспалов чуть посомневался и добавил:

— В который обязательно входит труд.

— Согласен, — улыбнулся Рябинин.

— Так вы смыслом нашего существования полагаете образ жизни?

— Нет.

— А что?

— Пока не знаю, — ответил Рябинин, как отвечал ему не раз.

— Пока, — усмехнулся Беспалов. — Многие проживают жизнь, да так и не знают, для чего.

— Я надеюсь узнать.

Юрий Артемьевич пригладил стружку висков, которую простоватая секретарша как-то посоветовала ему распрямить в парикмахерской, и неожиданно спросил:

— Допустим, человек меряется не только трудом… Почему же вы сами работаете, как лошадь?

Рябинин хотел переспросить — как кто? Ну да, лошадь, та самая, которую он привёл в пример, как тоже работающую. Нужно ответить что-нибудь остроумное, лёгкое, не вдаваясь. Например: «Разве бывают лошади в очках?» Или: «А что, из моего кабинета слышно ржание?»

— Почему не звонят с места происшествия? — спросил Рябинин.

Из дневника следователя.

Я и сам иногда задумываюсь, почему все дни занят только работой. Трудолюбивый очень? Да вроде бы как все. Деньги люблю? Зарплата у меня средняя. Выслуживаюсь? С моим-то характером… Горжусь броским званием? Есть звания погромче. Возможно, мне нечего делать? Да не работай, я был бы загружен ещё больше столько есть занятий по душе. Может быть, желание трудиться вытекает из сущности человека и прав Юрий Артемьевич — рождаемся мы для работы?

Но тогда я не понимаю, почему существо, которое трудится, ест, пьёт, спит и смотрит телевизор, называется человеком? Ведь лошадь тоже трудится, ест, пьёт и спит. Ах да, она не смотрит телевизор. Но только потому, что его не ставят в конюшню. Кстати, я тоже его не смотрю…

Прав Юрий Артемьевич: лошадь я.

Толпа — первый признак чрезвычайного события. У подъезда скопилось человек десять. Телефонограмма не соврала.

Петельников и Леденцов ещё на ходу, ещё на тормозном пути распахнули дверцы, выпрыгнули на асфальт и оказались в этой жиденькой толкучке. Одни старухи…

— Это у нас, — сказала одна, настолько маленькая, что инспектора придержали шаг, опасаясь её задавить.

— Бандитизм в нашей квартире, — подтвердила вторая, чуть повыше, но такая полная, что уж теперь они пропустили её вперёд, чтобы не быть задавленными…

Большая передняя, в меру заставленная отжившей мебелью. Длинный коридор, ведущий в кухню. Запах старых коммунальных квартир — дерева, лежалой ткани, забытых духов и валерьянки.

— Чайку попьёте? — спросила маленькая, энергичная.

— Чего попьём? — опешил Петельников.

— Мария, дак они, может, как теперешние мужики, чай не принимают, заметила тучная.

— Нальём чего и погорше, — согласилась первая старушка и показала на дверь, где, видимо, им и могли налить чего погорше.

— Гражданки! — сказал Петельников тем голосом, от которого трезвели пьяницы. — Мы хоть чай и принимаем, но сюда приехали по сообщению об убийстве!

— Пожалуйста, будьте как дома, — любезно согласилась крохотная старушка.

— Логово убийцы, — вторая показала на дверь.

Леденцов мгновенно и сильно ткнулся туда плечом, но дверь не подалась.

— И не ночевал, — объяснила маленькая.

— Где труп? — прямо спросил Петельников.

— А никто не знает, кроме убивца, — опять пояснила низенькая старушка, которая сумела оттеснить вторую, массивную.

— Как звать погибшего?

У Леденцова в руках появился блокнот.

— Василий Васильевич.

— Фамилия?

— Нету у него фамилии.

— Василий Васильевич да Василий Васильевич, — встряла-таки вторая.

— Где его комната?

— А он жил на кухне.

— Почему на кухне?

— Спит себе на подстилке…

Леденцов опустил блокнот и ухмыльнулся. И хотя бледное лицо Петельникова никогда не краснело, он почувствовал на нём злобный жар, который стянул щёки старшего инспектора какой-то сухостью.

— Товарищ Леденцов! Составьте протокол о ложном вызове и привлеките гражданок к административной ответственности. Кстати, где участковый инспектор?

— Как так привлечь? — удивилась маленькая, главная тут.

— Так! — отчеканил Петельников. — За собачий вызов.

— Василий Васильевич не собака, а котик.

— Тем более!

Вторая старушка подкатилась к Петельникову, как громадный шар, обдав его запахом лука и вроде бы гречневой каши:

— Да этот нехристь не убил Васю, а продал. Воров-то вы ловите?

— Ловим, когда украдена материальная ценность. А ваш кот ничего не стоит.

— Как не стоит? — обомлела она.

— Бабушка, — набрался терпения Петельников, — похищенная вещь должна быть оценена в рублях, а ваш кот…

— Пятьдесят рублев, — гордо произнесла старуха.

Леденцов хихикнул. Петельников слегка подвинулся к выходу: чёрт с ними, с этими бабками и с их котом. Но маленькая старушка оказалась сзади и дёрнула Петельникова за пиджак:

— Ему ничего и не будет?

— Кому?

Она кивнула на закрытую дверь.

— Как его фамилия?

— Литровник, Гришка Литровник.

Леденцов опять засмеялся.

— Вот он смеётся, рыжий молодой человек, а нам от Гришки житья нет. На днях сожрал весь студень. Ночами пугает нас зубовным скрежетом. Водку льёт в себя, как в решето. У него и счас стоит на тумбе охолодевшая яичница да пустая бутылка от четвертинки водки.

— Откуда знаете? — заинтересовался Леденцов.

— А через скрытую камеру. — Она поджала губы и мельком глянула на замочную скважину.

Теперь пиджак дёрнули спереди. Петельников повернулся к солидной.

— Товарищ сотрудник, может, Вася и не стоит пятидесяти целковых, да кот-то очень душевный. В туалет человеческий ходит. Картофельное пюре уважает. Гришку-то Литровника терпеть не мог. Фырчит, как от собачьего образа. Мягонький, бочком трётся… Мы и живём-то одной семьёй: я, Мария да Василий. Без него-то зачахнем. Найди котика, соколик, а?

Одна маленькая, вторая толстенькая… Теперь Петельников глянул в их лица.

У маленькой среди мелких, как песчаная зыбь, морщин смотрелись чёрные провалившиеся глаза, тонкий нос и тонкие подвижные губы. Она как бы двигалась на месте, переступая ногами, шмыгая носом и шевеля губами.

У полной старушки всё было полным: наикруглейшее лицо, круглые глаза, округлый нос… Седые волосы, остатки седых волос, тонко застилали шар головы. Ей бы старинный чепчик. Тогда бы она походила на ту бабушку, у которой была внучка Красная Шапочка. А если не внучка, а внук? Не Красная Шапочка, а, скажем, инспектор уголовного розыска? Приходил бы он домой поздно, усталый, грязный, а она бы сидела на тахте в чепчике, подавала бы ему чистую рубашку, и свежую газету, и гречневую кашу с луком. Ну, и кот Василий…

— Леденцов, отыщешь кота? — спросил, а не приказал Петельников.

— Не могу, товарищ капитан.

— Почему?

— В отделе засмеют.

Старушки молчали, понимая, что работники милиции принимают решение. Полная скрестила руки на объёмном животе. Вторая, юркая Мария, стояла тихо, сдерживалась, шевеля губами.

— В Нью-Йорке двести тысяч бездомных кошек, — на всякий случай уведомил Леденцов.

— Гады, — отозвался его начальник.

— Кто? — не понял Леденцов.

— Монополисты, — буркнул Петельников и спросил у старух: — Приметы у кота есть?

— Серенький, в тигриную полоску, с аккуратным хвостиком…

— Не худой и не дюжий, а так посреди…

— Я спрашиваю про особые приметы.

— Есть, — твёрдо ответила ртутноподвижная Мария. — Нечеловеческая сообразительность.

— И особливая душевность, — добавила та, которая почему-то не носила чепчика.

Из дневника следователя.

Возьмём человека, у которого ничего нет, поэтому он заботится о пище, одежде и жилье. Но вот у него появился хлеб, комната и костюм. Он уже думает о мясе, квартире и телевизоре. Потом он хлопочет о коньяке и коврах. Потом об импортном унитазе, автомобиле и даче. Потом… А потом у него всплывает тихая и едкая мысль: «А зачем?» Есть ковёр, стало два, а зачем третий? Вот тогда он и начинает задумываться о смысле жизни. Эти думы — не от достатка ли? Нагому и голодному не до смыслов.

Тогда я рановато задумался, ибо у меня нет машины и всего один ковёр, который мне приходится выбивать.

Когда-то ювелирные магазины походили на музеи: безлюдье, тишина, благоговейные взоры, обращённые на драгоценности, которые подсвеченно мерцали за стеклом, как редкие экспонаты. Но страна богатела. Теперь не было безлюдья, — за обручальными кольцами стояла очередь. Исчезла тишина, — у прилавка с янтарём вечно хихикали девушки. И не заволакивались благоговением взоры, — нынче золотом никого не удивишь.

Вера Михайловна прошлась по узкому заприлавочному коридорчику и стала в его конце, оглядывая простор стекла, света и полированного дерева. Стоишь ты посреди каменного блеска… Да что там блеска — посреди бриллиантового сияния стояла она тихо и одиноко, как заброшенная. Страна разбогатела, но не настолько, чтобы за бриллиантами копились очереди.

В этот тихий отдел её перевели из-за больного сердца. Она согласилась, хотя от безделья скучала, путалась в этих каратах, товар свой не чувствовала и тайно ждала, что её сократят. Слишком накладно держать человека ради одной продажи в месяц.

Людочка из отдела бижутерии, такая же яркая, как и её синтетические броши и кулоны, пролетела узкий коридорчик и заговорила стремительно и туманно:

— Вера Михайловна, концерт по заявкам. Будете?

Лишь после третьего вопроса прояснилось, что корреспондент радио собирает пожелания для концерта по заявкам работников торговли.

— Заказывайте для себя, — отмахнулась Вера Михайловна.

— Вы старейший работник, у нас одна эстрада, закажите классику.

У них одна эстрада… Был у Веры Михайловны заветный романс, который почти не исполнялся и который бередил в ней то, что должно лежать в душе тихо и нетронуто до конца жизни. Закажешь, да ведь могут высмеять.

— Я старинные романсы люблю.

— Ха, любой.

— Тогда вот этот… «Не уезжай ты, мой голубчик».

— Не уезжай ты, мой… кто?

— Голубчик.

Людочка молча блестела модными очками и чешскими бусами. Видимо, хотела переспросить. А может быть, рассмеяться.

— Я запишу, — сказала она, доставая блокнотик из синего фирменного халата.

— Чего ж тут записывать…

Несусветные названия эстрадных ансамблей, невероятные названия дисков, непроизносимые названия заграничных мелодий и песен она, наверное, запоминала без блокнота. А вот слова романса не могла. Ведь так просто и хорошо: не уезжай ты, мой голубчик. Может быть, и передадут.

Вера Михайловна как-то необязательно поднялась и подошла к двум покупателям, — у прилавка остановились парень и девушка. Нет, не покупатели. Молодые, весёлые, беззаботные… Прельстил, как сорок, яркий блеск.

— Скажите, пожалуйста, у меня галлюцинации или этот перстень действительно стоит двенадцать тысяч? — с вежливой иронией спросил парень.

— У вас не галлюцинация, — улыбнулась Вера Михайловна.

— Я подарю его тебе, — сказал он девушке.

— Когда? — радостно удивилась она.

— Когда стану знаменитым.

— А когда ты станешь знаменитым?

— Так скоро, что этот перстень ещё не успеют купить.

— Стоит ли из-за камня становиться знаменитым? — улыбнулась Вера Михайловна.

Что в нём? Блеск? Так у Людочки чешское стекло блестит ярче. Крепость? Зачем же она перстню — чай, не кувалда. Редкость? Да мало ли что редко на земле. Вот любовь душевная реже алмазов встречается…

У прилавка остановилась видная женщина в светлом плаще и широкой бордовой шляпе. Вера Михайловна уже как-то видела её здесь, у бриллиантов.

— Покажите мне, пожалуйста, этот перстень.

Голос крепкий, густой, повелительный. Наверное, жена дипломата или полярника. Духи недешёвые, редкие. И перстень смотрит тот, двенадцатитысячный. Покупательница.

Дама примерила его, полюбовалась игрой света на его гранях и неуверенно вернула, о чём-то раздумывая. Видимо, решалась. Конечно, таких денег в кармане с собой не носят.

— До завтра его, надеюсь, не купят? — спросила она с лёгкой, рассеянной улыбкой.

Вера Михайловна хотела поймать взгляд этой жизнелюбки, но тень от полей шляпы застила почти всё лицо.

— Дождёмся вас…

Из дневника следователя.

У него, то есть у меня, у следователя, должен быть острый взгляд и цепкая память…

Вчера Лида попросила зайти в ателье, благо мне по пути, и узнать, можно ли из двух маленьких шубок (её, старых) сшить одну большую. Выполнить просьбу я не забыл. Зашёл, поздоровался и вежливо спросил у оторопевшего мастера:

— Скажите, пожалуйста, можно ли из одной маленькой шубки сделать две большие?

Рябинин ушёл из прокуратуры до времени; он иногда так делал, если день выпадал медленный и бесплодный. А этот тащился, словно трактор волок его по бездорожью. Утром хлестнули по нервам — ехать на происшествие. Потом был допрос, нудный, как переход через пустыню. Затем он провёл очную ставку, многословную и ненужную. А после обеда пришла жена одного преступника и устроила истерику с визгом и криком на всю прокуратуру…

Теперь в голове у него гудело — тихо, вроде бы отдалённо, как в трансформаторной будке, в которой гудение тоже тихое, но страшное.

Он открыл дверь и швырнул портфель в кресло — небрежно, издалека, шумно. И трансформаторный гул в черепе сразу пропал, как тоже сброшенный.

Лида была дома. Он её не слышал и не видел, но знал, что она где-то тут, — принимал невидимые флюиды, которые входили в него незримо и радостно. Он снял костюм, умылся, надел тренировочные брюки и спортивную рубашку, разобрал портфель и всё не шёл в кухню, наслаждаясь этими незримыми флюидами и оттягивая радость свидания. Нет, не оттягивая, а растягивая, потому что свидание уже началось, оно уже шло, ибо эти самые флюиды, или как там они называются, текли и текли в него. Нет, он всё-таки спешил, не размялся гантелями, не принял душ… И только где-то на обочине сознания одиноким пятнышком скользнула мысль, быстро придавленная радостью: почему же Лида не выскочила в переднюю, и не обдала его порывом ветра, и не оставила не щеке первый и скользящий поцелуй?

Он вошёл в кухню. Ему показалось — на миг, на секунду, но он всё-таки успел схватить взглядом, — что посреди кухни стоит чужая женщина, очень похожая на Лиду. Она, эта женщина, как-то встряхнулась, и с неё словно опала тонкая чужеродная плёнка, под которой была всё-таки Лида. Рябинин даже не успел отпустить улыбку. Он так и спросил, улыбаясь:

— Что с тобой?

— Со мной? — изумилась Лида.

Ну конечно, тот трансформаторный гул дал-таки себя знать. Показалось невесть что. Нервы да июньская жара.

Он молча поцеловал её. Холодные губы — в июньскую жару — коснулись его губ, как отторгли. Он едва опять не спросил, что с нею. Дневной гул в голове, который вроде бы возвращался, удержал вопрос своим подступающим накатом. Но после чая, великого чая, всё прошло окончательно.

— У тебя плохое настроение? — всё-таки спросил он.

— Да? — опять изумилась Лида.

Это её «да» имело много оттенков, но сейчас он не уловил ни одного. Видимо, настроение человека, даже близкого, точно не измерить. Да и нужно ли, не в этих ли изломах и перепадах таится женская прелесть и загадочность?..

Он пошёл читать газеты. Но у его письменного стола была какая-то могучая способность засасывать в бумажные трясины. Уже через двадцать минут у Рябинина в руках оказалась пачка его записей о первых годах работы в прокуратуре. Вот как, он, оказывается, тоже вёл что-то вроде дневника…

— Ой!

— Что случилось? — крикнул он в сторону кухни.

— Руку порезала!

— Сильно?

— Да нет, пустяк…

Рябинин перенёсся в прошлое. Запись о какой-то краже в пригороде, которую он расследовал, видимо, в первый год работы. Ничего не помнит: ни места, ни преступления… Нет, помнит. Вор оставил следы на снегу, на крепком насте, но лёгкая пороша замела их. Ничего не помнит, а как руками выгребал эту порошу из следов — помнит.

— Аах!

— Да что с тобой, Лидок? — опять крикнул он на всю квартиру.

— Утюгом локоть обожгла!

— Ты поосторожней!

Рябинин ещё полистал жёлтенькую пачку бумаг и положил её в одну из кип, ждущих своего, неизвестно какого, часа. Пора было браться за работу, намеченную на сегодняшний вечер. Что там? А там другая пачка, свежая, растущая ежедневно на сантиметр. Он начал с журнала, раскрыл на закладке и подумал, что раскрывает его в этом месте уже третий раз. Статья «Умственная выносливость и её физиологические корреляты». Так, одна математика. Вот почему журнал раскрывается в третий раз…

И промелькнуло, исчезая…

…Если есть в мозгу какие-то центры любви и ненависти, то они наверняка расположены рядом. Да не один ли это центр?..

Он поднял голову — пронеслась какая-то мысль, не имеющая отношения к этим самым коррелятам. Он не стал бежать ей вдогонку, наконец-то погрузившись в дебри статьи.

Через час он потерял строчку, ощутив странную пустоту. В комнате ничего не убыло, в комнате ничего не изменилось, только чуть потускнел дневной свет за окнами. И всё-таки чего-то в ней не хватало. Лиды. Она даже не заглянула. Видимо, гладит.

На статью с записями ушёл ещё час. Рябинин удивлённо смотрел на будильник: журнал, заметки, бумажки — и вечера нет. Он встал и пошёл на кухню…

Лида сидела за столом, подперев щёки, и пусто смотрела в белёсое, уже ночное июньское небо.

— Ты не гладишь?

— Нет.

— И не гладила? — спросил он, заметив на столе неубранную после ужина посуду.

— Нет.

— И ничего не делала?

— Ничего.

— Почему?

— Я никогда ничего не делаю.

— А яснее?

— Я женщина.

— Разве женщины ничего не делают?

— Нет.

— Но ты же работаешь…

— Женщина делает вид, что работает, учится, занимается домашним хозяйством, а сама думает о любви.

— У тебя в душе тоже белые ночи, — улыбнулся он. — Покажи-ка палец…

— Зачем?

— Который порезала…

— Я не порезалась.

— Как не порезалась?

Она не ответила, разглядывая небо, не залитое солнцем, не затянутое тучами, не закрытое облаками, не озолочённое луной, — она смотрела в это странное небо, бог весть кем и чем освещённое.

— И не обожглась?

— И не обожглась.

— Зачем же кричала?

— Разгадай, ты же следователь…

Он придвинулся, пытаясь своими очками пересечь её убегающий взгляд, но только закрыл головой блёклый июньский свет, отчего Лидины глаза ушли в серую тень.

— Лида, у тебя что-нибудь случилось?

— Нет. А вот у тебя?

Из дневника следователя.

Иногда мне кажется, что самое страшное — не преступление. Не воровство, не хулиганство и даже не убийство. Страшнее их то, что преступник зреет на наших глазах, как невыполотый чертополох на грядке. Мы, люди, его слышим, видим, дышим одним воздухом… Знаем, что он может украсть или убить, и мало что делаем, чтобы этого не случилось.

До закрытия магазина осталось двадцать минут, а народ всё толпился. Кто пришёл купить колечко, кто примерить янтарную брошь, кто захотел полюбоваться бриллиантами, а кто забрёл на огонёк, вернее, на сияние витрины, где висел и мерцал огромный кристалл кварца.

Вера Михайловна опустилась на стул и начала переобуваться, благо за прилавком ног её никому не видно.

— Дамочка, будьте любезны!

Полный лысый мужчина стоял у стекла и рассматривал драгоценности. Вера Михайловна — на одной ноге туфля, на второй босоножка — вежливо улыбнулась:

— Что вас интересует?

— Вот этот перстенёк на кругленькую сумму. Я ведь их всю жизнь добывал на Севере. А жена не верит. Какие такие алмазы? Добывал-добывал, а она их и не видела…

Вера Михайловна здесь, в тишине, полюбила разговорчивых покупателей. Особенно интересных, откуда-нибудь приехавших, вот как этот дядечка с Севера.

— Теперь я пенс…

— Кто?

— Пенс, говорю, на пенсии, значит. Деньжат заработал, лежат втуне, процентами обрастают. А жена алмаза век не видела, хотя я их добывал. Отсюда и мыслишка купить ей бриллиантик, чтобы знала, на что наши с ней северные годы ушли.

— Покупайте, — согласилась Вера Михайловна.

Он вертел перстень, смотрел его на свет, прищуривался, приглядывался и шумно вздыхал.

— Откровенно говоря, я видел сырые алмазы, а в гранёных-то не очень разбираюсь…

— Зачем в них разбираться? Вы оценивайте красоту.

— Вот я и оцениваю, — не совсем уверенно согласился покупатель.

Вера Михайловна представила… Не представила, а как-то допустила такую невероятную возможность… Нет, не возможность, а вообразила сон с открытыми глазами — ей дарят двенадцатитысячный бриллиант. Кто дарит? Ах, это не так уж и важно. Допустим, не северянин, а какой-нибудь южанин. «Не уезжай ты, мой голубчик…»

— Это не алмаз, — сказал вдруг покупатель.

— Это бриллиант.

— По-моему, это и не бриллиант, — повторил он с добродушной улыбкой.

— Что? — не поняла вдруг она.

— Ей-богу!

Вера Михайловна решительно взяла перстень:

— Если вещь не нравится, то её лучше не покупать.

— Зря вы обижаетесь на пенса…

— Гражданин, у нас ведь государственный магазин, а не частная лавочка.

— И всё-таки это не алмаз. Я на них собаку съел.

Он что, шутит? Лицо круглое, облитое здоровым румянцем ветров и морозов. Улыбается располагающе. Может быть, разыгрывает? Мол, двенадцать тысяч, а за что — за кварц?

— Мы только первого апреля продаём кварц за бриллианты, — пошутила и она.

— Да на кольце ни пробы нет, ни маркировки…

Вера Михайловна схватила перстень, поднесла к глазам и начала скользить взглядом по его полированным поверхностям. Чистый, гладкий, белый металл… Никаких букв и цифр не было.

— Что же это, по-вашему? — тихо спросила она въедливого покупателя.

— Только не алмаз…

— Людочка! — крикнула Вера Михайловна таким голосом, что прибежали и Людочка, и продавщица из отдела янтаря, и директор…

Они поочерёдно разглядывали перстень, а Вера Михайловна потерянно смотрела на дурацкого пенса, который заварил всю эту кашу.

— Стекляшка? — Людочка всплеснула руками.

— Перстень подменили.

Кто это сказал? Директор. Какие глупости, кто мог подменить…

— Кто подменил? — всё-таки спросила она.

— Вам лучше знать, — отрезал директор.

Вере Михайловне стало вдруг жарко. Нет, это не ей жарко — это полыхнул жаром пол, и горячий поток воздуха, как от летней земли, пошёл вверх, застилая человеческие лица. Она их видит, но сквозь этот жар, сквозь этот пар, отчего лица чуть колышутся и даже слезятся. Она почувствовала до какого-то едкого покалывания в груди, что сейчас произойдёт ещё более страшное. Вот сейчас… Острый глубокий удар пронзил левую половину груди, лопатку, руку и страшной болью растёкся по телу. Это директор… Он чем-то ударил её сзади. За перстень…

Превозмогая боль, Вера Михайловна вцепилась в прилавок и медленно осела на чьи-то руки. И уже на этих руках она слышала, как вызывали скорую помощь и милицию.

Из дневника следователя.

Удивляюсь вещам — тем самым, которые мы так любим покупать; которые мы бережём, ценим и сдуваем с них пыль. Вот моя лампа, которую Лида купила в комиссионном. Стройная, бронзовая колонка, увенчанная жёлтым шатром — абажуром. Говорят, ампир. Я люблю сидеть под ней — как под солнцем. Вот мой стол. Длинный, широкий, светлого дерева. Вроде бы ничего особенного, но я люблю его, потому что за ним столько сижено, столько писано и столько думано… Со столом и лампой прошла часть жизни, да и не малая. Они видели моё лицо таким, каким его никто не видел. Она слышали такие моя слова, которые я никому, кроме себя, не говорил. Они стали мне родными…

Но уйди я от них навсегда, заболей или умри — они не заплачут, не вскрикнут, не пошевелятся. Лампа даже не перегорит, и стол даже не рассохнется.

Инспектор с готовностью ответил на её вопрос:

— Я работаю заместителем.

— Заместителем кого?

— Ира, знаете, о чём я мечтаю?

— Да, познакомиться с девушкой, которой будет всё равно, заместителем кого вы работаете.

— Умница.

— А я решила, что вы артист.

— Заслуженный?

— Эстрадный.

— Почему же?

— Лёгкость в вас играет.

— Это во мне есть, в смысле — она во мне играет.

Он не знал, похож ли на артиста, но знал, что артистизм в нём есть. Шёл по улице и видел себя со стороны, глазами той же Иры: высокий, сухощавый, без разных там животиков и лысин, в светлых брюках, в белоснежном банлоне… Ничего лишнего.

— А знаете ещё о чём я мечтаю?

— О чём? — спросила она, уже опасаясь этих его мечтаний.

— Познакомиться с Марусей.

— С какой Марусей?

— С девушкой, которую звали бы Маруся.

— Мне нужно обидеться? — Ира остановилась.

— Ни в коем случае. Я и сам не Ваня.

— Что-то в вас есть, — решила она, благосклонно зацокав каблуками.

— Во мне этого навалом, — подтвердил инспектор.

Ира скосила глаза… С кем она идёт? Легкомысленный, непонятный, какой-то нахально-вежливый. Но симпатичный, стройный, решительный. Хотя бы знакомые попались — умерли бы от зависти. И она, может быть, умрёт от него, как мотылёк от огня. Всё-таки он артист или военный. Скорее всего, он артист, который играет военных. Или военный, который строит из себя артиста.

— Ох, мама родная, — вырвалось у неё.

Петельников окинул спутницу тем стремительным и давящим взглядом, каким он впивался в человека ради крупиц информации; посмотрел так впервые на девушку, с которой, оказывается, знаком уже две недели.

Небольшая, ему по плечо, поэтому и виснет. Чёрные волосы красиво уложены. Ресницы ещё чернее, и казалось, что при каждом взмахе что-то сдувают со щёк. Возможно, и сдувают — пудру. На губах розовый паутинкой трескалась помада. Полненькая фигура. Блестящее платье из синтетики… Ну зачем в белые июньские ночи надевать блестящее платье? Оно пыталось скрыть её полноту, жёстко запеленав грудь, но лишь добилось обратного эффекта. Зато ниже, после талии, платье бросило это бесплодное занятие и пошло широко и вольно. Неужели он знаком с ней две недели? Зовут её Ира…

— А куда мы идём? — спросила она.

— В гости к моим друзьям. Давайте-ка сократим путь дворами.

Дворы расцвели. Вздыбились зеленью чахлые газоны, зацвели голые балкончики и зазеленели луком подоконники. И запах берёз, берущий за душу запах берёз, которые так мощно пахнут только в июне. Этот запах был везде, даже там, где берёзы и не росли, и казалось, что сочится он из асфальта и стекает с крыш домов.

— Ира, подождите меня, я заскочу в этот подвальчик…

Она не успела ответить и даже не успела потупиться от того, что её кавалер захотел в подвальчик. Петельников легко перешагнул газон, спустился по ступенькам куда-то под фундамент, открыл железный щит и пролез в узкий проём, видимо, в дверцу для технических нужд.

Прошло минут десять. Ира тревожно посматривала на подвал, где было темно и тихо. Необычный парень, странный поступок и мрачный подвал. Всё-таки он не артист. Те галантнее, те даму не бросят. Может, ей обидеться?

Сначала она услышала резкий, вроде бы металлический визг, когда металл проедется по металлу. Этот визг захлебнулся, но вместо него из подвала вылетел отчётливый кошачий вопль, тоже придушенно смолкший. Затем в темноте подвальной амбразуры забелел Петельников…

— Ира, знаете ли вы, что в Нью-Йорке двести тысяч бездомных кошек? Только не обижайтесь.

Он сильно дышал, прижимая к животу полосатого и чумазого кота, который ошарашенно смотрел на июньское небо громадными глазищами с поперечными зрачками.

— Ой, у вас рука в крови!

— Ничего, до утра заживёт.

— А одежда-то…

Брюки заиндевели от пыли, тёмные полосы разлинеили плечо, с головы сыпалась угольная пыль.

— Теперь вы поняли, что у меня за работа?

— Нет, — тихо ответила она, вообще ничего не понимая.

— Я заместитель директора зоомагазина.

— И зачем этот…

— Товара-то не хватает.

— Он же дикий!

— Одичавший.

Кот обречённо молчал, зло работая хвостом, с которого тоже вроде бы сыпалась угольная пыль.

Ира стояла немощно, не зная, что же будет дальше. Вернутся ли они туда, где встретились? Пойдут ли вперёд? Разойдутся ли по домам? Вероятно, не знал этого и Вадим, негромко бормотавший в кошачье ухо:

— Информации у тебя маловато, счастья своего не понимаешь…

Кот только вертел хвостом и жутко урчал нутряным голосом.

— Я пойду домой, — наконец решила Ира.

— Из-за киски? — удивился он. — Вот и парадная моих друзей…

В дверь звонила она, — Петельников держал этого зверя двумя руками. Вадим перешагнул порог и весело поздоровался:

— Как говорят на собраниях: сколько отсутствующих среди присутствующих?

Лида молча взяла пленника, который вдруг пошёл к ней вроде бы сам.

— Вот что значат женские руки! Знакомьтесь, это Ира. А это супруги Рябинины.

— Вадим, покажите рану. — Лида уже определила кота на кухню и стояла с йодом и бинтом.

Петельников дал руку и посмотрел ей в глаза тем взглядом, смысл которого знали лишь они: «Как девушка?» Лида на миг подняла глаза к потолку, как закатила. И он не понял — очень хороша или очень наоборот.

— Котик ваш? — спросил Рябинин гостью.

— Котик мой, — уточнил инспектор.

— Позвони в райотдел. Тебя ищут…

— Везде найдут, — с гордецой удивился инспектор, берясь за аппарат.

Секунд через десять он положил трубку и обвёл всех уже пустым взглядом.

— Что? — спросил Рябинин.

— Попугай взбесился, — ответил инспектор не ему, а своей спутнице.

— Разве они бесятся? — удивилась Ира.

— Иногда. Ну, я поехал…

Петельников затянул потуже бинт, подмигнул Рябинину, отвесил общий поклон и спросил на прощание:

— Итак, сколько отсутствующих среди присутствующих?

Из дневника следователя.

Есть пронизывающий вопрос — зачем? Тот самый вопрос, который будет разбивать все ошибочные мысли. Беспалов утверждает, что мы живём для труда… Но зачем? Трудиться-то зачем? И у него не будет ответа, кроме этой замкнутой цепи: живём для работы, а работаем для жизни… Нет. Труд не может быть смыслом жизни уже хотя бы потому, что у него тоже есть цель. Он сам для чего-то…

Рябинин надел белый халат…

Утром, сразу после зарядки, ему дважды звонили по телефону Петельников и Беспалов. Продавщицу ювелирного магазина с инфарктом миокарда увезли в больницу, где Петельникову разрешили задать ей лишь один вопрос: кого она подозревает?

По описанию выходила Калязина. Больную требовалось срочно допросить, нужен был официальный протокол. И дело поручили Рябинину, как уже знающему Калязину.

Он надел белый халат, увидел себя в зеркале и усмехнулся: вылитый Айболит, только сумки с крестом не хватает.

Лекарственный запах в коридоре его испугал. Почему?

В двадцать четыре года, когда ему вырезали аппендикс, он и скальпеля не испугался: разговаривал с хирургом, шутил с сестрой и спрашивал, не зашила ли она в живот его очки, поскольку будет жаль импортной оправы. А теперь вот присмирел, словно шёл узнать собственный диагноз.

Врач, высокая и решительная женщина, остановила его у палаты:

— Только недолго.

— Может быть, нельзя допрашивать?

— Нет, ей стало лучше, но всё-таки…

— Напишите, пожалуйста, справочку, что допрос разрешён.

Рябинин не страховался — этого требовал закон. Она кивнула и размашисто зашагала по коридору. Врач и должен быть решительным, даже властным, чтобы его боялись недуги. Возможно, таким должен быть и следователь, чтобы его боялись преступники.

Он вошёл в палату…

Две кровати аккуратно застелены. На третьей лежала женщина. Над ней склонилась худощавая светлая девушка, наверное, дочь. Он застегнул халат и неопределённо кашлянул.

— Вы следователь? — спросила девушка.

— Да.

— Мне уйти?

Видимо, он думал дольше, чем нужно для ответа, поэтому девушка что-то шепнула больной и вышла в коридор.

Рябинин медленно опустился на стул и уложил портфель на колени плашмя, боясь лишний раз сотрясти воздух. Но замки всё-таки щёлкнули. Он разгладил чистый бланк протокола и спросил:

— Вера Михайловна Пленникова?

Она кивнула. Вернее, на секунду закрыла глаза и чуть дрогнула головой.

— Ну, как ваше здоровье? — бодренько спросил он.

— Терпимо…

Голос слабый, затухающий, словно сил ей хватало только на первые буквы.

Как ваше здоровье… Но ведь человек — это и есть здоровье, здоровое тело. Кого же он сейчас спросил о здоровье? Её сознание о её теле? Получается, что сознание живёт своей отдельной, высшей жизнью и присматривает за своим телом. Тогда наше тело — ещё не человек? А что же человек — сознание?

— Врач считает, что вы начали поправляться, — сказал Рябинин, стараясь быть уверенным, как врач, который ему этого не говорил.

Больная пробовала улыбнуться. Рябинин вдруг поймал себя на гримасе, которую он бессознательно строил губами и щеками, пытаясь помочь ей в этой нелёгкой улыбке.

— О смерти уже думаю…

У него чуть было не сорвались наезженные слова: «Да у вас прекрасный вид, да вы ещё нас переживёте…» Этой банальщине не верят, а правду говорить нельзя. И он, стараясь показать одинаковость людишек перед судьбой, сказал то, что не было банальностью и было неправдой:

— О смерти все думают.

— Да нет…

— О смерти не думают лишь дураки да карьеристы.

Эту мысль, рождённую случаем, он сегодня запишет в дневник: о смерти не думают лишь дураки да карьеристы.

— Светку жаль…

— Да что за разговоры о смерти? Вы ещё нас переживёте!

Вырвались-таки эти слова. Но они, эти банальные слова, вроде бы легли на душу женщины — она опять попыталась улыбнуться, и теперь слабенькая улыбка получилась.

И промелькнуло, исчезая…

…Смерти боится не душа, а тело. Биология цепляется за жизнь. Разум же понимает, что смерть неминуема…

— Мне нужно провести допрос.

Она не ответила. Рябинин повторил чуть внятнее:

— Необходимо кое о чём спросить…

Пленникова молча смотрела на него.

На него смотрела седая, безмолвная женщина. Кожа на скулах потоньшала, как протёрлась. Бескровные губы приоткрыты, чтобы не пропустить очередного глотка воздуха. На верхней губе капельки пота. И влажный лоб, где эти капельки растеклись по тонким морщинкам. Немые глаза смотрели на него в упор…

Да она его не видит! Она где-то там, на другом краю мира, где нет допросов, ювелирных магазинов и двенадцатитысячных бриллиантов. Только слушает. Она к чему-то прислушивалась. Но в больничной палате нет звуков даже часы не тикают…

Рябинин вдруг заметил на её виске локон — крохотный, не седой, случайный. Какие-то неясные и быстро соединившиеся мысли — была девочка, ходила в школу, теперь в больнице, слушает своё рваное сердце — тёплым и пронзительным толчком ударили в его грудь и докатились до глаз. Врачи разрешили допрашивать… Но врачи знали про её тело, а он сейчас увидел её душу. И пусть лекари напишут десять справок… Подлость это — допрашивать её сейчас.

Он рассеянно оглядел палату, её столик с фруктами и бутылкой сока, цветы в баночке и какой-то лечебный агрегат у изголовья.

— Я к вам приду завтра или послезавтра…

Она кивнула — ясно, облегчённо и, как ему показалось, благодарно.

Из дневника следователя.

Иногда мне кажется, что врачом, юристом и педагогом надо работать только до тридцати лет — пока не задубело сердце.

Запах берёз, натёкший в открытое окно, сразу пропал. Его вытеснил тонкий аромат каких-то южных цветов — инспектор уголовного розыска Кашина пользовалась духами, как обыкновенная женщина.

— Вилена, я подозреваю, что у тебя есть целая библиотека книг с названиями типа «Массаж носа», «Уход за конечностями»…

— Разумеется. У вас ноги только для ходьбы, а у нас ещё и для красоты.

Она села в единственное кресло поглубже, расстегнула жакет, расслабилась, обмякла, чтобы в эти короткие минуты не думать о розыске. У мужчин на эти короткие минуты есть вредная забава, которая всё-таки снимает усталость, — курение. Поэтому Петельников заглянул в сейф и достал небольшую, расцвеченную астрочками коробку мармелада.

— Ухаживаешь? — Она хрустко распечатала коробку.

— Я за всеми женщинами ухаживаю…

— И водишь их показывать жене Рябинина.

— Вожу. Вот скоро поведу девушку, которая мне представилась как Джаконя.

— Раньше были Джоконды, — вздохнула Кашина, наслаждаясь мармеладом.

— Вилена, а тебе я разве не делал предложения?

— Три раза.

— Ну?!

— Один раз на месте происшествия, когда мы с тобой нашли отпечаток ладони в маргарине. Второй раз в следственном изоляторе, в камере. А третье предложение ты передал через Леденцова.

— Может, всё-таки пойдёшь? — сделал он четвёртое. — Будешь мне по утрам пеньюар подавать.

— Пеньюар — это прозрачный халатик, который женщина надевает на нижнюю рубашку, выходя пить кофе.

— А я кофе пью в кителе, — невесело улыбнулся Петельников.

— Ой, съела всю коробку, — ужаснулась Кашина. — Фигуру испорчу…

— У меня дома так хорошо и тихо, что идти туда не хочется, — сказал вдруг Петельников как-то не по-своему: без силы, без голоса и без юмора.

Она, собравшись было уходить, тревожно осела на мягкий поролон кресла. Петельников смотрел в окно, на озеленённый двор милиции, откуда опять натёк берёзовый дух, всё-таки победивший запах южной розы. Они молчали, два инспектора уголовного розыска, которые привыкли помогать, выручать и подменять друг друга на дежурстве; привыкли не замечать друг у друга настроений, ошибок и неудач; привыкли друг над другом подтрунивать, пошучивать и не говорить всуе громких слов.

И вот теперь они сидели и молчали, словно июньский берёзовый запах запечатал им рты…

В дверь постучали не постучали, а вроде бы сначала тёрли кулаком по дереву, а потом всё-таки стукнули. Две старушки — те, хозяйки котика Василия Васильевича, — входили в кабинет какой-то вереницей.

— Я потом зайду, — Кашина будто не из кресла встала, а оно, старое и глубокое, выпустило её из своей середины, как вылущило.

— Бабуси, хотите поблагодарить? — спросил инспектор, который успел побывать у Рябининых и отнести кота этим старушкам.

— Нет, милый, не хотим, — ответила худенькая и села в кресло, как провалилась в яму.

— Милиция, а допускает, — туманно поддержала её вторая, та самая, которой он тогда мысленно надевал чепчик.

Видимо, разговор предстоял длинный и нудный, а он сидел как на иголках, ожидая звонка от Рябинина. Зря не купил вторую коробку мармелада, которая сейчас бы помогла.

— Что-то я вас, гражданки, не понимаю…

— Котик не наш, — почти злорадно выговорила худая, как он вспомнил, Мария.

— Как не ваш?

— А так. Не кот, а дьявол из трубы.

— Как пошёл выть да обои когтями полосовать, так у меня аж брови дыбом встали, — поддержала Марию вторая.

Инспектор попробовал отыскать на её круглом лице брови, но увидел лишь две светлые полоски.

— Подождите-подождите. Вы же сказали, что кот полосатый, с хвостом…

— Что ж, по-твоему, мы евойной морды не отличим? — удивилась Мария.

— И характер-то у него обормотистый…

— Совести у тебя нет, хоть ты и сидишь в отдельной комнате.

— Ах, совести? Тогда сейчас проверим, бабуси, вашу совесть.

— Как это? — спросила Мария, слегка понижая голос.

Вторая насторожённо обернулась к сейфу.

— Вы со мной говорите на повышенных тонах, а я буду с вами говорить на возвышенные темы.

— Это конечно, — подозрительно согласилась Мария.

— Ваш сосед Литровник продал кота неизвестному гражданину за рубль. Можно в миллионном городе отыскать этого покупателя?

— Можно, — мгновенно согласилась Мария. — Овчарку запустить.

— А собака завсегда кошку отыщет, — подтвердила вторая, благодушно улыбнувшись инспектору, которому сумела помочь дельным советом.

Петельников ногами зацепил ножки стульев, как обвил их, — пожалуй, мармелад не помешал бы ему для умиротворения той злости, которая уже зарождалась.

— Собака берёт след преступника, а не кота.

— Наш Василий, Васильевич пускай сгинет? — спросила Мария, въедаясь в него своими чёрными запавшими глазами.

— Если человек рубля не пожалел, то уж он наверняка любит кошек. И вашего Василия будет обхаживать.

— А на кой нам чужой-то обормот? — Теперь дородная старушка улыбнулась хитровато, потому что сумела задать ему каверзный вопрос.

— Гражданки, вы в бога верите? — разозлился Петельников.

— Вон Шора с ним знается. — Мария кивнула на свою подругу.

— Ничего не знаюсь!

— Как увидит дом до неба, так и перекрестится.

— Если ваш кот попал в хорошие руки… Неужели вам не жалко другого кота, который сидит в подвале, не ест, не пьёт, не моется?.. Где же ваша любовь к животным?

Старушки вдруг насупились, словно он их оскорбил. Мария принялась поправлять кофту, а у пухленькой Нюры неожиданно развязался платок и никак не хотел завязываться.

— Да знаете ли вы, товарищи бабушки, что в Нью-Йорке двести тысяч бездомных кошек?

— А нам с тобой лясы точить некогда, — заявила Мария, вывалившись из своей пещерки.

— Коту-обормоту подошла пора обедать, — разъяснила Нюра, завязав-таки платок.

Инспектор улыбнулся. А Рябинин всё не звонил…

Из дневника следователя.

Видимо, я опустился до примитива — с трудом делаю работу, которая не доставляет мне удовольствия. А может, я поднялся до человека будущего — с трудом делаю работу, которая не доставляет удовольствия.

В тот день, когда Лида якобы обожглась и порезалась… Вернее, после того дня, когда она вскрикнула на кухне, Рябинин напряг все свои мозговые клетки и всё-таки вспомнил, что же тогда промелькнуло, исчезая; вспомнил не мысль, уложенную во фразу, а лишь её смысл. И отшатнулся, если только можно отшатнуться от выуженных из памяти двух слов — любовь и ненависть. Лида, любовь и ненависть… Но как ни напрягался, он так и не смог разгадать её вскриков на кухне, хотя чувствовал, что всё это лежит на линии тех двух слов, добытых им из своей памяти. И может быть, напрасно добытых, потому что переменчивость её настроения могла лечь на его фантазию, создав тот причудливый вечер. Так уже когда-то бывало. И проходило…

Рябинин открыл дверь, вошёл и хотел, как всегда, бросить портфель в кресло. Но что-то необычное, вроде бы растворённое в воздухе, заставило опустить портфель бережно, как налитый молоком. Он огляделся.

В передней ничего не переменилось. Переменилось… Нет запаха чая. Не пахнет ни тушёным мясом, ни свежими огурцами… Не пахнет ужином. Но чем? Духами. Всю квартиру заполнил жеманный запах каких-то восточных духов, где аромат цветов перемешался с настоем коры, гвоздики и вроде бы даже цитрусовых. И тишина, в воздухе растворились духи и тишина.

Он быстро прошёл на кухню — там никого не было. Заглянул в пустую спальню. И чуть не бегом влетел в большую комнату…

Лида сидела в кресле и читала книгу.

В ярком зелёном платье, в котором она любила ходить в театр. Волосы уложены каким-то огненным веером. На груди льдисто блестит ручеёк бус из горного хрусталя. Туфли на длинных и острых, как долотца, каблуках. Губы слегка подкрашены, ресницы немного подчернены, глаза чуть подведены. И запах, томный запах зноя и востока…

— Что случилось? — спросил он неуверенно.

Лида вскинула голову, полыхнув причёской, и пусто глянула куда-то ему за спину:

— Я не понимаю…

— Что-нибудь произошло? — повторил он, и сам не очень понимая своего вопроса.

Она пожала маленькими узкими плечами.

— Ты нарядная, сидишь в кресле…

— Да? — изумилась Лида, закрывая книгу. — Если жена нарядная и сидит в кресле, то, значит, что-нибудь случилось?

— Ну, как-то необычно…

— Жена нарядная и сидит в кресле — это необычно?

— Вернее — непривычно.

— Нарядная жена в кресле — непривычно?

Рябинин ещё не освободился от видения больничной палаты, которое не уходило из памяти, зацепившись там на весь сегодняшний вечер, — он уж знал. Может быть, поэтому и не мог вразумительно объяснить, что же его поразило. Не кресло же с платьем, в самом деле… Или всё-таки они — кресло, платье и блёсткий ручеёк хрустальных бус?

— Давай лучше поедим, — улыбнулся он, обрывая этот никчёмный разговор.

— А ужина нет.

— Как нет?

— Я, Серёженька, не приготовила.

— Что-нибудь произошло? — опять вырвалось у него.

Лида взметнулась… Он бы так и сказал, что она взметнулась, тихо сидя в кресле; она могла взметнуться и сидя, стоило ей резко повернуть голову и колыхнуть воздух веером причёски.

— Жена не приготовила ужина — это событие?

— Международное…

Она ждала этих его вопросов. Она их знала. Да ею подстроен этот разговор, в котором он вёл себя так, как она и предполагала. Но для чего?

Рябинин опустился на ковёр, к её ногам:

— Видимо, нам стоит поговорить?

— Поговорить со мной? — безмерно удивилась Лида, так повысив голос в конце фразы, что бросила «со мной», как ойкнула.

Рябинин чуть было не огляделся:

— А с кем же?

— У тебя есть дневник.

— Дневник для иного.

— Чтобы избежать одиночества?

— Я не одинок.

— Чтобы скрыть свои мысли?

— Их нечего скрывать…

— Пишешь, потому что тебя не слушают?

— Из-за этого я бы не писал.

— Тебя не понимают?

— Я стараюсь общаться с теми, кто меня понимает.

— Тогда зачем же дневник? — с каким-то радостным недоумением спросила она.

— Чтобы бывать наедине с собой.

— А без дневника нельзя?

— Дневник приближает себя к себе…

Она оборвала натиск вопросов, беспомощно приоткрыв рот от своей непонятливости. Рябинин хотел прийти на помощь и рассказать, как он приближается к себе, но взгляд скользнул по обложке её книги. «Последняя любовь». И чуть пониже, чуть помельче — «Роман». Роман о любви…

Он вздохнул.

— Да? Тебе не нравятся романы о любви?

— Слишком много пишут о том, что слишком редко встречается.

— А если ты её не замечаешь? — с готовностью предположила она.

— Как-то на днях у меня был свидетель. Влюбился в женщину, ушёл от жены. Вторая любовь… Смотрит однажды на её хорошенькое ушко и видит, что оно точь-в-точь как у первой жены. Загадочные глаза. И у первой были загадочные. Пышные волосы, так и у первой были пышные. Всё-таки отыскал на шее крохотную родинку, которой у первой жены не было. И подумал: ради этой родинки и ушёл?

— Да?

— Вот ещё рассказанный мне случай. Любил, женился, живёт. Любовь стала уходить, и это его угнетало. Потом начали ссориться, его и это угнетало. Затем перестали разговаривать, и его опять угнетало. Тогда он задал себе вопрос: а если бы вместо жены была собака? Ведь тоже молчала бы. Он успокоился, и теперь его ничто не угнетает.

— А ещё можешь?

— Могу, со следователем откровенничают. Девушка мне рассказала, что такое любовь. Идёшь, говорит, по улице, берёт он тебя за шею, все смотрят, а у тебя поджилки от счастья дрожат. В метро целует на глазах всего вагона, а у тебя сердце в пятки падает. На пляже лежишь обнявшись на виду отдыхающих и без солнца млеешь.

— К чему ты всё это рассказываешь? — спросила Лида, наклоняясь к нему в ожидании важной и заключительной мысли.

— К тому, что идущая по улице парочка ещё не означает любви.

— Нет, означает! Вот хоть столечко любви у них всё-таки есть.

Она показала, сколько это — вот хоть столечко. Рябинин улыбнулся, разглядывая кончик её мизинца, зажатого пальцами. Неужели он сел на пол, чтобы беседовать о проблемах любви? Он хотел поговорить о том, что встало между ними. Нет, это слишком — встало. Что-то прошмыгнуло мышиной тенью, что-то прошелестело внезапным ветром.

— А раньше о любви ты думал иначе, — догадалась она; догадалась сейчас вот, разглядывая его сверху, как с птичьего полёта.

— Наверное, поумнел.

— Тогда лучше бы не умнел.

— Не понимаю, чем плохи мои теперешние взгляды…

— Раньше любовь была для тебя священна.

— Она и теперь священна, но только любовь, а не подобие.

— Для меня священна даже её капля.

— Но любовь не бывает каплями. Она или есть, или её нет…

Рябинин вдруг понял: о чём бы они сейчас ни говорили, они будут говорить только об одном — о той тени, прошмыгнувшей между ними, о том внезапно пробежавшем ветре; будут говорить, хотя он не понимая ни той тени, ни того ветра. Но говорить им лучше о любви, потому что где-то там, на любовных гранях, лежала отгадка и тогдашних её ожогов-порезов, и сегодняшнего праздничного вида.

Пройдёт, всё пройдёт, стоит лишь объяснить ей своё понимание любви, оказывается, уже новое, которое, оказывается, не похоже на старое. Почему же и как у двух любящих, проживших не один год людей случились разные взгляды на любовь? Да и только ли на любовь? Не вызвано ли это тем опасным супружеским молчанием, когда считаешь, что всё и навсегда решено и сказано?.. Тогда он сегодня заговорит; заговорит немедленно, пока ещё не поздно, и отныне будет каждую свою мыслишку, каждый пережитый шаг и каждый замеченный миг обсуждать с ней — пока ещё не поздно.

— Лида, об этой самой любви нам стоит поговорить…

— Об этой самой? — перебила она.

— Да, чёрт возьми, об этой самой!

— Извини, ты мешаешь читать.

Она раскрыла книгу — «Последняя любовь». Рябинин вскочил… В передней негромко и невпопад подал голос телефон. И получилось так, что Рябинин вскочил к нему, к телефону.

— Слушаю.

— Следователь Рябинин? — официально спросил женский голос.

— Да.

— Звонят из больницы. Меня просили вам сообщить, что Вера Михайловна Пленникова умерла.

Из дневника следователя.

Говорят: «Какая нелепая смерть». А покажите мне другую, покажите мне лепую!

Рябинин сидел у одной стены, Петельников — у другой. Между ними тянулся стол, и за этим столом, тоже в общем-то между ними, сидел Юрий Артемьевич Беспалов. Они молчали, отчего рабочий день прослушивался каждой своей жилкой: за стеной глухо возмущалась Демидова, в приёмной постукивали каблуки, наверху печатала машинка, где-то бубнило радио, и всюду звонили телефоны.

— Говорят, раньше с вором поступали так: обмазывали его горчицей и выгоняли из города, — сообщил прокурор и внимательно посмотрел на вентилятор, словно ему и сообщил.

— А сардельку давали? — поинтересовался инспектор.

Рябинин незряче разглядывал торец стола. Он ждал. Чего?.. Хотя бы взрыва, эмоционального взрыва, в целительную силу которого он верил…

Бывали положения, когда нервы у всех напрягались медленно и верно, напрягались до того предела, за которым общение людей становилось невозможным. Тогда происходил взрыв — с упрёками, возмущениями, криками и даже руганью. Первопричина напряжения от этого взрыва не исчезала, и вроде бы ничего не менялось, но люди облегчённо вздыхали — как гроза прошла.

— Что же у нас есть? — наконец спросил Беспалов, больше обращаясь к инспектору.

— А ничего!

— Вам она что-то сказала…

— Про пальто, шляпу и фигуру покупательницы. Похожа на Калязину. Это предположение. Да и какой я свидетель…

— Дочка?

— Мать с ней на эту тему не говорила.

— Другие продавцы?

— Ничего не знают.

— Фальшивка что?

— Стекло, дюраль. Сделана умелыми руками.

— Сама изготовила?

— Вряд ли, скорее какой-нибудь любитель.

— Итак, мошенница опять уходит? — удивился прокурор.

— Почему же мошенница? — ещё больше удивился инспектор. — Убийца она, а не мошенница.

— Что же будем делать?

Этот вопрос прокурор задал опять вентилятору. Рябинин знал, кому этот вопрос, потому что вентилятор не работал, не сделался мохнатым от быстрого вращения, а костляво белел на углу стола. Но ответил каким-то елейным голосом инспектор:

— Сергей Георгиевич знает.

— А если провести у Калязиной обыск? — тихо спросил Рябинин, и, как ему показалось, тоже у вентилятора.

— Нельзя, — сразу ответил прокурор, блеснув в упавшем солнце седым виском. — Для обыска нет законных оснований.

— Да она этот бриллиантик затараканила в такую нору, что его в с рентгеном не найдёшь, — заметил Петельников.

Они говорили о преступнице и не говорили об умершей. Рябинин понимал: инспектор видел продавщицу мельком, прокурор совсем не видел. А он вчера утром сидел у её кровати — сегодня утром её уже нет. Какой же теперь смысл в их работе? Какой смысл искать этот затараканенный бриллиант, когда Пленниковой нет в живых? Ах да, государству причинён значительный ущерб…

И промелькнуло, исчезая…

…Смерть глупа, страшна, неотвратима и болезненна — чёрт с ней. Но ведь обидно!..

Рябинин всегда считал, что преступление лучше расследует тот следователь, который жалеет потерпевшего. Кажется, так и записано в его дневнике. Нет, немного не так: «Жалостливый следователь лучше равнодушного». Или «Жалостливый следователь справедливее равнодушного»? Да он эту мысль отстаивал; он спорил даже с теми, с кем и спорить не стоило… И что же теперь? Своей жалостью он её не спас, но упустил преступницу.

— А вы бы стали допрашивать? — вдруг спросил Рябинин прокурора.

— Не знаю, — замялся Юрий Артемьевич, начав раздражённо пошатывать подбородок.

— А ты бы? — спросил Рябинин и Петельникова.

— Стал бы! — жёстко ответил инспектор, видимо ждавший этого вопроса, а может быть, ради него здесь и сидевший.

— Не пожалел бы? — удивлённо протянул Рябинин.

— А хирург жалеет больного? — спросил теперь инспектор, как ударил по уязвимому месту, которое-таки нашёл.

Хирург жалеет больного… И всё-таки делает операцию; чем больше жалеет, тем решительнее берётся за скальпель. А он пожалел бездеятельно, как обыватель. Да нет, отличается он от хирурга.

— Операция спасает больного, а допрос…

— Твоя жалость в данном случае оказалась бессмысленной.

— Скажи, — не удержался и Рябинин от запрещённого удара, — какой смысл инспектору уголовного розыска ловить в подвалах кошек для старух?

Петельников кинул взгляд на Беспалова: знает ли? Юрий Артемьевич улыбнулся — он знал. Тогда улыбнулся и Петельников, сгоняя этой улыбкой то недовольство, которое закаменило его лицо.

— Я найду свидетелей, — громко сказал Рябинин. — Магазин был полон народу…

— Уголовный розыск поможет, — согласился инспектор.

Беспалов снял трубку звонящего телефона. Весь его недлинный разговор состоял из чередующихся «да» и «хорошо». Юрий Артемьевич покосился на аппарат, словно ещё слышал голос с того конца провода, и спросил Рябинина:

— Вы знаете, что дело о хищении бриллианта взято городской прокуратурой на контроль?

— Да.

— Зональный прокурор Васин приглашает вас для дачи объяснений.

Из дневника следователя.

Раньше я был немногословен, теперь — молчалив. Раньше думал, что ещё успею, скажу. Теперь думаю, что всё уже сказано. Чем старше становлюсь, тем больше молчу. Нет, не так: чем больше понимаю, тем больше чувствую себя немым.

Рябинин открыл дверь кабинета, чуть было не сжавшись всеми клетками, словно на него могло что-то упасть. И зло распрямился, хлопнув за собой дверью. Неужели струсил? Ничего плохого ведь не сделал. Сделал, коли сжимаются клетки, чтобы меньше занимать пространства.

За столом громоздко сидел зональный прокурор Андрей Дмитриевич Васин. Он поднял от бумаг крупную голову и взглядом показал на стул. Говорили, что раньше, в первый год работы, он выходил из-за стола и пожимал руку.

— Здравствуйте, — сказал Рябинин, уже сев.

Васин кивнул, закрыл папку и тонковатым для такого плечистого тела голосом спросил:

— Я не очень понял, почему вы не допросили свидетеля. Некогда было?

— Нет, я к ней ездил.

— Врач не разрешил?

— Разрешил.

— Справка в деле есть?

— Есть.

— Тогда почему не допросили?

Рябинин медленно и тайно вздохнул. Есть слова, состояния и мысли не для таких официальных кабинетов. Нет, дело не в кабинете: есть слова, состояния и мысли, которые скажешь и передашь, только уверившись, что их поймут. Рябинин плохо знал этого прокурора, да уже и заметил в его лице лёгкое магазинное любопытство, вызванное заминкой следователя. Но Рябинину было нечего сказать, кроме правды:

— Пожалел.

— Не дошло.

— Пожалел…

Васин смотрел на него умно и проникающе — бывают такие серьёзные глаза, когда человек силится что-то понять, и это усилие придаёт взгляду особую сосредоточенность. В углу кабинета тихо играл приёмник. Моцарт, соль-минорная. Эстрадная музыка не мешала, но работать под классическую Рябинин не смог бы.

— Как же вы работаете следователем? — спросил наконец Васин.

— Не дошло, — легкомысленно вырвалось у Рябинина.

— Как же вы предъявляете обвинение, арестовываете, отдаёте под суд? Не жалеете? — развернул свой вопрос зональный прокурор.

— Иногда жалею, — ответил он вместо «иногда не жалею», потому что чаще всё-таки жалел.

— Но из-за вашей ложной жалости ускользнул преступник!

— Почему же ложной? — тихо спросил Рябинин.

— Потому что вы были добреньким не за свой счёт, а за счёт государства.

Об этом он не подумал — о счёте. Да ведь когда жалеешь, то не думаешь. Может, так ему и сказать: когда жалеешь, то не думаешь? Они с зональным прокурором почти ровесники, а «ровесник» звучит как «единомышленник». Может, ему рассказать про её лицо, про её нездешний взгляд, про её школьницкий локон?..

— Неужели вы не чувствуете своей вины?

— Чувствую, — искренне согласился Рябинин.

Разумом он понимал, что виноват. Но где-то там, под разумом, жила отстранённая мысль о его невиновности. И эта глубинная мысль подсказывала его разуму, что если и стоило упрекать его в жалости, то не так и, может быть, не здесь.

И промелькнуло, исчезая…

…Жалеющий всегда прав…

— Смотрел, Сергей Георгиевич, ваше личное дело, но так и не понял, растущий вы кадр или нет.

— Я врастающий, — буркнул Рябинин.

Васин слушал известную эстрадную песню, одну из тех, которую поют все и везде ровно одну неделю. Моцарта уже не было, — шёл концерт по заявкам.

— Не повышают, — сказал Рябинин то, чего от него ждали.

— А почему? У вас, наверное, трудный характер? — оживился зональный прокурор.

Это почему же трудный? Из-за шутки «Я врастающий»?

— Да, неважный, — горестно согласился Рябинин.

Андрей Дмитриевич облегчённо улыбнулся. Крупный, большеголовый человек с плечами штангиста незримо обвис, как подтаял. И глаза, которые теперь ничего не силились понять, — уже всё понято, — потеряли философскую глубину. Рябинину вдруг показалось, что Васин похож на цветной телевизор, у которого вынули всё электронное нутро и вместо экрана вставили двухпрограммные глаза.

И промелькнуло, исчезая…

…Глупый человек в конечном счёте всегда плохой…

— Беспалов вас хвалит. Но вы недостаточно активны. Не ведёте никакой общественной работы, нигде не учитесь…

— Времени нет, — вяло ответил Рябинин, хотя были у него и другие ответы.

— Времени нет? — удивился прокурор. — У меня тоже нет, но я работаю в местном комитете, редактирую стенную газету, выступаю с правовыми лекциями…

Теперь концерт слушал Рябинин. Кто-то заказал модную песню, и певцы запели её вдруг сильными естественными голосами, отчего звучала она неожиданно и свежо, потому что в мужской песне давно не хватает мужчины, а в женской — женственности.

— Кроме общественной работы я занимаюсь на курсах английского языка для сдачи кандидатского минимума…

В своё время Рябинин поразился, узнав, что самый мирный разговор, даже двух приятелей, есть скрытая борьба. Потом он убеждался в этом не раз; потом он пришёл к мысли, что борьба идёт за руководство в разговоре, за право говорить. Побеждённый слушает. Но он и не боролся — он сразу начал слушать прокурора, который стал победителем без борьбы, по должности.

И промелькнуло, исчезая…

…Если один всё время говорит, а второй всё время слушает, то хороший человек тот, второй, который слушает…

Рябинину вдруг почудилось, как оттуда, из угла, из приёмника, вырвалось что-то жуткое, почти мистическое, которое он ещё не понял разумом, но уже тихо содрогнулся телом, и одновременно с этим пониманием он услышал слова диктора: «По заявке много лет проработавшей за прилавком Веры Михайловны Пленниковой мы включаем в программу старинный романс «Не уезжай ты, мой голубчик». Слушайте, Вера Михайловна, своё любимое произведение».

— И я нахожу время, чтобы сыграть в бильярд…

— А вы находите пять минут, чтобы поплакать? — спросил Рябинин странным, испаряющимся голосом.

— Не дошло.

— Вы когда-нибудь плачете?

— Из-за чего?

— Неужели у вас нет того, из-за чего хотелось бы поплакать?

Глаза Васина раздражённо потемнели.

— А вы плачете? — спросил он, всё более раздражаясь, потому что зря истратил своё время.

Рябинин не ответил, ибо промелькнуло, исчезая…

…Только тот взрослый может заплакать, который много плакал в детстве…

— Сергей Георгиевич, вы свободны. О вашем служебном проступке я доложу прокурору города.

И опять промелькнуло, но так далеко и стремительно, что не осталось и следа.

Из дневника следователя.

Странно и, может быть глупо думать об умершем человеке, которого не знал. Сколько людей умирает… И всё-таки я бесплодно думаю о ней, о себе, о жизни…

Что жизнь у человека одна, что выпала она ему лотерейно, что не повторится ни в пространстве, ни во времени — это понимают многие. Реже понимают другое, и пожалуй, более важное — жизнь человека до обидного коротка. Я это осознал эмпирическим путём ещё в раннем детстве. Испарялось мороженое, стоило его только лизнуть. Исчезала конфета, едва успев освободиться от обёртки. В войну пятьдесят граммов хлеба, данные матерью на обед, таяли во рту быстрее мороженого. Двухчасовое кино укладывалось в минуты. Прогулка кончалась, не успев начаться… И я догадался: если всё хорошее так быстро проходит, то и жизнь пройдёт мгновенно, как интересное кино.

Годы мою догадку подтвердили. Но догадки, мысли, выводы для того и нужны, чтобы принимать решения. Жизнь коротка… И что? Как я должен жить, что мне нужно делать, если жизнь моя так коротка?

Запахи — влажной земли из-под берёз, далёкой сирени, молодой листвы и чужих духов — принесли что-то смутное и неощутимое, бывшее, может быть, в детстве, а может, только в снах. Лиде захотелось удержать это нереальное и щемящее чувство, понять его и запомнить, но оно было где-то в ней и вроде бы где-то в воздухе, вместе с тем запахом сырой земли и далёкой сирени. Поэзия, это поэзия. Есть люди, которые умеют ловить её из воздуха и класть на бумагу, столбиками. Запах берёзы — столбиком? Поэзия — это тоска по тому, чего в жизни нет и никогда не будет.

Лида свернула в узкую сыроватую аллею, затемнённую холмами ворсистых кустов.

Поэзия — это тоска по тому, чего в жизни нет и никогда не будет. Боже, нет и не будет… Да ведь полмесяца назад всё было. Разве поэзия обрывается сразу, а не уходит медленно, как вот этот белоночный июнь? Неужели она просмотрела её ползучий уход, в общем-то пропустила и все белые ночи? Да?

Лида нагнулась, — в эти босоножки всегда закатывается гравий.

У Сергея не было женщины, и он не влюбился. Да? Он не влюбился — он давно и сильно любил. Где-то она читала, что есть мужчины, для которых любовь к работе по силе страсти мало чем отличается от любви к женщине. Такой без любви не умрёт. Боже, но ведь любовь — это когда умираешь…

Может быть, сделаться модной? Мужчины часто противоречивы… Вот Сергей любит женственность. Любит ли? Теперь в моде стервозность. Энергия, нахальство, броскость, брючки, папироса… А почему женственность не в моде! Не потому ли, что женственной быть трудно. Трудно быть мягкой, нежной, доброй… Куда проще надеть джинсы и сунуть в рот сигарету.

Лида вышла на широкую дорогу, желтевшую утрамбованным песком и рассечённую травяной лентой вдоль на две половины. Здесь гуляли потоками, как в театре.

Ах, причём тут модность. И пусть на неё посматривают молодые люди, и пусть она красивая… Внешностью теперь не удивишь, теперь все красивые. Да и нет некрасивых женщин, а есть женщины, не умеющие быть красивыми. Она уж знает. Она не знает другого: как вернуться к тем дням и годам, неожиданно улетевшим вроде этих пушинок?

Лида вскинула голову, поражённая фантастическим видением…

В высоком, ещё не побелевшем небе, в последних лучах солнца, уже брошенных вдоль земли, в тёплом парном воздухе повис тополиный пух. И много, везде, всё в пуху. Маленькие пушинки, чуть больше комара. Большие пушины, как светлые комочки. Они не походили на снег и не спешили к земле, а свободно колебались в тёплой стихии — вниз, вверх, вбок… Откуда они? Ведь тополя на том конце парка.

Лида следила за одним крупным шаром, похожим на голову одуванчика. Развести бы руки и полететь за ним… Куда? К Сергею? Который сейчас мается дома. Умерла важная свидетельница… Боже, так и не научился работать спокойно. У него всегда кто-нибудь умирал, кто-нибудь скрывался, жаловался, не признавался. Да? Она думает о нём, а он думает о преступниках…

Сильная злость каким-то толчком… О, злость не бьётся толчками. Это же ненависть, внезапная ненависть толчком стукнула в сердце. Она испугалась, чуть не вскрикнув. К кому ненависть?

Лида опустилась на прохладную скамейку, костисто белевшую под деревом светлыми рейками.

К Сергею. Да она ненавидит его больше всех на свете! Но этого не может быть, не должно быть. Ненависть к Сергею. Она сходит с ума. Пух, тополиный пух несёт по парку июньский дурман. У неё аллергия…

Она схватилась за скамейку, словно та уходила из-под неё. И упёрлась каблуками в песок, стараясь их вдавить, вонзить в землю, которая сейчас тоже могла уйти, как и реечная скамейка.

Лида вдруг поняла не разумом, а ощутила всем своим существом, как она была счастлива все прожитые с ним годы. Но почему же, почему это животное понимание не приходило тогда, когда она была счастлива? Неужели для того, чтобы знать о своём счастье, нужно познать горе? Неужели для ощущения каждой минуты блаженства нужна рядом — параллельно, что ли, — и минута страданий? Да? Ну, конечно, диалектика: чтобы правая рука радовалась здоровью, должна болеть левая.

Она уже шла быстрым шагом. Куда? За пухом, который опускался на землю, повисал на ветках, плавал над деревьями, собираясь раствориться в белой ночи.

Другие женщины обходятся и без любви — был бы мир в семье. Но к чему тогда этот мир? Без мебели, без одежды, без зарплаты, без горячей воды, без электричества и без газа жить смогла бы… Но без любви? Зачем тогда жить вместе? Зачем тогда вместе жить? Зачем сидеть в одном доме с человеком, который не бежит к тебе на кухню, где ты обожгла руку?

Лида открыла сумочку и достала платок, опережая подступающие слёзы…

— Лидия Николаевна, провожаете белые ночи?

Дорогу заступил мужчина. Она смотрела на него, зная, что этот человек ей хорошо знаком, что видит она его каждый день и видела сегодня, — и не могла понять, кто же он. Ах да…

— Провожаю, — тихо согласилась она.

Марат Геннадиевич Храмин, начальник, улыбался своей гланцевой улыбкой:

— Почему же в одиночестве?

— Я не одна…

Храмин окинул взглядом гуляющих, но ни на ком не остановился.

— Со мной летит пух. — Лида подняла глаза, взглядом показывая на белеющее небо и белёсый пух.

— Тополиный, — согласился он.

Кандидат наук, начальник отдела. Сорок лет. Солиден и обстоятелен. Полное лицо с карими спокойными глазами. Одет с иголки. Галантен, любезен и готов на услуги.

Дерзкая и глупая мысль ошалело пронеслась и вроде бы проскочила, как отскочила от головы… Но уж такие они, эти глупые мысли, что далеко не отскакивают. Вернулась она цепко и уже насовсем. Боже, пух-то летит, белые ночи кончаются, любовь уходит…

— Марат Геннадиевич, я сто лет не была в театре…

Он посмотрел ей в лицо другим, ожившим взглядом:

— Приглашаю.

Лида кивнула, ощутив на верхней губе большую и бесплотную пушинку.

Из дневника следователя.

Не перестаю спорить с прокурором. Мысленно. А спорит ли он со мной? Мысленно?

Есть люди, которые живут однообразно, спокойно и скучно, которые не ошибались, не побеждали, ничего не совершали, ни в чём не усомнились, ничего не искали, никому не помогли, ни во что не ввязались, ни с чем не боролись, ничем не пожертвовали… И никто их за это никогда не упрекнёт. Да и некому. Да и не за что, ибо они всегда добросовестно трудились…

Оказывается, можно от всего заслониться трудом. Оказывается, труд оправдывает любую жизнь. Оказывается, труд может быть вместо жизни. Я с этим никогда не соглашусь. Мало, мало лишь хорошо работать! Труд должен быть в жизни, а не вместо жизни!

Рябинин ходил по улицам. Он не знал иного способа успокоения души, кроме сильного утомления тела.

Проспект, как это бывает в районах новостроек, внезапно оборвался, выстелив перед собой сурепное поле. Солнце почти на глазах потеряло форму шара и сползло за горизонт расплавленной массой, как вытекло из своей огненной оболочки. Запахло жидкими пригородными травами и сухой глинистой землёй.

Остатки солнечных лучей и полевые запахи заслонила чёрная нелетняя фигура.

— Я тут живу. — Комендант показал на серую пятнадцатиэтажную глыбу. — А вы кого-то выслеживаете?

— Да, уже выследил.

— Кого?

— Солнце.

— Это какое?

— Которое только что закатилось.

— Я тоже живу по современному стилю, — обиделся комендант.

— Александр Иванович, а вы когда-нибудь искали смысл жизни? — вырвался у Рябинина озорной вопрос.

— Это раньше искали, когда не было телевизоров.

Улыбка Рябинина спугнула коменданта — он кивнул и как-то ушёл бочком: чёрный человек в чёрном костюме с единственно светлыми пятнышками — синими носками.

И опять поплыли дома и побежал под ботинками асфальт.

Рябинин умел говорить с людьми. Он понимал любого, даже того, кого не, принимал. Ему признавались в том, в чём не признавались и себе. Он умел, он знал, он понимал… Но это там, за столом, в следственном кабинете.

Тихая улица оказалась вся в пуху. Он бежал серыми комочками по асфальту и вспугнуто взлетал перед машинами. Он плыл в уличном воздушном потоке, цепляясь за углы и шероховатости. Крупный зонт пуха влетел в открытое окно и свободно вылетел, как шаровая молния.

Почему с посторонним, с чужим, с незнакомым говорить проще, чем с близким?

И промелькнуло, исчезая…

…Ударить чаще всего хочется любимого человека…

Промелькнула какая-то глупость, но всё-таки почему удавалось растрогать матёрых уркаганов, которые сморкались, тёрли кулачищами глаза и рассказывали про себя всё, не упуская ни интимных, ни воровских подробностей? Почему не получается разговора с любимой женщиной, у которой что-то случилось, или это у него случилось, или у них обоих случилось?..

Рябинин убыстрил шаг, словно куда-то опаздывал. Он уже не интересовался названиями улиц и не считал кварталы, занятый едкими и непроходящими мыслями. Он почти бежал, сжигаемый этими «почему» — от них бежал и с ними.

Восьмиэтажный блочный дом в тихом закоулке удивлял прохожих белой, чуть не мраморной доской с жёлтыми, чуть не золотыми буквами: «Дом высокой». Зачем писать, что дом высокий? Не такой уж он и высокий. И почему неграмотно: «высокой»?.. Редко кто догадывался, что буквы третьего слова «культуры» — осыпались с доски, как листья с осеннего дерева. «Дом высокой». Не сюда ли Рябинин бежал своими беспорядочными зигзагами?..

Он поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру с дверью, исполосованной блестящими, похожими на фольгу, лентами. За ней сначала раскашлялись. Затем дверь приоткрылась, показав в проёме совок бородки, который мелко затрясся. Жилистые смуглые руки схватили Рябинина и втащили в переднюю. Запах книг, яичницы и свежего кофе знакомо щекотнул нос, а скулу щекотнула жёсткая бородка, что означало поцелуй.

— Следопытский нюх привёл тебя к ужину…

Гостинщиков втолкнул его в комнату своей холостяцкой квартирки и толкал до самого стола, где на чистейшей белой скатерти сиял ровно один прибор. Второй появился рядом мгновенно — расписанные золотом тарелки, серебряные нож и вилка, хрустальный фужер, салфетка… Рябинин знал, что утром Рэм Фёдорович съедает из холодильника кусок сыра и стоя выпивает стакан чая, в обед берёт на подносик столовские щи с котлетами, в поле ест всё и везде и только дома по вечерам ужинает на фарфоре и хрустале, под классическую музыку, иногда при свечах.

— Сезар Франк, — сказал геолог, протянул руку за полку и включил стереофонический проигрыватель.

Рябинин почти не знал Франка. Под тихую музыку он рассеянно отпил портвейн из старинной кубической рюмки, ковырнул вилкой загадочное блюдо яичница с давлеными абрикосами, посыпанная какой-то запашистой травкой, — и спросил:

— А чаю можно?

— Так, следствие в тупике…

Чай, как всегда, влился прямо в кровь.

— Приятно, что ты приходишь со своими бедами ко мне.

— Чего ж тут приятного? — вяло спросил Рябинин.

Рэм Фёдорович, одетый к ужину, провёл ладонью по тёмному, с далёкой игрой зари, галстуку и поправил воротник до блеска белой рубашки.

— Видишь ли, к человеку, к которому не хочется идти в горе, не стоит ходить и в радости.

Рябинин неожиданно и легко улыбнулся. Оказывается, не только чай умеет вливаться прямо в кровь; оказывается, человеческая мысль тоже умеет, а уж кровь доносит её до нашей души. Не за этим ли он сюда и пришёл?

Он коротко рассказал про бриллиант и смерть продавщицы.

— Да неужели ты к этому не привык? — удивился Гостинщиков.

— Разве можно привыкнуть к смерти?

— Привыкнуть можно ко всему.

— Нет, можно только притерпеться.

Рэм Фёдорович взял рюмку в тонкие сухие пальцы, сделал глоток и блаженно улыбнулся: хорошая музыка, красивая сервировка, марочный портвейн, рядом друг… Он сделал второй глоток и спросил ещё тем, полевым голосом, когда один из них был коллектором, а второй — начинающим геологом:

— Как я тебя звал-то?

— Романтиком.

— Как ты меня звал-то?

— Циником.

Гостинщиков довольно кивнул, заостряя бородку частым поглаживанием ладони:

— Э, умерла свидетельница… Ну и что? И ты умрёшь. Смерть естественна.

— Неужели естественна?

Рэм Фёдорович нацелил свою бородку-колышек прямо ему на грудь и смотрел прищуренно с высоты поднятой головы.

— Серёжа, с этой мыслью человек смиряется ещё в молодости.

Рябинин встал и прошёлся вдоль книжного стеллажа. Книги, книги… По геологии, геофизике, геохимии, геотектонике… По математике, кибернетике, бионике… Эти книги его не очень интересовали, ибо они были о том мире, который поддавался исчислению. Землю и звёзды, лучи и молекулы человечество подсчитает, взвесит вычислит. Душу бы не забыли…

— А старость естественна? — спросил Рябинин.

— Знаешь, Серёжа, э, что такое пыль? Это бывшие крепчайшие горные породы. А ты спрашиваешь о человеческом теле.

— А подлость, глупость и разная дрянь — естественны?

— Э, Серёжа, на своих кодексах ты поднаторел в софистике.

Рэм Фёдорович наслаждался: кроме сервировки, музыки и друга вырисовывался спор, которые он любил больше научной работы, а возможно, научную работу любил именно за споры.

— В чём же я софист?

— Перескочил с материи на социальность.

— Я хотел показать, что уж коли естественна главная подлость мира смерть, то остальные подлости тем более естественны.

— Восставать против законов природы, Серёжа, позволено лишь богам.

— В смирении перед смертью есть что-то рабское.

И промелькнуло, исчезая…

…Человек, который находит смерть естественной, недостоин жизни…

Пронеслась. Иногда Рябинину хотелось поймать убегающую мысль — куда они бегут, уж не в космос ли? А иногда был рад этому стремительному исчезновению, ибо поймай он её, не знал бы, что с ней делать.

— Осознавать реальность не рабство, а мудрость. Налить ещё чаю?

Рябинин кивнул.

— Значит я не мудр.

— А ты мудрым никогда и не будешь.

— Почему же?

— Ты романтик, а они до смерти остаются наивными.

Рябинин подошёл к другой стене, к другому стеллажу, где не было ни одной книги. Породы, минералы, друзы, глыбы, кристаллы… Крепчайший каменный мир, тот самый, который превращается в прах. Неужели вот этот длиннющий и яркий, как ракета, кристалл горного хрусталя станет пылью? Неужели этот кусок сахарного мрамора рассыплется? Неужели эти золотые кубики вкраплённого пирита станут пылинками? Неужели васильковый лазурит, лимонный топаз и медовый янтарь превратятся в ничто? И неужели тот бриллиант, из-за которого умер человек, тоже станет прахом? Тогда зачем же…

— Рэм Фёдорович, тебе пятьдесят лет…

— Прекрасный возраст! Ещё ничего не болит, но уже всё соображаешь.

— Вероятно, такие вопросы задают столетним…

— Прекрасный возраст! — опять перебил геолог. — И девушки на тебя ещё посматривают, и пожилые дамы уже поглядывают.

— И всё-таки: тогда в чём же смысл нашей жизни?

Гостинщиков встрепенулся: составилась чашка с кофе, задрожала палевая бородка, ещё больше потемнели глаза, и мелькнула его сатанинская ухмылка… Рябинин знал, что сейчас его старший друг будет говорить сильно, интересно и долго.

Но Рэм Фёдорович отрезал:

— Нет смысла.

— Как нет?

— А никакого.

— Как же так? — сказал Рябинин, удивившись не ответу, а той беспечности, с которой были сказаны эти страшные слова.

— А ты взгляни на небо! — Вот теперь Гостинщиков заговорил. — Там природа решает свои задачи, пользуясь массами, силами и расстояниями, которые мы даже не можем представить. Она делит мириады на бесконечность, множит сонмы на бескрайность, расщепляет бездны на беспредельность… Серёжа, это жутко. И в этом кошмаре есть пылинка — Земля, а на этой пылинке несколько миллиардов людишек-муравьишек… Да мы у природы даже не числимся в её описи. Так какой же смысл в нашем существовании?

Рэм Фёдорович взял чашку и со вкусом отпил натуральный кофе, который он лично смолол на ручной мельнице.

— Тогда что же ты сидишь? — тихо спросил Рябинин.

— То есть?

— Почему безмятежно пьёшь кофе? Почему не бежишь хлопотать и жаловаться? Почему ничего не делаешь, зная, что мы зря живём и плодимся? Почему ты об этом не говоришь людям, почему не возмущаешься, не кричишь, не стонешь и не плачешь?

Из дневника следователя.

Есть люди, которым очень нравится спокойное слово «естественно». Этим словом почти всё можно объяснить, ничего не объясняя. Оно освобождает разум от мысли и сердце от тревоги. А ведь сколько в естественном неестественного. Глупость, злоба, краткость нашей жизни, болезни, смерть, голод, войны — неужели естественны?

Она выскочила из проходной, поправляя синий беретик. Невысокая и лёгкая, как тополиный пух, заполнивший сегодня город.

— Как работалось? — спросил инспектор, поравнявшись.

Светлана Пленникова неожиданно вспыхнула слишком ярким румянцем для её бледной кожи. Петельников почему-то обрадовался, что она может так непосредственно краснеть.

— Устала, как пёсик…

— Вам нужно отдохнуть и посмеяться.

— Какой теперь смех…

— Знаете, как я рассмешил Мишку-транспортёра? Надумал он уволочь с базы бочку творога. Ну, а мне верные люди стукнули. И как думаете, я его рассмешил?

— Арестовали?

— Нет. Сгрузил он бочку у себя во дворе, открыл её, а из бочки вылезаю я.

Светлана натужно улыбнулась. Своей бледностью и бесплотностью она кого-то или что-то напоминала — видел он такую же вот просвеченную солнцем кожу.

— Говорят, что в электричке произошёл жуткий случай? — вяло спросила она.

— Какой?

— Якобы вошла женщина в вагон полночного поезда, а там мёртвый человек…

— Всё не так, — оживился инспектор. — Вошла женщина в вагон, где сидела парочка да смурной мужик. Она спрашивает мужика: который, мол, час. А он нехотя отвечает, что жизнь и так не мила, а она с вопросами. Ему и так плохо, не по себе, знобит, противно. Женщина тогда показывает на парочку: мол, совсем обнаглели, сидят обнявшись. Тут мужик и говорит: «Не обнявшись, они убиты».

— Ой! Кто же их?

— Бандиты. Второй случай был в парке. Пришли утром рабочие, а рядом с кучей мусора смурной мужик сидит. Отойди, говорят, мусор сожгём. А он обиделся: не до вас, мол, ребята, и так жизнь не мила, всё обрыдло и надоело — под мусором-то, ребята, трупик лежит.

— Так это же он и убийца, — догадалась Светлана.

— А где доказательства? Третий случай… Проехали мы по вызову в квартиру, на полу труп в крови и рядом смурной мужик. Мы к нему. Не приставайте, мол, ребята, зашёл случайно, а жить мне надоело, потому что у меня изжога…

Петельников наклонился, заглядывая ей в лицо. Голубенькие, как у большинства блондинок, глазки. Чуть курносый носик. Простоватое лицо, и правильно она делает, что обходится без косметики. Это что берёзу выкрасить.

— Вы всегда весёлый?

— Это естественное состояние здорового человека.

— А нас с мамой жизнь не любила.

— Вас ещё полюбит не только жизнь, но и мужчина.

— Кому я нужна, — вдруг рассмеялась Светлана, как самой весёлой его шутке; рассмеялась тем смехом, конца которого ждёшь с опаской, потому что где-то уже дрожат набегающие слёзы.

И он вспомнил, на кого она похожа — на цветок, освобождённый им вчера от листа шифера, под которым тот вырос без солнца: белый, мучнистый стебель, свободно просвеченный лучами.

— Вы что — комплексуете? — удивился инспектор.

— Да я какая-то несовременная…

— А следователь Рябинин считает, что полюбить можно женщину только беззащитную.

Инспектор посмотрел в её глаза, которые чего-то ждали и, видимо, будут ждать всю жизнь. И другая волна, неожиданная и непонятная, обдала его непривычной тоской… Беззащитность, перед ним стояла сама беззащитность, так любимая Рябининым. Светлану мог обмануть великовозрастный балбес. Мог испортить жизнь какой-нибудь пьяница. Мог он, инспектор, завлечь её на месяц, на неделю, на одну ночь…

— Вы, наверное, хотите что-то узнать? — спросила Светлана.

— Помните, я просил вас подумать, не говорила ли чего мама…

— Думала. Она говорила обо мне, о жизни.

— И ничего о краже?

— О самой краже не говорила, а вздыхала и поругивала себя.

— За что?

— Когда женщина мерила перстень с этим бриллиантом, то мама отвлеклась взглядом на другую покупательницу, которая примеривала аметистовые бусы.

— Ну, и купила женщина бусы?

— Купила потом, но сперва пошла в сберкассу.

— А сколько они стоили? — быстро спросил инспектор.

— Об этом спросил и Рябинин, — улыбнулась Светлана. — Шестьсот сорок рублей.

Женщина пошла в сберкассу. Бусы стоили шестьсот сорок рублей. Рябинин об этом тоже спросил.

Волна знакомой энергии хлестнула инспектора, отчего тело напряглось и влекомое этой хлёсткой энергией уже хотело ринуться на свои разыскные пути…

— А это мой дом, — сказала она.

— Родственники у вас есть?

— Никого.

— Одна живёте?

— Одна-одинёшенька.

— Если утром оставите на столе чашку и вернётесь с работы — она стоит? — негромко спросил Петельников.

— Стоит, — тоже вполголоса ответила Светлана, полагая, что вопросы связаны с бриллиантом…

— Утром бросите книгу в кресло… Вечером лежит?

— Лежит.

— Гирю забудете на подоконнике, то есть бигудинку уроните на пол… Валяется?

— Валяется.

— Правильно, вы живёте одна, — вздохнул инспектор. — А что сейчас будете делать?

— Ещё не знаю.

— Тогда вы идёте со мной.

— Куда?

— В гости к Рябинину.

Из дневника следователя.

Сегодня в суде видел такую картину. Показания давал единственный очевидец автонаезда на человека. Вдруг он обрывает свои показания: «А мне пора на работу». Судья объясняет, что работа подождёт, что ему этот день оплатят, что он обязан дать показания и в этом его долг гражданина… «Нет, работа важней», — не согласился свидетель и на виду ошарашенной публики вышел из зала.

Так есть ли труд мера всего? Да этот свидетель ради своей работы загубит всё святое…

Наверное, на улице Рябинин её бы не узнал.

Волосы остались светлыми, платиновыми, но потеряли металлический блеск. Причёска — он не помнил, какая была, но теперь её обширный лоб закрыт жеманным валиком. Брюки на полноватой фигуре сидели отменно. Вроде бы палевая лёгкая кофточка, как облачко. Вот оно что: брюки, кофточка и волосы в один цветовой тон. И шляпа цвета нечищенного серебра. Она, видимо, любила широкополые шляпы. А где же бордовая?

— Я, Сергей Георгиевич, полагала, что с вами больше не встречусь.

— Мир тесен, Аделаида Сергеевна.

— Да, как ваш кабинетик.

Рябинин всматривался. Удивлена вызовом, испугана, напряжена, растеряна? Равнодушна — не спокойна, а именно равнодушна. Но почему? Виновного человека вызов в следственные органы настораживает, невинного — удивляет. Она же равнодушна. Маска, это уже нацепленная маска. Но ведь невинный человек маску цеплять не станет.

— Что вас интересует, Сергей Георгиевич? — смиренно спросила Калязина.

— Как всегда — правда.

Он помнил первый допрос — там тоже было смирение до тех пор, пока она не догадалась, что у него нет доказательств.

— Вы же знаете, я говорю только правду.

Рябинин улыбнулся — намеренно и откровенно, чтобы возмутить её покой. Но Калязина тоже улыбнулась — намеренно и откровенно показывая, что в мире ещё нет такой иронии, которая бы её задела.

— Тогда расскажите, что вы делали пятнадцатого июня.

Он попал… Калязина замешкалась — на секунду, на почти неуловимый миг, в который она непроизвольно повела взглядом, расслабила щёки и разомкнула губы для бессознательного ответа. Она! Конечно, она.

— Я не помню. Вероятно, была на работе…

— А шестнадцатого июня?

— Помню. Утром пришла на работу, где пробыла до обеда. Потом ходила в детский садик на вспышку коклюша. В девятнадцать часов вернулась домой.

Вот как: не в семь часов, по-обиходному, а в девятнадцать, по-вокзальному, по-военному.

— Тогда уж в девятнадцать ноль-ноль, — улыбнулся Рябинин ещё той, намеренной и откровенной улыбкой.

Она! Не помнит пятнадцатое июня, но хорошо помнит шестнадцатое. Как не помнить — бриллиант украли шестнадцатого, поэтому алиби на этот день приготовила и не ждала, что он спросит про пятнадцатое. Конечно, она!

— Кто может подтвердить ваше алиби?

— Справьтесь в санэпидстанции, в садике…

Петельников уже справился — всё верно. Но её путь в детский садик лежал мимо ювелирного магазина.

Рябинин вдруг огляделся в своём маленьком кабинете, словно что-то потерял. Вопросы, у него кончились вопросы, да их и не было, кроме двух. Он надеялся на импровизацию, которая почти всегда удавалась. Но не с Калязиной.

— Вас не удивила проверка алиби? Вы не интересуетесь, зачем вас пригласили? — вдруг спросил он.

— Я знаю.

— Ну и зачем?

— Какой-нибудь пустяк.

— По пустякам я не вызываю.

— А по серьёзным преступлениям повесткой не вызывают.

— Как же?

— А то вы не знаете, — улыбнулась она спокойнейшей улыбкой. — Хватают на месте преступления, забирают дома, задерживают на работе…

— Да, убийцу, — согласился Рябинин и, впершись давящим взглядом в её глаза, во мрак её зрачков, добавил стихшим голосом: — А в случае, например, кражи бриллианта вызывают повесткой.

Мрак зрачков не дрогнул, да он этого дрожания и не рассмотрел бы… Не убежал её взгляд, не шевельнулись губы, и не легла на лоб испарина… Тень, по щекам скатилась странная, не тёмная, но всё-таки тень — как птица пролетела за окном. И он вспомнил такую же тень и ту же мысль о заоконной птице во время первого её допроса — тогда Калязина говорила про шубу…

Она! Она украла и шубу, и бриллиант.

— Не понимаю вашего странного примера, — почти жеманно сказала Калязина, равнодушно отворачиваясь.

Столько спокойствия. Откуда оно? Почему? Неужели возможно быть спокойным, совершив тяжкое преступление?

И всё-таки был у него один хороший вопрос:

— Скажите, шестнадцатого июня вы заходили в ювелирный магазин?

— Нет не заходила.

Хорошо. Сейчас он запротоколирует её ответ. Очень хорошо. Если бы она призналась в посещении магазина, то поиск свидетелей становился бы бесполезным. «Да, была. Да, бриллиант смотрела. Ну и что?» А теперь свидетель, если таковой отыщется, уличит её во лжи. «Как не были, когда я вас видел». Нет, она не умная — она хитрая.

И промелькнуло, исчезая…

…Хитрость — признак умишка. Простота — признак ума…

Рябинин отрешённо глянул в протокол, силясь что-то додумать или вспомнить.

И промелькнуло вослед, исчезая…

…Простота — зеркало души. Хитрость — зеркало душонки…

Был у него ещё один вопрос, глупый: «Скажите, пожалуйста, это вы украли бриллиант в ювелирном магазине?»

— Прочтите…

Она спокойно — всё спокойно — подписала текст и лениво потянулась за шляпой.

— До свидания, — попрощался Рябинин.

— Не за что, — ответила Калязина.

— Как?

— Извините, мне показалось, что вы сказали «Спасибо за визит».

И пошла к двери.

Поражённый Рябинин — не словесным фокусом — смотрел ей вслед… Спина, тёмная спина. Палевая, воздушная кофточка была мокрой от пота. Равнодушная Калязина… Да весь допрос она потела от страха! Она, это она украла бриллиант и погубила Пленникову. Остаётся лишь доказать.

Из дневника следователя.

Всё-таки Калязина опять ушла от правосудия. Пока нет доказательств. И всё-таки она неумная.

Я всё больше убеждаюсь, что нет людей плохих — есть люди неумные. И всё больше прихожу к мысли, что умная личность всегда добра. Когда слышу, что такой-то умён, но плохой человек, я уже знаю, какие качества приняли за его ум: способности, или хитрость, или знания… Но только не ум! Ум — явление социальное и положительное. Он понимает в жизни те сокровенные тайны… Пусть не понимает — их, может быть, и самому умному не понять, — но хотя бы догадывается, хоть чувствует, и уже это делает его добрым. Ибо, прикоснувшись мыслью, допустим, к тайне смерти, как потом можно ненавидеть какого-нибудь человека, может быть, того самого, к которому завтра эта тайна прикоснётся уже не мыслью, а своим подвальным холодом? Да жалеть нужно его, их, людей. А всякая доброта из жалости.

Поэтому я всё больше убеждаюсь, что нет людей плохих — есть люди неумные. Всем плохим, что есть в человеке, он обязан собственной глупости. Или так: всем плохим в себе человек обязан глупости. Ну прямо афоризм.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Добровольная исповедь.

Если бог меня не убережёт и ваши старания, товарищи правоведы, увенчаются успехом, прошу эту исповедь приложить к протоколу допроса. Я знаю, как вы допрашиваете. Теперешним следователям не до исповедей, вы не Кони и не Плевако. А у преступников всех времён и народов есть одно желание — выговориться, чтобы его поняли. Не думаю, чтобы на юридическом факультете был семинар на тему «Исповедь преступника». Поэтому и пишу.

На коленях Петельникова лежала не то сумка, не то портфель без ручки, не то громадный бумажник из тёмно-кремовой кожи с десятком молний, секущих её вдоль и поперёк.

— Из крокодиловой. — Инспектор перехватил его взгляд.

— Не зелёная же, — усомнился Рябинин.

— Крокодил пожилой.

— Интересно, что может лежать в такой шикарной сумке?

— Доносы, анонимки, подмётные письма… Света понравилась Лиде?

— Говорит, что хорошая девочка.

Лишь бы не выдать, что Лида с ним уже не говорит, кроме необходимых в быту слов, окатанных и холодных, как утренняя галька. Рябинин сжал губы и посмотрел на Петельникова с напускной весёлостью. Губы, глаза и слова не выдадут, да вот пишут в романах, что темнеет лицо…

— А тебе она как? — Этот вопрос инспектор задал другим тоном и с другим интересом — не о человеке, не о внешности, не об одежде. Он спрашивал о её показаниях.

— Тут надо подумать, — лениво сказал Рябинин.

— Давай подумаем, — уж совсем вяло согласился инспектор.

Они давно обо всём передумали и теперь хотели сопоставить свои догадки.

— Нам бы найти свидетеля, — начал издалека Рябинин.

— Продавцы ничего не видели. — Инспектор отвёл себе роль человека, который сомневается.

— Но магазин был полон людей.

— Нам неизвестных.

— А вот Светлана Пленникова рассказала, что одна женщина примеривала аметистовые бусы.

— Там многие примеривали кольца.

— Но эта женщина стояла рядом и могла видеть преступницу.

— Могла, да ведь где взять эту женщину?

— Надо думать, — предложил следователь.

— Надо, — согласился инспектор.

Рябинину вдруг пришла странная и страшная мысль… Таила бы Лида непостижимую для него злость, имей он чёрные и большие глаза, прямой нос, мужской подбородок, высокий рост — как у Петельникова. Имей он такой же открытый взгляд, физическую силу и небрежную манеру говорить… Никого не бояться и всем нравиться… И будь у него такие же вельветовые брюки.

— Они бы на мне сидели, как на чемодане, — сообщил Рябинин.

— Кто?

— Я хочу сказать, что бусы-то она не купила, — хмуро ответил следователь, ещё не отпущенный странной и страшной мыслью.

— Можно сшить на заказ, — посоветовал инспектор.

— Кого?

— Я хочу сказать, что у неё не было с собой денег.

— И женщина пошла в сберкассу, а это хорошо.

— Угу, — согласился Петельников, — ей хорошо, поскольку скопила деньжат.

— Нам хорошо, только стоит подумать.

— Будем думать.

Но промелькнуло, исчезая…

…Следователь — это человек, который идёт по следу…

И тут же, за какой-то банальностью о следах, промелькнуло верное и главное…

…Следователь — это человек, который ищет истину…

Рябинин поправил очки. Надо бы протереть. Не грузит камни и не лопатит на току пшеницу, а пыль на них оседает, как с потолка сыплется.

— Тебе надо бы сменить оправу, — сказал инспектор.

— Допустим, ты женщина…

Петельников закатил глаза и сделал губки:

— И я примериваю аметистовые бусы, которые хочу купить, а денег с собой нет.

— Что же вы пришли за бусами без денег? — строго поинтересовался Рябинин.

— Если бы я шла в магазин намерение, я бы деньги взяла.

— А как вы шли?

— Господи, следователь, а такой бестолковый, — всплеснула руками дама-Петельников. — Как люди заходят в магазины? По пути, случайно.

— А куда же вы шли?

— По делам. Купить причёску, сделать кефир… То есть наоборот.

— Выходит, вы недалеко живёте?

— Неужели бы я приехала за кефиром из другого района?

— Выходит, что и деньги храните в ближайшей сберкассе?

— Под рукой-то удобнее. Но, гражданин следователь, я могла приехать к подруге из другого района, а деньги хранить где-нибудь около своей работы…

— Конечно, — согласился Рябинин, — но первое предположение вернее. Итак, ближайшая к магазину сберкасса, шестнадцатое июня, взята сумма не менее шестисот рублей, вкладчик — женщина…

Петельников виртуозно перечеркнул сумку бесшумной молнией. Из её тайного отделения вынырнула бумага, которая легла перед следователем.

— Подметно-анонимный донос, — объяснил Петельников.

Это был перечень сберкасс — пять штук. Ближайших.

Рябинин в упор и почти зло посмотрел на коллегу. Инспектор ответил невинным взглядом и сжатыми губами, через которые всё-таки просачивалась улыбка.

— Зачем же этот разговор? — упрекнул Рябинин.

— Идею проверял и себя.

— Ты бы лучше Калязину проверил.

— Изучаем её связи, образ жизни, материальный достаток…

— Ну, и какой у неё достаток?

— У неё за обедом на каждой кильке лежит своя тюлька.

Из дневника следователя.

Труд и смысл, смысл и труд… Сегодня разговорился с понятой: сорок лет, хорошая работница, высокий заработок, одинокая. Спрашиваю, что она делает после работы. Ходит в магазин. Ужинает. Убирает. Ну, а выходные дни? «В выходные дни я фотографируюсь…» И я понял, что она живёт работой и только на работе. Хорошо? Хорошо. Только есть вопрос ей, себе, всем: что же такое человек — уж не машина ли по производству и потреблению материальных благ?

Добровольная исповедь.

Оговорюсь сразу — ничего не совершала и ни в чём не признаюсь. Моя исповедь о другом, о жизни и о её философии.

Начну с начала, то есть с детства, ибо у меня есть афоризм: расскажи мне о своём детстве, и я расскажу о твоей взрослой жизни. У меня была благополучная семья. Солидный папа, серьёзный, неулыбчивый, с вечным и тяжёлым портфелем. Мама кормила меня, кормила папу и принимала гостей. Самое яркое и постоянное впечатление моего детства — я стою на диване и читаю стихи. «Идёт бычок, качается…» Мама умиляется, папа улыбается, бычок качается, а гости мрут от скуки. Убеждена, что вот такое всеобщее внимание делает из крохи эгоцентрика-людоеда, и на всю жизнь. А я так выступала перед гостями каждую субботу…

В обеденный перерыв Викентий Викентьевич, директор магазина «Дуб», провёл с продавцами обсуждение газетного фельетона под названием «Липовые гарнитуры». Писали о магазине «Карельская берёза». Собрание получилось шумным и почему-то весёлым — наверное, оттого, что критиковали не их магазин.

С директором «Карельской берёзы» у Викентия Викентьевича были, пожалуй, дружественные отношения, и после встреч в управлении они частенько вместе обедали. Сейчас тому не до обедов: звонят телефоны, вызывают в управление, ухмыляются покупатели…

Викентий Викентьевич, тоже сегодня не обедавший, достал из портфеля термос с кофе и полиэтиленовый мешочек с бутербродами. Он намеревался отвинтить крышку, но увидел в мешочке солнечную красноту — помидор с юга, припасённый для него женой. Рука уже коснулась прохладной и тугощёкой кожи, когда зазвонил телефон…

— Викентий Викентьевич? — спросил знакомый и торопливый голос.

— А-а, Михаил Давыдыч, — узнал он лёгкого на помине директора «Карельской берёзы». — Переживаете?

— Хуже, чем переживаю…

— У вас даже голос изменился.

— Викентий Викентьевич, есть просьба.

— Пожалуйста.

— Мне срочно требуется пятьсот рублей. Отдам через неделю. Выручите?

Вот как. Значит, после фельетона нагрянула ревизия и есть какие-то прорехи. Но лично он ничего не знает — у него всего лишь просят в долг денег.

— Попробую собрать, Михаил Давыдыч.

— Минут через двадцать подъедет женщина.

— Хорошо.

— Ну, спасибо, дорогой. Подробности расскажу потом…

Вот как бывает после фельетонов. От сумы да от тюрьмы не отказывайся. Видимо, эта пословица относится прежде всего к работникам торговли. Михаил Давыдович считался образцовым директором — вдруг и фельетон, и ревизия, и недостача…

Пятьсот рублей раздобылись быстро. Директор вернулся в кабинет, положил их в конвертик и протянул руку к термосу, но опять увидел тугощёкий помидор. Пальцы, как и в первый раз, лишь успели коснуться вздувшейся мякоти, готовой брызнуть сквозь кожицу…

— Приятного аппетита.

Он выдернул руку из мешочка и стремительно убрал со стола термос, чуть его не опрокинув. Женщина уже стояла перед ним. Вошла бесшумно — каблук не стукнул и дверь не качнула воздух.

— Я от Михаила Давыдыча…

— Да-да, — засуетился директор, взял конверт и протянул курьеру.

Плотная женщина среднего роста в брючном костюме цвета начищенной платины. Чёрт её знает, как выглядит эта платина и чистят ли её… Красивое лицо с яркими губами большого рта. Огромная шляпа цвета век не чищенного алюминия. Хорошие тона, сочетаемые. Нет, это не курьер — это сотрудница, соратница.

— Я вас где-то встречал, — неожиданно вспомнил он.

— Скорее всего, на совещаниях, — согласилась женщина, пряча деньги в карманчик брюк.

— Вроде бы здесь, в кабинете…

— Однажды я хлопотала гарнитур для молодожёнов.

— Да-да, вспомнил.

Ему хотелось расспросить о «Карельской берёзе» — как там. Но он понимал, что женщина спешит.

— Кем всё-таки вы работаете? — улыбнулся директор.

— Референтом, — улыбнулась и она, уже отступая к двери.

— Привет Михаилу Давыдовичу…

Элегантная женщина. С такой бы побывать… на конференции. Такую бы числить в своих… референтах. Викентий Викентьевич усмехнулся свободным мечтаниям и вытащил полиэтиленовый мешочек. Помидор сделался вроде бы ещё краснее. Нужно закрыться и поесть, пока тот не переспел окончательно…

И на этот раз убрать мешочек он не успел. Высокий молодой мужчина в вельветовых брюках и оранжевой сорочке без стука шагнул в кабинет.

— Закройте дверь! Я занят, — осадил его директор, грозно привставая.

— Я тоже, — мельком улыбнулся мужчина и оказался рядом.

— Повторяю, выйдите…

— Уголовный розыск, — перебил гость, показав узкую малиновую книжечку. — У меня всего два вопроса, а потом вы закусите.

Викентий Викентьевич рассеянно опустился в кресло, ещё ничего не поняв, но уже наливаясь тем чёрным предчувствием, которое сбывается в следующую минуту.

— Пожалуйста…

— Вы знаете женщину, которая только что у вас была?

— Нет.

— Зачем она приходила?

В эту паузу, если только она случилась меж вопросами, директор успел понять, что глупо и добровольно лезет в уголовную историю с этой самой «Карельской берёзой».

— Спросить, когда поступит…

Он замешкался под напорным взглядом чёрных глаз инспектора.

— Славянский шкаф? — подсказал Петельников.

— Нет, платяной. Фабрики «Северный лес».

— У вас помидор лопнул, — сообщил инспектор и вышел так же стремительно, как и вошёл.

Викентий Викентьевич взял с графинного подносика стакан, наполнил его кофе и выпил почти залпом. Оказывается, вот так, сидя в кабинете, ничего не делая, собираясь мирно завтракать, можно попасть в уголовную историю. Михаил Давыдович горит ярким пламенем. За его знакомой следят.

Горячий кофе вдруг прошиб его холодом — эту женщину-референта задержат, и она признается, где и для кого взяла пятьсот рублей. Тогда на кой чёрт он соврал инспектору?..

Директор схватил телефонный аппарат, зачем-то поставил его на колени и быстрым пальцем набрал номер «Карельской берёзы».

— Михаил Давыдыч?

— Да. Кто ещё хочет поздравить меня с фельетоном?

— Викентий Викентьевич…

— А, дорогой! Да в нём половина преувеличений! Вы ж понимаете.

— Михаил Давыдыч, — директор непроизвольно прикрыл ладонью трубку, — за ней следят.

— Ещё бы не следить! Шум на весь город.

— Не за статьёй, а за женщиной следят.

— За какой женщиной?

— За вашей.

— За какой моей?

Почему он не понимает и почему у него весёлый голос? Ну да, рядом с ним стоит сотрудник милиции.

— Вы не один?

— Один. Что-то я, Викентий Викентьевич, вас не понимаю…

— За женщиной, которой я дал пятьсот рублей, следит работник уголовного розыска, — раздельно и громко повторил директор.

— Тогда зачем вы ей дали пятьсот рублей?

— Вы же просили!

— Я? — У Михаила Давыдовича даже голос сорвался.

— Женщину за деньгами присылали?

— Нет.

— Мне звонили?

— Нет.

— Я же с вами разговаривал! — вскипел директор.

— Викентий Викентьевич, а вы не выпили?

Директор придавил трубкой аппарат и поставил его на место. Что же это? Он огляделся в своём малом кабинете. Что же это — сон, розыгрыш или наваждение? В течение часа ему был звонок о деньгах, была женщина-референт, был инспектор и был его звонок Михаилу Давыдовичу… Или всего этого не было? Но он теперь должен пятьсот рублей своим подчинённым — какой к чёрту сон!

Викентий Викентьевич увидел треснувший помидор и ткнул его кулаком, залив бутерброды розоватой жидкостью. И тут же рассмеялся — он понял. Он всё понял, поэтому никуда не пойдёт, а будет ждать. Они придут ещё раз.

Из дневника следователя.

Сегодня вот что я сделал…

В рабочее время, посреди ясного солнечного дня, никому ничего не сказав, находясь в здравом рассудке, бросил все дела, закрыл кабинет, добрался до вокзала, сел в первую попавшуюся электричку и проехал несколько остановок. Выйдя на незнакомой станции, я добрался до первого тихого леска и повалился на зелёные бугры и кочки. И лежал тихо и долго, спелёнатый другим, не городским миром…

Стволы корабельных сосен из литого золота, которое за сто лет чуть побурело от загара. Где-то там, высоко, в космосе, дрожало пронзительной синевы небо, иссечённое сосновыми ветками. Меж деревьев виден воздух — то ли небо сюда осело, то ли жидкое солнце разлилось. От коры, от шишек, от земли шло сквозь пиджак разливанное тепло. И запах, валящий с ног, уже сваливший меня запах смолы, трав, сохнущего мха и хвои…

Если кто-то знает что-нибудь лучше этого леса, то пусть мне скажет. Но я не поверю.

Добровольная исповедь.

Теперь спорят о воспитании: эгоизм в детях от того, что всё делалось для них, или оттого, что они не видели любви? Но тут нет противоречия — можно всё делать для ребёнка, а любви он не увидит. Я росла, как огурчик на подоконнике. Ну и что? А вот сказочку на ночь, кусок пирога до обеда, котёнка с улицы, эскимо в парке, сосульку зимой, гуляние до темноты… Никаких костров, турпоходов, дружбы, ребят со двора, бед, неприятностей я не знала. У меня был режим, чёткий, как ваш уголовный кодекс. Кстати, я играю на пианино и читаю по-английски.

Но не подумайте, что я осуждаю родителей. Они готовили ребёнка для жизни: сами работали и меня выжимали. У нас была огромная квартира, автомобиль, дача… Ели мы что хотели и когда хотели. Одевались как хотели и во что хотели. Отдыхали где хотели и сколько хотели. А откуда всё бралось? Я приведу пример. Однажды мы с мамой уехали на юг, отец решил, что дача для одного велика, и запустил во все комнаты жильцов. Заработал за лето около тысячи. А сам? А сам три месяца жил в огуречном парнике.

На сцене что-то происходило… Пел дуэт, которому бородатые мальчики вторили бессловесно, с закрытыми глазами. О чём они… О любви и о журавлях. Наверное, в мире не наберётся столько журавлей, сколько их в песнях. Но почему они приплясывают?

Храмин прошуршал ладонью по программке, лежащей на её коленях, — хотел поймать руку. Лида отвела локоть, укоризненно скосив глаза: мол, не время и не место. И кто-то — она не поняла, кто и откуда, — бросил на неё пронзительный взгляд. Боже, где она?

На сцене что-то происходило… Теперь пели все и все приплясывали. Зачем они так исступлённо надрываются? Поют о любви и широких просторах…

В шуме аплодисментов медленно зажигались светильники. К чему этот перерыв?.. Теперь её рассмотрят, теперь люди всё увидят.

Храмин взял её под руку и галантно вывел в зал. Они включились в тихую круговерть засидевшихся зрителей. Яркая публика эстрадных концертов. Ей казалось, что все эти люди сошли со сцены, чтобы походить тут кругами, молодые, разодетые, надушённые…

— Как вам солистка? — спросил Храмин.

— Разве была солистка? — удивилась Лида.

— Она пела «Журавлиную любовь».

— Ах, которая без бакенбардов…

Марат Геннадиевич внимательно посмотрел на её профиль:

— Вам ансамбль не нравится?

— Мне не хватает умного певца.

— Это же эстрада.

— А эстрада для глупостей?

— Всё-таки не филармония.

— И к чему это козлиное бодрячество? Все поют бодро, на манер туристов. Разве песни о любви, о берёзах, о журавлях — бодрые песни?

— Лидия Николаевна, вы подходите к эстраде не с теми мерками. Она и создана для бодрости, для развлечения, для отдыха.

— Да? Строчки из старой песни «С наше повоюйте, с наше покочуйте…» артист исполнил каким-то радостным галопом. А разве они бодрые?

На неё смотрели. Не на зелёное же платье и не на бусы из горного хрусталя? Тут женщины одеты и поярче. На лицо, они смотрят на её лицо, на котором всё написано. Нужно повернуть голову к Храмину, слушать и говорить весь антракт, а потом, в зале, будет темнее, её не увидят…

Марат Геннадиевич шагал важно, как по институтским коридорам.

— Мне понравилось соло на трубе, соло на электрогитаре и соло на рояле…

— А соло на микрофоне? — спросила Лида, улыбаясь.

— Понравился дуэт братьев Шампурских…

— Марат Геннадиевич, почему есть дуэты братьев и сестёр, а почему нет дуэтов других родственников? Например, тёщи и золовки, свёкра и деверя?

Она улыбалась, потому что была на эстрадном концерте, куда приходят для бодрости, для развлечения… Ещё для чего-то. Куда смотрит эта девушка в небесном брючном костюме — на неё? На лицо, где всё написано.

— Хотите шампанского? — весело спросил Храмин.

— Конечно, хочу, — ещё веселее ответила Лида: ведь эстрада.

В своём институте она старалась меньше ходить по коридорам, чтобы не встречать людей. Глаза — зеркало души… А лицо, оно зеркало чего — судьбы? Ей казалось, что любой встречный сразу видит, что она нелюбима. Вот идёт женщина, которую вдруг разлюбил муж. А здесь, в этом громадном зале с миллионом светильников, видна каждая морщиночка на лбу, каждая складочка на щеке. Тут уж все знают, что её разлюбил муж. Тут уж все знают, что она пришла с чужим мужем. При таком-то свете…

Они нашли место у стены, под хрустальным бра. При таком-то свете… Марат Геннадиевич принёс два бокала холодного шампанского — даже стеклянная ножка ледяная. О, конфеты «Трюфели».

Он ссыпал мелочь в карман.

— Не люблю, когда у мужчины в кармане бренчат копейки.

— Да, лучше, когда там шуршат рубли.

Эстрада же, бодрость и шутки. И яркий, пронизывающий душу свет.

— Когда-то мы были на «ты» и без всяких отчеств. — Он поднял бокал.

Она хотела ответить, но за их четырёхместный столик опустились ещё двое — молодой человек с девушкой. Вазочки с мороженым и лимонад. Лида подняла взгляд и зашлась краской от рыжей шевелюры парня. Она его знала… Где-то видела, и не раз. И он её узнал, заморгав бесцветными ресницами.

Храмин склонился и почти шёпотом сказал:

— Предлагаю выпить за…

— У вас покурить не найдётся? — спросил рыжий парень.

— Нет, — бросил Храмин в его сторону и начал заново: — Предлагаю выпить за…

— Не скажете, который час?

— Нет, — резко ответил Храмин и повернулся, зло уставившись на рыжеволосого: — Ещё вопросы есть?

— Есть, шампанское того… холодное?

— Прохладное.

— Спасибо.

И Лида сразу вспомнила — он из уголовного розыска. Манера вмешиваться и задавать вопросы, как у Петельникова, которому все там подражают.

— Предлагаю выпить за наше будущее.

— За наше, — покорно выдохнула Лида.

— Которое начнётся сегодня?

— Мужчины всегда спешат…

— Ну, а проводить я вас могу?

— Только до дому… пока, — громче сказала Лида и нахально посмотрела на нахального инспектора.

Из дневника следователя.

Подозреваю… Я теперь частенько подозреваю. Подозреваю, что любовь — для слабых натур. Поэтому женщины любят чаще и сильнее.

Добровольная исповедь.

Я похожа на своих родителей. А кто не похож? Только не рассказывайте мне про благотворное влияние коллектива. Какое может быть влияние, когда действует наследственность плюс воспитание. Они меня родили да потом восемнадцать лет поучали. И получили свою копию. Вот и решение проблемы, над которой думают учёные, — проблемы отцов и детей. Почему эта проблема есть, почему отцы и дети скандалят, почему разъезжаются… Потому что дети похожи на родителей, а именно: имеют одни недостатки. Поэтому и не могут ужиться. И запомните, запишите себе для диссертаций или для чего там: дети хотят жить не иначе, чем их родители, они хотят жить отдельно.

Лида ещё не вернулась с работы. Может быть, и хорошо — он всё продумает. Продумает… Он что — готовится к конференции? Разве не знает, о чём говорить? Столько вымученных мыслей…

Рябинин нехотя переоделся: то, что он хотел сказать, возможно, требовало костюма. У каждого человека есть слова, хранимые для каких-то главных минут. Неужели она наступила, его главная минута? Вот так, мирно и обыденно?

Он рассеянно открыл холодильник и обежал взглядом свёртки, пакеты и баночки. Сейчас придёт Лида и накормит. Но сначала он ей скажет. Пожалуй, лучше за ужином. Нет, за чаем. После, разумеется, после еды — возьмёт за руки, посадит в кресло и вслед за её удивлённым «Да?» скажет давно припасённые, нетронутые слова.

Рябинин прошёлся по квартире, охваченный нетерпением.

Нетронутые слова… Он скажет, что её любит. Да, так и скажет: «Лида, я тебя люблю».

Он остановился у зеркала, где увидел насторожённого субъекта в больших очках с оправой, вышедшей из моды. С растерзанной шевелюрой. Не голова, а овин. Нет, его остановил не субъект, — субъекта он знал…

Что же это за нетронутые слова «Я тебя люблю», которые говорят на всех свиданиях? Не их он держал в душе, не их копил всю совместную жизнь. Он скажет другие… «Лида, я буду любить тебя всю жизнь». И эти слова избиты так, что им даже не верят. «Лида, если тебя не будет…» Но ведь у него есть свои, накопленные, нетронутые…

Рябинин мельком глянул на часы — восьмой. Лида задержалась на работе. Ну да, у них отчёт. Поэтому и в поле не поехала.

Слова… Он удивлённо, как потерял что-то важное, остановился посреди кухни. Где же его слова? И тогда откровенная и поэтому обидная мысль пришла, растолкав все другие…

На работе, с приятелями, дома он избегал громких и значимых слов. Избегал и тех, своих, вымученных, выстраданных и спрятанных в душевные тайники для чего-то серьёзного, главного, может быть, исторического. Обходился намёками, шутками, недосказанностями, как разбогатевший нищий копейками. И как этот нищий был спокоен за своё будущее, так был спокоен и он, зная, что главные слова у него есть. Как-то получилось, что не сказал их отцу — не успел. Не сказал вовремя другу юности — теперь они не дружили. Не сказал многим хорошим людям, которые, может быть поэтому и ушли из его жизни. Не говорит Петельникову, Рэму Фёдоровичу, Беспалову — ещё успеется. Не говорит шестилетней дочке — ещё не выросла. И до сих пор не сказал Лиде… А теперь вот не может их вспомнить. Неужели так глубоко спрятал? Или забыл? Или их и не было?

Рябинин посмотрел на часы — восемь. Этот отчёт…

Он ткнул пальцем в клавишу приёмника. Скрипка, нервная и одинокая скрипка, она даже с оркестром кажется одинокой. Мендельсон, первый концерт…

И сразу подступило нескончаемое одиночество, начавшееся давно, в детстве. Дошкольником его частенько оставляли одного, включив для веселья радио. Почему-то всегда — наверное, в то время ещё не было эстрады передавали классическую музыку. Почему-то всегда на высочайшей ноте страдала скрипка. С тех пор, где бы она не заиграла, щемящее одиночество входило в него вместе с её звуками. Теперь же вошло сразу и легло на душу, которой, может быть, этой скрипки сейчас и не хватало.

Уже половина девятого.

Он пошёл на кухню, подальше от музыки и от одиночества. Нужно попить чаю — чай от всего излечивает и всё прогоняет. Он уже взял спички, когда увидел на стуле хозяйственную сумку. Лида же с ней уходила на работу…

Рябинин кинулся в маленькую комнату, в шкаф-костюм, в котором она была утром, сиротливо висел на плечиках. Так. Лида пришла, переоделась и ушла. Она не на работе. А где? Ведь могла позвонить — он весь день сидел в кабинете.

Теперь к одиночеству прибавилось какое-то звонкое напряжение. Она не на работе. А где? Мало ли где. У подруги, по делам, в магазине… В лучшем зелёном платье? Да мало ли что может случиться… Допустим, приехала делегация эфиопских геологов и Лиду попросили надеть лучшее зелёное платье и посидеть на приёме. Или коллега защитил диссертацию, и её попросили надеть зеленее… Почему же не позвонила? Уже десять.

Он распахнул окно, выходящее в сквер, где широко открывалось июльское небо. И отрешился от всего человеческого, потому что природа застелила взгляд…

Солнце только что зашло. Небо тоннейшей и нежнейшей бирюзы, до прозрачности, до исчезновения цвета, который к горизонту всё-таки исчезал, переходил в желтизну и, всё накаляясь, примыкал к земле уже тёмным, перекипевшим золотом. На этом небе жили остатки растерзанного ветром облака: у горизонтного золота бежали узкие ярко-алые ленты, выше двигались вытянутые бордовые сугробы, а над головой повисли уже обессиленные от движения и цвета бледно-сиреневые клочки…

Рябинин, наверное, полчаса смотрел в это небо-ковёр, которое менялось на глазах: тух горизонт, темнела бирюза и растворялись остатки облаков. Подступала ночь. Он нехотя закрыл окно, возвращаясь на землю.

Подступала ночь — половина одиннадцатого. Неужели Лида забыла, как он волнуется? Неужели у неё не кольнёт сердце? Не выдумал ли он её, Лиду?

И промелькнуло, исчезая…

…Мы никогда не страдаем по человеку — мы страдаем по идеалу…

Не включая лампы, при том свете, который ещё остался у июля, от белых ночей, Рябинин вскипятил чай и начал пить мелкими торопливыми глотками, словно заливал ими то звонкое напряжение, которое всё росло. Он же дурак. Мало ли что могло произойти. Кто-нибудь заболел, куда-нибудь послали, где-нибудь задержали, откуда-нибудь не пошёл транспорт…

Вкрадчивый щелчок замка почти испугал. Вор. Кому ж ещё таиться?.. Вор осторожно переступил порог и включил свет, распуская запах духов, долетевший до самой кухни. Лида. И он сразу понял, что ничего с ней не случилось и была она не по делам. Тогда бы не таилась.

Рябинин вышел в переднюю, жмурясь от яркого света.

— Почему сидишь в темноте? — спросила она беззаботным и слегка уставшим голосом.

— Это всё, что тебя интересует?

— А что меня должно ещё интересовать? — удивилась Лида, облегчённо сбрасывая туфли.

Рябинин имел хорошее, не испорченное вином и табаком, обоняние. К духам примешивался какой-то запах, который удивил его, будучи ещё не определён. Вино, пахло дорогим алкоголем.

— Где же ты была? — видимо, невнятно спросил он.

На концерте.

— На каком концерте?

— На эстрадном.

Вино сухое, скорее всего — шампанское.

— Одна? — удивился он, выпячивая это удивление: нельзя одной ходить на концерты.

— Нет, не одна.

— С Валентиной?

— Нет, не с Валентиной, — зевнула Лида.

Дальше был тот вопрос, который он хотел задать и до которого не мог опуститься. Впрочем, он уже опустился. «Где ты была?» Нет, с частичкой «же», которая придала вопросу лишь удивление: «Где же ты была?»

— Ты его не знаешь, — ответила Лида на тот вопрос, до которого он не мог опуститься.

— Кого «его»?

— С кем я ходила на концерт.

— И ты говоришь об этом спокойно? — тихо спросил Рябинин.

— Разве что-нибудь случилось?

Теперь она, как показалось ему, выпятила своё удивление.

— Но ведь ты впервые была в театре без меня…

— Надо когда-нибудь начинать.

Она хотела пройти в ванную, но Рябинин загородил путь:

— Давай немедленно поговорим.

— Я устала, да и пьяна…

Лида опять зевнула, прошла бочком и закрылась в ванной, оставив запах шампанского, шоколада и пряных восточных духов.

Полтора часа назад он видел пронзительной красоты небо. При чём здесь небо? Ну да, оно было похоже на счастье, это расцвеченное небо… А до неба или после него была исчезнувшая мысль. О чём она? Ну да, ведь исчезнувшая.

Пронзительно завыл душ. Кто там, в ванной комнате? Какая-то незнакомая женщина прошла туда и включила воду… А где же Лида?

Из дневника следователя.

Сердцем чувствую, что меж нами пролегло какое-то недоразумение. А если какая-то глупость? Тогда это страшно, тогда у нас не хватило ума. В конечном счёте любовь уходит не из-за повседневности, не из-за наших недостатков, не из-за трудностей и не из-за ссор… Глупость её разъедает, как рыжая ржа. Ведь только глупец может позволить недостаткам, повседневности, трудностям и ссорам разъесть любовь.

Добровольная исповедь.

Я вам ещё открою истину. Кстати, я их буду открывать, как кастрюли, — только успевайте пробовать. Как уже писала, я много и хорошо училась. Английский, пианино, фигурное… И что? Думаете, я была идейной, волевой и целеустремлённой девочкой? Да ничего подобного. Я избегала всего неприятного и трудного. Зарядку не делала — не хотелось. Физически не работала — утруждаться… На улицу в непогоду не выходила — холодно. В воскресенье была дома — спала и валялась. Чёрный хлеб не ела, — он кислый. Овощи не употребляла, — грубые. В кино и театры не ходила, — есть телевизор. А ведь я была лучшей ученицей. Парадокс, не правда ли? Поэтому я ещё в детстве поняла, может быть, главную для себя линию: можно стать кем-то, будучи ничем. Работай на публику, чтобы публика работала на тебя. Но о своей философии я ещё поговорю, как только разделаюсь с детством.

Машину они не взяли. Верхнюю половину тела он разминал гирькой, а нижнюю — ежедневной ходьбой. Поэтому все допустимые расстояния Петельников старался покрыть своим крупным шагом.

Когда до фирменного магазина «Дуб» остался один квартал, Леденцов вдруг спросил:

— Товарищ капитан, разрешите обратиться по личному вопросу?

— Что, казённую фуражку потерял?

— Дело потоньше.

— Тогда давай.

Леденцов, и сам не маленький, никак не мог приноровиться к шагу старшего инспектора. Он прижал ладонью рыжую, прущую вверх шевелюру и задал свой тонкий вопрос:

— Если на глазах, но тебя не касается, то как?

— Это что… В Сочи, говорят, снежного человека поймали.

— В горах?

— Нет, в ресторане.

— Взял уголовный розыск?

— Официанты. Платить, гад, не хотел.

— Товарищ капитан, мне бы серьёзно…

— Тогда расширь вопрос.

Леденцов немного подумал, покосился на старшего товарища и вновь осадил медный бурун на голове.

— Посетил концерт с одним эстрадным сюжетцем, товарищ капитан. Там была она с пижоном…

— Начало интересное.

— Он её кадрил при помощи шампанского и конфет «Трюфели».

— Ну что же, свежо.

— Потом спрашивает в лоб, как бы сегодня пройти к ней на квартиру. А она говорит, что, мол, погодим до следующего раза.

— Эк, закрутили.

— Вот и я подумал, что закрутили роман. Думаю, доложу-ка товарищу капитану.

Петельников глянул на коллегу, который добродушно отозвался взглядом, помаргивая белёсыми ресницами. Старший инспектор знал, что нужно бы сейчас подумать про этого парня, но Леденцов был хорошим человеком, поэтому Петельников подумал другое — почему у того не порыжели ресницы.

— Я полагаю, товарищ капитан, что они выжидают, когда Рябинин уйдёт на ночное дежурство.

— При чём тут Рябинин? — вяло бросил Петельников.

— Супруга-то его.

— Леденцов, снежного человека в Сочи не было.

— Человека в Сочи не было, а супруга Рябинина была.

Петельников остановился и голосом, от которого загудели бы струны, приказал:

— Всё сначала и путём.

— Есть, товарищ капитан. Вчера в театральном буфете жена следователя прокуратуры Рябинина пила вино марки «Шампанское» и ела конфеты сорта «Трюфели» с неустановленным гражданином, который набивался в провожатые. Дальнейшее наблюдение прекратил, поскольку был не при исполнении.

— Мужчина… в хорошем костюме?

— Рублей на двести.

— Такой симпатичный?

— Да, кругломордый.

— С таким… с носом?

— Был у него нос, товарищ капитан.

— Это ж её двоюродный брат!

— Есть двоюродный брат, товарищ капитан.

Они уже стояли возле бесконечной витрины фирменного магазина «Дуб». Леденцов попрощался и пошёл в сберегательную кассу — очередную. Петельников медленно, потеряв ширину своего шага, двигался по торговым залам…

Леденцов, конечно, не глубокий философ и не тонкий психолог. Но ошибиться он не мог. Запоминать лица — его специальность. Он видел её, Лиду Рябинину.

Петельников вошёл в кабинет. Ему показалось, что директор ждал этого визита. Он криво и нервно усмехнулся, сцепляя пальцы рук, как замыкаясь.

— Викентий Викентьевич, хочу поговорить о проблемах мебелестроения.

— Садитесь, пожалуйста.

Вчера Рябинин весь день был в прокуратуре. Ночью он не дежурил. Где же он находился, когда его жена пила в буфете вино марки «Шампанское» и ела конфеты сорта «Трюфели»? Сидел дома? Наверное, пил чай.

— Хороша ли мебель объединения «Северный лес»? Только откровенно, спросил инспектор.

— Не очень.

— Ещё откровеннее.

— Плоховата.

— Вот именно. Они всё ещё продолжают стругать шкафы-контейнеры и табуретки, пляшущие вприсядку.

— Моё дело продавать.

С кем же Лида была в театре? Вопрос поставлен не так… Неважно, с кем. Почему она была с тем, с кем она была? И это не вопрос. Неужели это была Лида? — вот вопрос. Впрочем, его это не касается.

— Ваше дело продавать, — кивнул Петельников, — и не обманывать дядю из уголовного розыска.

— Молодой человек, я постарше вас.

— Возможно, но обманувший теряет уважение в любом возрасте.

— Чем же я вас обманул?

Какой дурак придумал логику? Если женщина потихоньку от мужа ходит в театр с другим мужчиной, то кто он ей, этот мужчина, с которым она потихоньку от мужа ходит в театр? Кто он ей — по логике? Впрочем, пусть об этом думает Рябинин.

— Вы сказали, что известная нам с вами женщина хотела купить шкаф фирмы «Северный лес». Эта женщина никогда, понимаете, никогда не купит шкаф этой фирмы.

— Эта женщина — ваша?

— В каком смысле?

— Вы её подослали.

— Зачем же?

— Проверить меня.

— А у вас есть грехи?

— Ничего у меня нет.

Если уж Лида Рябинина… Тогда кому и чему можно верить? Какой, к чёрту, домашний уют и какие, к чёрту, тапочки в передней. Но Лида Рябинина, которой он представлял всех девушек города, как верховной жрице…

— Тогда почему ж не сказали, зачем она приходила?

— Испугался.

— Теперь успокоились?

— Да, успокоился. — Он понял, что «женщина-референт» никакого отношения к милиции не имеет.

— Ну, и зачем она приходила?

— Взяла пятьсот рублей, — начал рассказывать директор…

Лида Рябинина, у которой далёкий и чистейший взгляд, чистейшие волосы и чистейшая кожа. Когда она серьёзна, то кажется, что вот-вот рассмеётся. Когда смеётся, то кажется, что вот-вот станет серьёзной. Да ему-то какое дело?

— Опознать её сможете?

— Разумеется.

— Всё, что рассказали мне, расскажете в прокуратуре.

— Обязательно.

Петельников ничего не записал и даже не обрадовался, что добыл хорошего свидетеля. Уголовное дело отошло на второй план.

В приоткрытую дверь заглянула работница магазина в фирменном халатике:

— Викентий Викентьевич, «Отеллу» привезли.

— Иду.

— Какого Отеллу? — удивился инспектор.

— Новый гарнитур.

— Что ж он, чёрного цвета?

— В восточном стиле, содержит три кровати…

— Правильно, ведь Дездемону задушили в постели.

Что ему теперь делать? Что-то надо. Уведомить Рябинина? Поговорить с Лидой? Найти этого парня? А может, плюнуть на всё и считать его двоюродным братом?

— Кстати, Викентий Викентьевич… Как вы относитесь к поступку Отелло? Я имею в виду не гарнитур, а мавра.

— Портить себе жизнь таким преступлением… — Он выразительно пожал одним плечом.

— А если жуткая ревность?

— Теперь, товарищ инспектор, красивых женщин больше, чем стульев.

Из дневника следователя.

Существуют приборы для подслушивания, для просвечивания, для подглядывания, для пронюхивания… Почему же нет такого прибора — сопереживателя, для подключения человека к человеку? На шкале стрелка, для которой всего два положения — «боль физическая» и «боль душевная»…

Добровольная исповедь.

Я была такой девочкой… Несла в школу белый бантик в коробочке, чтобы не помять. После уроков бантик снимала и относила домой опять в коробочке.

Я была такой девочкой… Мама: «Если не будешь есть, я тебе всыплю». Я: «А я тебе голову оторву». Мама: «Какую половину — нижнюю или верхнюю?» Я: «Нижнюю». Мама: «Как же я буду целовать свою девочку?»

Но не подумайте, что меня часто целовали.

Рябинину хотелось, как и раньше, снять в конце рабочего дня трубку и услышать удивлённое «Да?» И отозваться на это «Да?» напряжённым дыханием и зачастившим стуком в груди. И услышать другие удивлённые слова: «Серёжа, это ты?» И выдохнуть своё тихое «Да». И всё будет сказано. Дальше пойдут слова уже необязательные, событийные.

Как и раньше…

Он ещё смотрел на аппарат, когда тот зазвонил. Рябинин схватил трубку, озарённый мыслью, что его тайное желание добежало по проводам до дому и вызвало ответный ток:

— Да?

— Следователь Рябинин? — спросил голос не женщины и не мужчины, а вроде бы робота, который простудился.

— Да…

— Вы знаете фонтанчик в парке?

— Знаю.

Он начал подозревать, что это вызов на место происшествия, когда в спешке забывают представиться.

— Туда ваша жена пришла на свидание.

И механический голос пропал, как захлебнулся простудой.

Рябинин положил трубку, довольно поправляя очки. Итак, сначала магазин «Дуб», теперь следователь прокуратуры. Калязина развивала голосовые связки. Пусть, больше оставит следов. И зачем ей эта выдумка?..

Лёгкий, почти комариный укол пришёлся куда-то в грудь, в левую половину, — выдумка ли? Почему ж в этом комарином уколе столько яда, который разливается по телу дрожащим холодком?.. Если бы ему позвонили и сказали, что Лида пошла в театр с мужчиной, тоже бы не поверил?

Рябинин вышел из-за стола, гулко цепляясь ногами за тумбу.

Это не что иное, как провокация. Удар по его нервам, чтобы выбить из колеи. Он не должен опуститься до проверки анонимного звонка. Впрочем, рабочий день уже кончился и надо идти домой.

Стараясь не спешить, он запер сейф и дверь. Стараясь не спешить, пошёл медленно, отдыхая. Стараясь не спешить, разглядывал прохожих. Кажется, он забыл повесить ключ на доску. Кажется, он забыл в кабинете плащ и портфель.

Рябинину пришлось идти парком, потому что его путь домой лежал здесь, через парк. Фонтанчик был немного в стороне, но размяться лишних триста метров в конце рабочего дня никому не вредно. Тут чудесный воздух, тут сырые и тёмные аллеи…

Ему казалось, что решения принимает не он, не сознание, а его тело, которое шло и шло вперёд по следу, подобно собаке. И только увидев забелевшие вдалеке камни фонтанчика, он уже подумал, что нужно свернуть в заросли на проложенную тропинку и пройти незаметно, как индеец. Сознание, освободившись от власти тела, начало трезветь: у фонтанчика есть скамья на цепях, там может сидеть Калязина и ухмыляться своей надменной ухмылкой. Мол, пришёл — что за следователь?

Он перелез через сухой куст, перешёл лужу, перетерпел шиповник, переступил какое-то битое стекло. Тропа упёрлась в ствол липы, за которым был фонтанчик. Он раздвинул листья и выглянул…

На скамейке интимно покачивались двое — Лида и мужчина в светлом костюме, которого он где-то и когда-то видел.

Рябинин прыгнул назад, в битое стекло, и побежал, не разбирая ни троп, ни аллей. Он выскочил из цветочного газона уже к воротам парка и огляделся, блуждая взглядом.

Что-то в таких случаях делают… Телефонная будка… Двухкопеечная есть. Куда-то в таких случаях звонят. По экстренным номерам: ноль-один, ноль-два, ноль-три… Телефонные номера на случай человеческой беды. Он схватился за вёрткий диск. Ведь куда-то звонят…

— Вадим, ты ещё не ушёл?

— Кто это?

— Да я, Рябинин…

— Голос у тебя почему-то пропитой.

— Я в нашем парке. Понимаешь ли, смешная история…

— Что случилось? — быстро спросил инспектор, не поверив в смешную историю.

— Ничего не случилось, — удивился Рябинин обессиленным голосом. — Лида у фонтанчика…

— Ну и ты иди к фонтанчику.

— Она покачивается.

— Как покачивается?

— На качельках…

— Ну и ты покачайся.

— Да место занято, — хихикнул Рябинин. — Но я-то звоню насчёт одной идеи о сберкассах…

— Сейчас приеду, — оборвал разговор Петельников.

Добровольная исповедь.

Вы, юристы, любите копаться в мотивах да причинах. Для вас моя исповедь — находка. Наслаждайтесь, крючкотворы, наслаждайтесь…

Вот думаю об относительности всего на свете. А догадался ли кто, что эта самая относительность играет нашей жизнью, как котёнок ленточкой? Если всё относительно, то, значит, ничего и нет. Опять-таки из моего детства. Личная зубная щётка и личное полотенце… Хорошо, не так ли? Своя кровать, свой стол, своя одежда тоже неплохо. Но всё относительно. У нас у каждого было по комнате. У каждого была своя мебель, свои книги, свои вещи… У меня и у отца стояло по своему телевизору. Потом появились свои деньги, свои интересы, своя жизнь. Мы сидели по своим комнатам. Отец всё что-то высчитывал, мать коллекционировала фарфор, а я к чему-то готовилась. Да, у нас была общая комната, в которую мы сползались только поесть да к приходу гостей…

И я сделалась Великой Одиночкой. Я не выношу никаких коллективов. Избегаю всего общего и общественного. Избегаю общественного транспорта, общественных библиотек и общественных уборных. В столовой я могу обедать только за отдельным столиком. Мне неприятно быть в общем зале, поэтому я почти не хожу в кино. Я, например, не люблю сидеть на диване, на котором кто-нибудь ещё. Верите ли, умей легковые машины ходить сами, я бы шофёра выпихнула из такси.

Они прощались. Он поцеловал ей ладошку и отвесил солдафонский поклон глубокий кивок при аршинопроглоченном торсе. Она ему легонько помахала рукой, словно изнемогала от чувств.

Петельников сунул кулаки в карманы широкой замшевой куртки — подальше от греха. В девятнадцатом веке он вызвал бы этого кавалера на дуэль. Впрочем, почему он? Потому что Рябинину с таким плотным детиной не справиться. Да и невменяем он сейчас, Рябинин-то…

Инспектор тихонько двинулся за кавалером, пользуясь боковыми аллейками, дорожками и тропинками.

Он шёл за этим человеком, не понимая себя. Откуда эта злость, откуда это зыбкое беспокойство, словно у него что-то случилось. У Рябинина ведь случилось, у Рябинина ведь жену уводят… Так почему же руки застряли в замшевых карманах, как запутались?

Кавалер миновал парк, пересёк улицу, подошёл к остановке такси и занял очередь. Петельников ринулся за угол…

Такси с зелёным огоньком инспектор остановил посреди улицы, преградив ему путь буквально грудью.

— Очумел, что ли? — крикнул шофёр, выпрыгивая из машины.

— Очумел, приятель, очумел, — согласился инспектор и достал удостоверение.

— Всё равно так рисковать нельзя, — потишал водитель.

— Требуется помощь.

— Изловить, что ли, кого?

Инспектор сел рядом и отдышался двумя-тремя глубокими вдохами.

— Тебя звать-то как?

— Вячеслав Семёнов.

— Вырули-ка, Вячеслав Семёнов, чтобы мы видели остановку такси.

Машина свернула за угол и притормозила. Остановка такси с жиденькой очередишкой была перед ними.

— Ловить не будем, есть дело поинтересней. Ты должен взять гражданина, стоящего вторым. И ещё: я твой приятель, допустим, Гриша, и ты поддерживай со мной беседу. Как?

— Нормально, — водитель кивнул, загораясь в полутьме кабины заметным любопытством.

Парочка, стоявшая перед кавалером, вдруг бросила очередь и побежала к автобусу. Петельников тронул локоть шофёра… Такси взревело, сорвалось с места и подлетело к очереди с тормозным скрежетом, как в детективном фильме.

— Спокойнее, — тихо посоветовал инспектор.

— Такси занято? — спросил приятный баритон с чуть заметной глушинкой так бывает, когда воротник петлёй стягивает шею.

— Нет-нет, — заспешил водитель, — это мой друг подсел, Гриша…

— Не помешаю? — Инспектор повернулся к пассажиру.

— Ничуть. Огородная улица, дом возле универмага.

В минутном свете — пока он усаживался — инспектор увидел полное лицо и крупноватый нос. Видимо, шатен, лысеющий. Костюм новенький, со скрипом, надел на свидание. Галстук широченный, в полживота.

— Если бы, Славка, ты меня не подобрал, напился бы я с горя в дребезину, — сказал вполголоса Петельников.

Водитель испуганно глянул на инспектора, который изменился на глазах: обвис, обмяк и как-то обрюзг.

— А чего? — вспомнил он его указания.

— Чего… Мой лучший друг Сашка. Двадцать пять лет от роду. Лежит, как живой.

— Где лежит?

— В гробу лежит. Я ж к тебе прямо с поминок.

Водитель сосредоточенно завертел баранкой, обдумывая следующий вопрос:

— Сашка-то… от чего умер?

— Эх, Славка, если бы умер… Не умер он.

— А как же в гробу лежит? — спросил таксер, от неожиданности притормаживая.

— Оттого моя душа и стонет. В гробу он лежит, а не умер. Вот, Славка, какая в жизни квинтэссенция бывает.

Водитель молчал, ничего не понимая. Тихо играл приёмник. Тяжело вздыхал инспектор.

— Извините. — Глубокий придушенный баритон утопил все другие звуки. Что же всё-таки случилось с вашим приятелем?

— Да убили его! — Петельников сердито обернулся к пассажиру.

— Как убили?

— По голове так дали, что он мозгов не собрал.

Водитель глянул в зеркало, пытаясь увидеть пассажира. Сомнений не было — он вёз убийцу.

— Вероятно, в уличной драке? — заинтересовался пассажир.

— В квартире с хрусталём и коврами, под аромат французских духов и под музыку вокально-инструментального ансамбля. И сам, лично купил свою смерть за четыре шестьдесят семь.

— Я вас не очень понимаю…

— Да об этом весь район говорит! Связался Сашка с замужней дамой. Купил бутылку вина марки «Шампанское» и килограмм конфет сорта «Трюфели». И нанёс ей визит в нерабочее время. А муж вернулся, — электричку отменили. Ну, как говорится, гаси свет. Итоги этой встречи налицо: Сашки нет, муж сидит, а дама рвёт на себе парик.

— А как понять ваши слова о купленной смерти за четыре шестьдесят семь?

— Муж-то Сашкиным шампанским Сашку по голове и благословил.

— Неужели они не могли разойтись мирно?

— Вы что, жизни не знаете? — удивился инспектор. — Когда это мирно расходились? Допустим, я бы свою жену застал… Гаси свет.

— Убили бы любовника?

— Любовника… Обоих бы одним и тем же утюгом. А ты, Славка?

— А я бы её проучил.

— Значит, у тебя характер, как у этого, у Отеллы. Тут кто как: кто жену ликвидирует, кто хахаля, а кто обоих. Эх, Сашка…

— Вот мой дом, — сказал пассажир.

Не проронив больше ни слова, он расплатился и вышел из такси. Ни «спасибо», ни «до свиданья»…

Как только его пухлая спина пропала в темноте арки, Петельников выскочил из машины и двинулся за ним. Чёрные кусты плотной сирени закрывали парадные. Стукнула дверь последней. Инспектор осторожно подошёл и увидел на скамейке двух пенсионерок, молча дышавших ночным воздухом.

— Чего-то я его ни разу не видел… Из нашего ли он дома? — спросил инспектор, кивнув на парадную.

— Это же Храмин из сорок шестого номера, — ответила старушка.

— А вот вас я что-то не узнаю, — подозрительно сказала вторая.

— Потому что я забыл надеть галстук, — объяснял инспектор.

Из дневника следователя.

Грусть — это теперь моя тихая и последняя радость.

Добровольная исповедь.

Детство, детство… Заговорила о нём, вспомнилось и вот не отпускает. Когда я появилась на свет, родители закатили пир на весь мир. На этом их радость и кончилась. Иногда меня поощряли — мамашиным поцелуем, чаще деньгами или покупкой дорогой вещи. Иногда брались за моё воспитание, то есть мамаша хватала отцовы подтяжки и подступала ко мне. Я хватала вазу севрского фарфора и кричала: «Не подходи разобью!» Мамаша вешала подтяжки в шкаф, я ставила вазу на полку…

Но хватит о детстве. Оно кончилось. Знала ли я, чего хочу? Ещё как! Отец говорил: чтобы стать рабочим, можно ничего не хотеть. Чтобы стать начальником цеха, пытайся стать директором завода. Чтобы стать директором завода, стремись стать начальником главка. А если захочешь стать начальником главка, то ставь цель быть министром. Короче, живи с запросом: чтобы сделаться главным бухгалтером, нужно хотеть сделаться министром финансов.

Я хотела… Нет, не трудиться, не руководить, не командовать…

Рябинин куда-то шёл.

Семь вечера в июле, а небо не светлое. Облака, его затемнили облака. Видимо, будет дождь. Почему люди не раскрывают зонтиков?

Не центр города и машин немного, а дышать трудно. Не хватает кислорода. Это от автобусов, от их чёрных шлейфов. Почему улыбаются школьники? Ведь нечем дышать.

Жары вроде бы нет, ведь уже семь. Но асфальт всё ещё размягчённый, липкий. Да нет, он вязкий — подошв не оторвать. Ног не переставить. Их как держат. Почему ж легко бегут девушки на своих каблуках?

Да уж и не семь — уже восемь. Неужели он час шёл от троллейбусной остановки до этого дома?.. Почему до этого? Ноги привели, они…

Рябинин поднял тяжёлую руку и позвонил. Дверь отошла, не собираясь распахиваться. Нет, распахнулась.

— Почему-то я тебя не узнал, — удивился Рэм Фёдорович.

— Какая ужасная погода…

— Господь с тобой: солнце вовсю светит.

Рябинин прошёл в комнату, поёживаясь от каменного блеска образцов.

— Что случилось? — спросил геолог.

— Ищу человека, который бы не спрашивал, что случилось.

— Считай, ты его нашёл.

— Я посижу и пойду.

— Посиди.

Неприятно пахло кофе. И ещё чем-то… Книжной пылью. Кристалл дымчатого кварца чёрным отсветом бил прямо в очки. Рэм Фёдорович задумчиво острил бородку. Пора идти — уже посидел.

— Рэм Фёдорович, я тебя никогда не спрашивал о твоей женитьбе…

— Э, разве я был женат? Впрочем, был. Принесу-ка чайку-кофейку.

Он поставил чашки на маленький столик и двинул его к гостю. Знакомый и любимый дух на время всё отстранил — Рябинин взял чай и выпил двумя-тремя обжигающими глотками. Напиток растекался по телу, стремясь его успокоить.

— В молодости я был безалаберен и неустроен. В квартире жил, как в поле. Спал на раскладушке, ел с газеты, пил из кружек…

Рэм Фёдорович налил себе крепчайший кофе и начал потягивать, как-то спрятавшись за чашку.

— Был я виден и красив. Такую взял и жену. Э, пардон, но дальше пойдёт банальщина… Возвращаюсь с поля и узнаю, что жена изменяет. Налить?

И налил ещё крепче и ещё горячей.

— Э, меня, пожалуй, поразило не это, а её выбор. Я видел того типа, говорил с ним… Маленький, лысый. Не лицо, а череп, обросший жиром. Старше лет на пятнадцать. Фат и дешёвый балагур.

Рэм Фёдорович прикрыл глаза, возвращаясь к невозвратимому.

— Я подозревал секс. Но всё оказалось проще и смешнее. Она приходила из моей бивуачной квартиры в его — и попадала в красивую жизнь. Музыка, цветы, изящный стол, целование ручек, комплименты и всяческие обхождения, взятые из заграничных фильмов… Вот и всё.

— Она тебя не любила.

— В том-то и парадокс, что любила. Но ей очень хотелось красивой жизни.

Рябинин выпил второй стакан чая, и тоже почти залпом. Как сутки не пил. Желудок отозвался прокалывающей болью — обжёг.

И промелькнуло, исчезая…

…Если любить женщину, то лишь обиженную. Если дружить с мужчиной, то лишь с неудачником…

— Ну, а почему остался холостяком?

В другой бы раз этот разговор геолог превратил в остроумную полемику, в весёлую интермедию. Но сейчас он Рябинина видел.

— Э, есть любовь, которую ждут. Так сказать, жданная. «Пора пришла, она влюбилась». Эта любовь приходит со своим возрастом, как поспевают в своё время огурцы в парнике. Так вот это не любовь — это томление тела, это секс, который имеет к любви такое же отношение, как летающая тарелка к тарелке суповой. Ради этого жениться…

Рэм Фёдорович пожал острыми плечами и выпятил колышек бородки.

— Больше никакой любви нет? — тихо спросил Рябинин.

— Есть вторая любовь — нежданная, которая как гром с ясного неба. Как болезнь, как кирпич по голове. Она не смотрит ни на возраст, ни на время года, ни на какой здравый смысл. Вот это и есть любовь настоящая. Но она меня обошла, посему и холост.

— Значит, есть любовь жданная и любовь нежданная?

Рэм Фёдорович кивнул и понёс к губам третью чашку. И вздрогнул, плеснув кофе на колени…

Рябинин хохотал. Он смеялся громко, долго, откинувшись на спинку кресла и придерживая очки. Лицо покраснело — казалось, смех не давал ему дышать.

— Сергей!

— А? — Рябинин смолк мгновенно, словно и не смеялся, а был в гипнотическом сне.

— Дать тебе водки?

— Ты, ты романтик, а не я. Нежданная любовь…

Он встал и пошёл к двери. Гостинщикова как подкинуло — он выскочил в переднюю и заступил Рябинину дорогу.

— Я обещал не задавать тебе вопросов, но бросать тебя на произвол судьбы я не обещал.

— Запомни, Рэм Фёдорович: никакой любви нет — ни жданной, ни нежданной.

— Запомню, но ты у меня ночуешь.

— Я ж к тебе по делу, — вспомнил Рябинин.

Он вернулся в комнату, сел в своё кресло и глянул в пустую чашку. Геолог мгновенно наполнил её потемневшим чаем.

— Рэм Фёдорович, в вашем институте есть Храмин…

— Начальник отдела, без пяти минут доктор.

— Кто он?

— Много работает, старается, не пьёт, женат, галантен…

— Кто он? — перебил Рябинин.

— Сундук в костюме.

Гостинщикову показалось, что Рябинин хочет ещё что-то спросить или узнать.

— Мне к нему зайти?

— Зайди, — оживился Рябинин, — зайди и тихонько спроси: «Скажите, который час?»

Из дневника следователя.

Воскресенье. Я бродил за городом без дорог и направлений. Вышел на брошенную туристскую стоянку. Вкопанный столик, соль в туеске, на пне лесовик из шишек…

Мне теперь нравятся брошенные стоянки, голые пляжи, битые дороги, пустые дома, обезлюдевшие улицы, заколоченные дачи, опустевшие перроны…

Добровольная исповедь.

После школы я пошла в медицинский институт. Разумеется, при помощи отца. Он взял племянника декана в свою контору. Разумеется, при помощи матери. Она презентовала жене декана одну из своих севрских ваз.

Молодость, дерзания, труд, стройки… А я вам скажу, что теперь в городе растёт особое поколение — под звон гитар, под звук магнитофонов, под свет телевизоров… Какое поколение?

Пошёл мальчишка в школу, а родители стараются: репетиторы, подарочки учителям, выбивание оценок… Ну ничего, в институте ему будет трудно. Пошёл он в институт — родители устроили, связи наладили, распределение обеспечили. Ну ничего, на работе ему, маменькиному сынку, будет трудно. И на работу родители определили — в городе, рядом с домом, к приятелю в контору. Ну, ничего, женится, пойдут дети — будет ему трудно. Женился, пошли дети. Родители купили квартиру, обставили мебелью, денег подбрасывают, внуков нянчат… И так этот сынок живёт до пенсии…

Ну, мне ещё до пенсии далеко.

Лида нажимала пальцем осветительное зеркало, вертела предметный столик и ладонью гладила тубус. Машинально, бессмысленно. И так весь день.

Она не понимала… К страшному открытию, что её не любит муж, вдруг прибавилось другое, ещё более жуткое. Оно мелькнуло тогда в парке, но Лида его не приняла, отогнав испугом. Оно… Что оно? Открытие? Не открытие, а то, что было за ним, — иссушающее чувство злости… Нет, ещё хуже — чувство ненависти к Рябинину. Ненависти к кому ж? К Сергею?

Она убрала микроскоп и протяжно вздохнула. В огромном кабинете других минералогов не было. Полевой сезон.

Сергей мучился — она видела. Что она видела… Его ошарашенные очки да втянутые щёки. Как он мучился, знал только он. И она его не жалела. Боже, не жалела своего Сергея, которого жалела всегда — вёл ли допрос он, шёл ли на дежурство, пил ли чай. Жалела, потому что у него не было в жизни спокойного дня. Он находил их, беспокойные дни всегда и всюду. Нет, жалела не за это, а жалела, потому что любила. Теперь не жалеет. Что ж, теперь не любит? Это страшнее, чем разлюбили тебя…

Она бросила полотенце на стол, не в силах дотянуться до вешалки. Опавшие руки повисли плетьми — её опять испугала собственная злоба. Говорят, что в ненависти человек прямо-таки наливается силой, а у неё из рук всё падает. Она уже знала, уже поняла эту цепь: сначала комок злости к Сергею, потом испуг, затем бессилие. У кого спросить? Да ведь никто не объяснит, кроме него. Господи, что же это такое…

Лида взяла сумку, закрыла комнату и вышла из института.

Давно растворился в белых ночах июнь. Давно отлетел тополиный пух. Давно подступил синий июль со своим запахом. У каждого месяца свой запах. У июля… Волокнистый запах гвоздики, спирта и чего-то ещё… Бензина? Ну да, у него же свой автомобиль.

Она повернула голову. Храмин улыбнулся сверху, из-за её плеча, наступая гвоздикой, спиртом и бензином. И широким галстуком с фиолетовыми бобиками или бобятами…

— Вы от меня убегаете? — спросил он, по-хозяйски беря её под руку.

— Женщина и должна убегать.

— А мужчина?

— Должен ловить.

— Что-то я долго вас ловлю…

— Ничего, поймаете, — успокоила она.

— Сегодня? — с надеждой спросил Храмин, заглядывая ей лицо.

Она зажмурилась и слепо шла до перекрёстка. Что за одеколон выпускают для мужчин — гвоздика на спирту. Так же противен, как запах водки.

— Сегодня вы проводите меня до самого дома.

Храмин неожиданно вздохнул:

— А вы законного супруга не боитесь?

— Господи, какая пошлость… Законный супруг.

— Почему же пошлость?

— Женой можно быть только по любви, а любовь — это не закон.

— А вы, я вижу, в любви разбираетесь. — зарадовался он.

— Я не в той разбираюсь, какую вы имеете в виду.

— Вы знаете, какую любовь я имею в виду?

Лида хотела сказать, что она, эта любовь, написана у него на лице, но он сказал сам:

— Впрочем, не скрываю, что я поклонник Фрейда.

— А я поклонница Блока.

Храмин не ответил и вдруг пошёл как-то сосредоточенно, будто вспомнил о чём-то важном. Например, об учёном совете или о своей незаконченной диссертации.

— Ваш супруг… то есть муж не рассказывал об убийстве на почве ревности? Весь город говорит.

— Рассказывал, — радостно соврала Лида.

— Смешная история, — закашлялся Храмин.

— А он ревнив, мой супруг. Он ещё и псих, мой супруг. И у него есть пистолет, как у любого следователя.

Она чуть прижалась к его руке, побаиваясь этого супруга.

— Разве можно с таким жить?

— А что делать…

— Развестись.

Лиде вдруг показалось, что ей никак нельзя смотреть на газетный ларёк, который она задевала лишь краем взгляда. Туда падало закатное солнце, и там опаляющим блеском горела её судьба. Она закрыла глаза, повернула голову к ларьку и всё-таки глянула, как в омут…

У ларька стоял Рябинин и воспалёнными очками смотрел на них.

Из дневника следователя.

Опишу день по порядку: что делал, кого вызывал, как допрашивал, о чём думал. Начну с допроса гражданина Оселедко…

И всё-таки этого не может быть! Моё зрение приобрело какое-то адское преломление, и я вижу то, что мне лишь кажется. Ведь не может же она… Мёрзну, я всё время мёрзну — даже на солнце.

Добровольная исповедь.

Каждый из нас, из человеков, старается бежать быстрее другого. Чтобы, значит, обогнать. Чтобы, значит, занять первое место. Как пишут в газетах — быть в первых рядах. Я не осуждаю, я даже приветствую, потому что и сама бегу. Есть, правда, люди, которые не бегут, а тихонько дудят в свою дуду, поджидая пенсии. Я сквозь них смотрю, как сквозь полиэтиленовую плёнку.

Но что значит быть первым? Понятие относительное. Например, фигурист занял первое место. А те, которые заняли второе, третье, четвёртое, хуже, что ли? Да нет, не хуже, а у них по-другому. Они другие. Назовите мне лучшего писателя, артиста, учёного, в конце концов, лучшего человека. Нет таких. Дело в стилях, а стили у всех разные. Все могут быть первыми на своей стезе. Вот я и решила быть первой на такой стезе, на которую другие не ступают.

Пространство измеряется длиной, шириной и ещё чем-то. Глубиной… Нет, высотой. Говорят, есть четвёртое измерение. Интересно, какое же? Где бы это узнать? Сейчас бы, иначе у него зайдётся от нетерпения сердце…

Перед ним кто-то стоял. Какая глупость — это же не кто-то, это же Мария Фёдоровна Демидова.

— Сергей, что случилось?

— У меня? — удивился Рябинин, — он слышал, как он удивился.

— На тебе лица нет.

— Я потерял четвертной, — пошутил он, — он слышал, как пошутил.

— Расскажи, легче же будет.

— Легче не будет.

Он посмотрел на Демидову. Она почему-то испугалась:

— Ухожу, ухожу…

Длина кабинета три метра. И ширина три метра. Тогда был бы квадрат, а кабинет прямоугольный. Наверное, за счёт глубины, то есть высоты. Но высота тоже три метра. Значит, куб. Он сидит в кубе. Нет, комната вытянута. Говорят, есть кривизна пространства…

А это помощник прокурора Базалова. Куда же делась Мария Фёдоровна? Исчезла. Ну конечно, кривизна пространства. По ней, по кривизне, и пропала, как уехала с горки.

— Сергей, тебе помощь нужна?

— Нужна, — пошутил Рябинин, — он слышал, как пошутил.

— Так скажи.

— Ремонт нужно делать в квартире.

— Ну, коли шутишь, то выживешь.

Он вроде бы хотел возразить, что есть люди, которые с шуткой и умирают. Но её уже не было. Кривизна пространства. Длина три метра и ширина три метра, а кабинетик вытянут. Всё искривилось. Вот только Юрий Артемьевич…

Прокурор, солидный человек, не воспользовался кривизной пространства, а вошёл через дверь. И уже сидит перед ним. Неужели надолго? Ага, закуривает. Дымок скособочился и потянулся не к потолку, а в угол. Кривизна пространства. Всё в мире окривело.

— Может быть, вам пойти домой?

— Почему? Разве я окривел? — пошутил Рябинин, — он слышал, как он пошутил.

Юрий Артемьевич странно теребил сигарету, мешая дыму идти по своей кривизне.

— Зря вы, Сергей Георгиевич, не доверяетесь людям. Смотришь, и полегчало бы…

Интересно, как он уйдёт? Незаметно, через пространство, или в дверь? Нужно не прозевать, нужно не спускать с него глаз.

— Знаете, какое прочёл объявление на столбе? Продаётся портативная газовая плита с болонками, — пошутил Рябинин, прислушиваясь к своей шутке.

Прокурор её не воспринял. Не улетел ли и юмор по какой-нибудь кривизне? Нужно ещё пошутить. Как там сказала Базалова?.. Кто шутит, тот не скоро помрёт.

— По радио слышал такое объявление… «В связи с днём здоровья передаём концерт по заявкам здоровых людей».

— Сергей Георгиевич, вы меня беспокоите.

— Из-за топорных шуток?

— Я вас как-то не узнаю. Другое лицо, другие разговоры…

Если ширину умножить на длину, то будет площадь. А если ещё и на высоту, то получится кубатура. Кривизна пространства… А кривизна кубатуры? Бывает, если покосятся стены. Как хорошо, что существует пространство. Есть куда смотреть в пространство. Но в нём растерянное, даже обиженное лицо Беспалова.

— Другие разговоры… Я могу и прежние. Вы утверждаете, что смысл жизни в труде. А если у человека боль, физическая или душевная, то поможет ему труд?

— Он же не на все случаи жизни.

— А вот то, ради чего мы живём, должно быть на все случаи жизни. Оно должно исцелять, потому что мы ради него живём, — сказал Рябинин тихо и страстно, смотря мимо Беспалова, в пространство, которого, казалось, в этой комнате много, как в небе.

И в этом пространстве возникла женщина.

— К следователю Рябинину…

Юрий Артемьевич ушёл, не докурив сигареты и не сбросив с лица обиженной растерянности.

— Вы ко мне? — удивился Рябинин.

— Вот повестка…

— Садитесь.

Она к нему. Но зачем? Неужели во всем пространстве, которое, говорят, бесконечно, нет уголка, где бы он мог побыть тихо и не дышать… Тогда какой смысл в его бесконечности? Да ведь он не в пространстве, он же в кубатуре.

— Гражданка Козлова, я вас пригласил…

Зачем он её пригласил? По делу Калязиной. Все, все они живут в одном пространстве…

— Наверное, опять насчёт шубы?

— Да-да, — обрадовался Рябинин.

— Ничего другого сказать не могу. Ошиблась я, свою собственную шубу не узнала. Вот и решила, что подменили.

Где-то он эту женщину встречал. В пространстве. Ну да, он же её допрашивал. Давно, когда ещё не знал, для чего существует пространство.

— Добавить ничего не хотите? — бодрым и высоким голосом спросил Рябинин.

— К чему добавлять-то? Я вроде бы ничего не сказала…

У неё усталое и хорошее лицо. Он вспомнил — она водитель троллейбуса. Только зачем она пересекла лоб такой сердитой и глубокой складкой?.. Не хочет говорить правды. Сейчас он применит какой-нибудь психологический приёмчик. Рецидивисты признавались, а уж эта Козлова со своей шубой…

— Вы замужем? — спросил он.

— Да.

— Муж вас… любит?

— Надеюсь.

— А вы его?

— Думаю, что люблю.

— Берегите…

— Что беречь?

— Это… время.

Её лицо вроде бы отдалилось. При чём тут шуба?.. Да и какое значение имеет шуба, Калязина и допрос в таком огромном пространстве? Это всё кубатура, кубатура…

— У вас неприятность? — тихо спросила Козлова.

— Да.

— Ничего, пройдёт.

— Мне изменяет жена, — сказал он не своим, из пространства, голосом.

— Ничего, пройдёт.

— Это не может пройти.

— Всё проходит, и это пройдёт.

Складка на лбу у неё разошлась. Всё лицо разгладилось, как размокло. Что она так смотрит? Он же не сумасшедший и не раненый. Почему говорит вполголоса? Почему и он отвечает приглушённо? Им слышно, потому что они сидят в кубатуре. Какой смысл кричать — ведь звуки всё равно улетают в пространство.

— Забыться пробовали?

— Чем?

— Вином, как делают мужчины.

— Не пью.

— А с другой женщиной?

— Не могу.

— Работой.

— Вот работаю.

— Приятели?

— Бесполезно.

— Тогда поплачьте. Умеете?

— Умел.

— Поплачьте-поплачьте, слёзы душу омоют, и ей станет свободнее.

Он знал, что будет легче. Как в детстве. Но ему даже не плакалось.

И промелькнуло, исчезая в кривизне пространства…

…Люди мало плачут. Слёзы рождают в сердце доброту. Не бойтесь плакать…

— Знаете, я вам признаюсь. Лет пять назад тоже изменила мужу. Ну и что? Покаялась — он простил. Теперь живём душа в душу.

— Придумали?

— Ну уж и придумала…

Его жалели. Кто это сказал, что жалость унижает? Как же она может унизить… Ему не стало легче, но при этой женщине слегка ограничилась бесконечность пространства, в котором он затерялся.

— А вам не показалось? — спросила Козлова.

— Это же… не шуба.

Она махнула рукой и заторопилась словами:

— Извините меня за ложь. Всё расскажу. Подменила она мою шубу…

Рябинин слушал признание, не испытывая ни удовлетворения, ни радости. Вот только порадует Вадима Петельникова.

— Эту женщину опознаете?

— Ещё бы.

— Напишите, пожалуйста, ваши показания, — попросил он и протянул бланк протокола.

Рябинин мысленно поблагодарил закон, который разрешал свидетелю записать свои показания собственноручно. А он без мыслей, без желаний и без сил будет смотреть туда, в пространство, которое ему виделось за спиной, за дверью, за городом, за краем земли…

Из дневника следователя.

Я не всегда знаю, что нужно делать, когда плохо близкому человеку, другу, сослуживцу, соседу… Но я всегда знаю: надо что-то делать. И вот только совсем не знаю, что нужно делать, когда плохо мне самому.

Добровольная исповедь.

Если тебя готовили к жизни, скажем, министра без портфеля, а ты стал врачом-эпидемиологом на зарплате, то что? Я скажу что. А вы подумайте.

Жизнь тогда удаётся, когда есть совпадение того, к чему готовили и кем ты стал. Если хотел заколачивать деньгу на станке, а привалило директорское кресло, то в этом кресле всё равно будешь работягой. По духу, по образу жизни. Если хотел подняться в космос, а попал к станку, то работяга из тебя не выйдет — будешь брюзжать. Посмотрите-ка на официанток, продавщиц, парикмахерш… Думаете, у них культуры не хватает? Не меньше, чем у других. Это их реакция на непрестижную работу. Небось в детстве собирались кофий пить в постели, а пришлось стоять за прилавком. Если бы продавщиц растили с детства, то теперь бы их самолюбие не страдало. Вот темка для социологов: престижность и хамство. Но я-то не собиралась быть ни продавщицей, ни министром. Кстати, и не эпидемиологом. Я готовилась… Вы ахнете, когда узнаете, к чему я готовилась.

Он вскинул голову и бездумно взлохматил бородку мелкими щипками, отчего лицо ощетинилось и куда-то нацелилось. Ногой, почти всей подошвой, Гостинщиков нажал на дверь и еле за ней поспел, шагнув в кабинет великанским шагом.

— Я не принимаю, — сказал Храмин, отрываясь от калек.

— А я не из вашего отдела.

Рэм Фёдорович с такой силой шмякнулся в кресло, что одна из расстеленных калек обрадованно закатилась в первоначальный рулон.

— Хорошо, слушаю вас.

Они знали друг друга мельком, понаслышке, через других.

— Скажите, сколько времени? — хитровато спросил Гостинщиков.

— У вас нет часов? — удивился Храмин.

— Отдал в починку.

— Половина одиннадцатого. Вы за этим и пришли?

— Я пришёл спросить, верите ли вы в бога.

Храмин улыбнулся тонко и почти незаметно.

— Понятно, — вздохнул Гостинщиков. — А ведь библия-то права, пообещав конец света и геенну огненную.

— Что, уже скоро?

— Конечно. Человек умирает — для него конец света. И его везут в геенну огненную, то бишь в крематорий.

Марат Геннадиевич разглядывал посетителя даже с интересом, догадываясь, что вопрос о боге лишь присказка.

— Вероятно, идеальное вы не признаёте?

— Рэм Фёдорович, я материалист.

— Мне вот непонятно, почему сначала появились идеалистические концепции, а потом материалистические. Ведь материальный мир у каждого под носом.

— Идеалисты льстили человечеству, материалисты сказали ему правду, объяснил Храмин, поняв, что перед ним один из тех спорщиков, которые ищут единомышленников по всему институту.

— Ну, а в сны вы верите? — добродушно спросил Гостинщиков.

— Разумеется, нет.

— Э, они хоть вам снятся?

— Разумеется, да.

Храмин склонил голову, и в этом напряжённом поклоне были одновременно и терпеливость и нетерпение. Чёрный, почти суровый костюм, оттенял розоватое лицо, которое без полевых сезонов побелело.

— Сегодня я спал пунктирно и завтракал неотчётливо. И знаете почему?

Храмин опять напряжённо кивнул.

— Видел вас во сне, — почти радостно сообщил Гостинщиков.

— Мне очень приятно.

Марат Геннадиевич слышал, что Гостинщиков чудак, но почему-то в его теперешнюю радость не верил. Возможно, из-за ощерившейся бородки, похожей на проволочный ёршик.

— Будто бы идёт предварительная защита вашей докторской. Стоите вы будто бы у геологической карты. И будто бы появляется какой-то мужик и бабахает вас из пистолета по морде. А?

— Что «а»?

— Мужик-то был в очках. А?

— Рэм Фёдорович, я знаю, что вы человек со странностями…

— А фамилия-то у мужика якобы Рябинин. А?

Храмин попробовал сделать свой нетерпеливый поклон, но словно лбом напоролся на железную бородку Гостинщикова. Замерев на секунду в этом полупоклоне, он стремительно встал и сильно прошёлся по кабинету. К шкафу, который легонько пнул носком чёрного лакированного ботинка.

— Чего же не пришёл сам Рябинин? — усмехнулся Марат Геннадиевич. — Мы с ним знакомы.

— На вас посмотреть?

— Поговорить без посредников.

— Ему и половины не выразить того, что в нём есть. А вам удаётся выражать даже то, чего в вас и нет.

— Что вы этим хотите сказать?

— Хочу сказать, что дурак всегда сильнее умного. Дурак прямо-таки впитывает поддержку себе подобных. А умного поддерживает кто? Лишь книги. А они на полках.

— Вы осмеливаетесь называть меня дураком?

— Ну что вы… Я только умному говорю, что он дурак.

Но Храмин думал уже не о дураках. Он ходил по кабинету. Складывалось положение, в которых бывать он не любил и давненько не бывал. А когда и бывал, то имел другую должность и другой возраст.

— Вас Рябинин подослал?

— Он даже не знает, что я обо всём догадался.

— А у него действительно есть пистолет?

— Вот такого калибра. — Рэм Фёдорович развёл руки.

— Неужели вы, думаете, что я испугаюсь? — вдруг покрепчал Храмин, сообразив, что этим разговором о дураках и калибрах он утратил свои позиции и как-то упустил момент отшить наглого ходатая.

— Не думаю. — Гостинщиков прищурил узкие глаза, хотя прищуривать их было уже и некуда. — Пистолета вы не испугаетесь. Знаете, что Рябинин его не применит. Но я-то знаю, чего вы боитесь, — огласки. И я даю честное слово… Если вы не оставите Лиду в покое, то мои заявления лягут на все ответственные столы.

— Мне нужно работать, — буркнул Храмин, взглядом выдавливая посетителя из кабинета.

Гостинщиков встал — его условия были приняты, в чём он не сомневался. В кабинете остался сидеть солидный мужчина в чёрном костюме, с которым стоило бы поговорить, ну, хотя бы о той же любви. Но мужчина сидел за чертой спеси и солидности, куда Гостинщиков не ходил.

— Не скажете, который час? — поинтересовался на прощание Рэм Фёдорович, так и не поняв, что вложил Рябинин в этот вопрос.

Из дневника следователя.

Любить — значит быть счастливым… Кто это выдумал?

Добровольная исповедь.

Мне не хотелось иметь специальность, о чём так пеклись мои родители. Все специалисты похожи на свою профессию и только о ней думают. Покажи мне человека, а я скажу, кем он работает. На лице написано. У такого типа весь мир кончается его работой. Ему кажется, что всё человечество занимается тем же, чем он. Продавщицы считают, что все люди продают и обвешивают. Парикмахерам кажется, что весь мир только стрижётся да бреется. Официанты полагают, что все пьют и закусывают. Повара думают, что человек ест с утра до вечера. Ну а уж если этим занимается всё человечество, то здесь надо и тебе не отставать. Я не хотела стать жуликоватой продавщицей, ни парикмахершей, ни толстой поварихой, поэтому не хотела иметь специальность.

Антонина Максимовна подошла к трюмо. Подошла к трюмо… Это она раньше, лет двадцать назад, подходила, а лет сорок назад и подбегала. Теперь же подбрела, пробралась, прокралась — не походка, а прицеливание, тут не поскользнуться, здесь не зацепиться, там не задеть. Она примерила выцветшую шляпку с вишенками и грустно улыбнулась. Когда-то шляпка ей шла. Лет пятьдесят назад. Та ли это шляпка? То ли это лицо? Она всмотрелась, не переставая удивляться своему виду: светлая, бледная, какая-то бесплотная, как мокрица из-под камня.

Дребезжащий звонок — и он состарился — оторвал её от грустных возвратов в былое. Она прошла в заставленную переднюю и открыла дверь.

Осанистая женщина в сияющем брючном костюме молча перешагнула порог и строговато спросила низким голосом:

— Антонина Максимовна?

— Да.

— Здравствуйте. Ангелина Семёновна Кологородская, заведующая сектором музея.

— Ваш товарищ был позавчера…

— Я приехала из центрального музея.

— Вот как… Тоже за письмом?

— Да, тоже, — мягче сказала дама, не теряя начальственного тона.

— Нет-нет, я не продам.

— А я и не куплю. Я хочу, чтобы вы его музею подарили.

— Господь с вами…

— Где бы нам поговорить?

Дама улыбнулась вдруг такой целомудренной улыбкой, что хозяйка, опалённая, какими-то мягкими лучами, тоже улыбнулась и повела её в комнату. Гостья села на диван, с любопытством обегая взглядом люстру-бутон, тонконогую этажерку, инкрустированный буфет, грибовидный торшер, полутораметровую вазу…

— Вещи моей бабушки, — отозвалась Антонина Максимовна.

— Письмо тоже её?

— Да, кто-то из нашего рода был знаком с самим Поэтом.

— Письмо деловое?

— Что вы, он не писал деловых писем. Оно к женщине.

— Вы правильно сделали, что не продали его местному музею.

— Почему же?

— Антонина Максимовна, можно быть с вами откровенной?

— Да-да, конечно.

Кологородская поставила рядом с собой крупный, прямо-таки мужской портфель, задумчиво побарабанила по нему пальцами и заговорила, подбирая слова:

— Представьте это письмо в музее. Лежит под стеклом и лежит. А если вы его подарите, то рядом с письмом будет табличка, кто подарил и когда.

— Нет-нет…

— Вы должны это сделать и ради Поэта.

— Да ведь теперь нет истинных ценителей поэзии.

Гостья опять улыбнулась своей девичьей улыбкой, как провинившаяся дочка. Она расстегнула верхнюю пуговицу жакета, и эта простота понравилась Антонине Максимовне.

— Теперь нет и настоящих поэтов, — сказала работница музея, приглушая голос.

— О, я тоже так считаю, да вслух уж не говорю.

— В журнале прочла такие строки: «Она его за муки полюбила, а он её и сам не знал за что…»

— Неужели? — удивилась старушка, загораясь слабеньким отсветным румянцем.

— Антонина Максимовна, у поэта должна быть женская душа. А теперешние поэты всё по командировкам ездят.

Кологородская в сердцах расстегнула ещё одну пуговицу.

— Вы правы. Ездят и ненатурально восторгаются. Растущий хлеб, завод, какая-нибудь труба их беспредельно удивляют, как будто они с луны свалились.

— Антонина Максимовна, а где у них натуральные чувства?

— Да, теперь сочинённые. Раньше страдали.

— Поэзию, Антонина Максимовна, постигает участь флоры — она исчезает.

Хозяйка поднялась вдруг с неожиданной и лёгкой силой.

— Я вам покажу письмо…

Лист плотной, потемневшей бумаги лежал в рамке под стеклом. По нему свободно бежали тонкие и высокие буквы, чуть надломленные посредине, словно у каждой была талия. Чернила уже поблёкли и не имели определённого цвета…

От волнения Кологородская расстегнула очередную пуговицу.

— Почерк непонятный.

— А знаете, чем писано? Гусиным пером.

— Вы прочли?

— Да я знаю его наизусть.

— О любви?

— Он пишет женщине, в которую влюбился на балу. Она неосторожно приподняла платье. Поэт увидел её ножку и чуть не потерял сознание.

— Какая сексуальность!

— Как вы сказали?

— Сейчас бы его не поняли.

— Раньше знали, что такое чувства.

— Антонина Максимовна, вас… любили так?

— О, это особый разговор…

Кологородская нервно теребила жакет, бегая пальцами по ткани, похожей на затуманенный полиэтилен. Они коснулись последней пуговицы, которая с готовностью расстегнулась, открыв грудь. В глубокой ложбине таинственно блеснул золотой крестик на серебряной цепочке.

— Вы… по моде или верующая? — тихо спросила хозяйка.

— О, извините, — засуетилась Кологородская, запахивая жакет. — Об этом никто не знает.

— Меня не бойтесь, я сама хожу в церковь.

— Вот бы встретить такого человека, — вполголоса сказала гостья, очарованно разглядывая скоропись Поэта.

— Я забыла ваше имя…

— Ангелина Семёновна Кологородская.

Старушка взяла письмо, опять поднялась и, начав бледнеть прозрачной бледностью, заговорила торжественно и громко, видимо, из всех собранных сил:

— Вы правы. Какой смысл отдать его после смерти? За других я уже не порадуюсь. А продавать за деньги грех…

Она закашлялась тихим, каким-то овечьим кашлем. Но отдышалась.

— Ангелина Семёновна, я передаю это письмо Поэта в дар государству.

Кологородская шумно и радостно встала, приняла письмо, пожала дарительнице руку и поцеловала её в щёку.

— Другой бы женщине не отдала, — призналась Антонина Максимовна и заплакала.

И пока Кологородская составляла акт на большом официальном бланке с гербом, старушка глядела на письмо и тихо плакала, как над умершим человеком. Она безразлично подписала бумагу, вытерла опавшие от времени щёки и бессмысленно попросила:

— Не потеряйте, ему цены нет.

— А сколько приблизительно?

— Я имела в виду историческую ценность.

— Антонина Максимовна, можно зайти завтра?

— Приходите, приходите. Чайку попьём.

— Расскажу, в какой газете будет информация о вашем поступке и где письмо будет выставлено. А вы расскажете про свою поэтическую любовь…

Старушка бессильно махнула жёлтой рукой. Кологородская опять чмокнула её в остуженную слезами щёку и пошла к лифту.

Антонина Максимовна закрыла дверь. На трюмо лежала блёклая шляпа с обескровленными вишенками. Шляпа была моложе письма лет на сто, но ей казалось, что они ровесники и она её носила, когда Поэт написал женщине это письмо. Но теперь письма нет. Для чего же хранить шляпу?

Она прошла в комнату, уж и не очень касаясь пола, — как по воздуху. На столе лежал дарственный акт. Антонина Максимовна взяла этот лист, который был теперь вместо письма.

Под гербом краснело огромное слово «Грамота». А дальше сообщалось, что за примерное поведение и отличную успеваемость этой грамотой награждается ученик сто первой школы Вася Семикозов.

Из дневника следователя.

Я шёл по улице, и вечернее солнце, ударившее в спину, положило мою тень на асфальт. Странно. Чёрная, плотная и чёткая тень… Значит, моё тело загораживает свет? Значит, оно есть, моё тело? Значит, я живу?

Добровольная исповедь.

Что я хотела делать в жизни? Как говорят школьники: кем быть? Вы сейчас улыбнётесь, но исповедь есть исповедь. Я хотела стать богом. Нет-нет, не женщиной-богиней, этакой красоткой для всеобщего обозрения, а богом — всесильным, мудрым и незаменимым. Думаете, это невозможно? Быть умнее всех. Понимать то, чего другие не понимают. Предвидеть, чего и футурологам невдомёк. Помнить то, что все давно позабыли. Делать, что у других не получается. Думаете, невозможно? Стать таким человеком, к которому приходили бы люди, напрасно обойдя все инстанции. Стать такой, чтобы твой адрес узнавали в других городах. Председатель исполкома в просьбе отказал, а Калязина её удовлетворила — вот каким человеком стать. Думаете, невозможно? Так вот, я им стала.

В институтскую столовую Лида теперь не ходила.

Сторонясь людей, она выскользнула на улицу и неуверенно зашла в кафе. Взяла, что попалось на глаза. Котлету и стакан жёлтого сока. Котлета из мяса… Разве? Но ведь это не мясо — это труп животного. Сок… Это не сок это кровь растений.

Она бросила вилку и побрела в сквер. Её остановил городской стожок, накошенный в газоне и придавленный бревном. Боже… Это не бревно — это туловище дерева. На нём не смола — на нём слёзы сосны. И это не стожок — это тельца цветов…

— Не стог, а кочка.

Лида отпрянула от знакомого голоса, которого быть здесь не должно.

— Вадим? Что вы тут делаете?

— Тсс! Я слежу вон за тем человеком…

Петельников скосил глаза на далёкую скамейку, где благообразный пенсионер мирно кормил голубей.

— Что же он сделал? — удивилась Лида.

— Отравил свою жену.

— Да? За что?

— За измену.

Она шагнула назад, отстраняясь от инспектора и раздражённо краснея.

— Следите за мной, да?

— Слежу, — подтвердил инспектор, обдавая её радостной улыбкой.

— На каком основании? — вспыхнула она.

— Такая у меня работа.

— Ваша работа следить за убийцами!

— А вы разве никого не убиваете? — вполголоса спросил Петельников, сминая улыбку твердеющими губами.

Лида вскинула голову. Светлые волосы неожиданно блеснули рыжим и упорным огнём. В серых глазах пробежала диковатая зелень. Но всё пропало под набежавшим страхом, когда другие её мысли заслонила последняя: неужели она убивает?

— Он вас послал?

— Вы не знаете своего мужа, — усмехнулся инспектор.

— Нет, знаю, — звонко и глупо возразила она.

— По-моему, теперь вы даже не подозреваете о его неприятностях.

Лида знала эти неприятности, но у неё начало всё цепенеть и отваливаться от холодеющей мысли, что появились другие беды, новые, в которых виновата уже она.

— Любой свидетель может умереть, — сказала Лида, не догадываясь, что она не Рябинина оправдывает, а оправдывается сама.

— Да разве дело в том, что умерла свидетельница? Рябинин её не допросил.

— Почему?

— Пожалел больную женщину.

Казалось, что у неё перехватило дыхание. Она смотрела в суховатое, как вычерченное, лицо инспектора, не понимая наплывающей злости к этому человеку.

— Вы бы не пожалели, — бросила Лида и пошла, стараясь оторваться от инспектора. Но скрип песка под тяжёлыми шагами настигал.

Она резко повернулась и встретила его нещадным вопросом:

— Что вы лезете не в своё дело?

— Вы мне льстите.

Она сердито оглядела его, не понимая этих слов.

— Люди только своими делами и занимаются, а я вот чужими.

— Вас не просят.

— Лида, я его высеку.

— Кого?

— Вы знаете кого.

— А я подам на вас в суд!

Странная и сладкая боль чуть не свела скулы, ушла на переносицу и докатилась до глаз. Лида испуганно села на скамейку, зная, что сейчас она может расплакаться. Петельников тихонько опустился рядом.

Сквер, отмежеванный от улицы заслоном кустарника, жил своей микрожизнью. Старушки, дети, голуби… Пахло цветами и нашинкованной травой, которую не скосили, а состригли маленькой тарахтящей машинкой.

— По-моему, есть четыре типа женщин, — сказал инспектор вроде бы самому себе.

Но Лида отозвалась — лишь бы спугнуть слёзы:

— Да?

— Красавицы, в которых влюбляются.

— Да?

— Секс-девы, с которыми проводят время.

— Да?

— Семьянинки, которых берут в жёны.

— Да?

— Общественницы, с которыми рядом трудятся.

— Сейчас вы скажете, к какому типу по этой пошлой классификации отношусь я.

— Раньше я думал, что вы относитесь к пятому типу.

— Ах, есть ещё и пятый…

— Да, женщина-друг.

Она поднялась и заговорила, как захлестала словами:

— Ваша дурацкая классификация ничего не стоит. Истинная женщина обладает всеми пунктиками. А истинный мужчина не суётся в чужие дела.

Инспектор тоже встал, заметно бледнея.

— Лида, чего бы я стоил, если бы не лез в дела своих друзей…

Из дневника следователя.

Думаю, что те, кто верит в неизменность человеческой души, сравнивает её с технической революцией. Тогда кажется, что душа и за тысячу лет не изменилась. Но она меняется. На неё влияют вездесущая техника, лавина информации, новый образ жизни, рост городов, медленная гибель природы… Но есть в ней одно неизменное и будет всегда, пока душа держится в человеке, — это сочувствие и переживание. То сочувствие, которое мне все предлагают и которое я гордо отвергаю. То сочувствие, которого мне так не хватает.

Добровольная исповедь.

Бог-то богом, но ведь не придёшь и не скажешь, что ты бог. Нужна оболочка, то есть должность, социальное положение. Попробуйте провести такой опыт: пусть придёт мужик от пивного ларька, плохонький, без степеней, и прочтёт умнейший доклад — его слушать не будут. Пусть придёт, допустим, кандидат из НИИ и наговорит кучу дури — его будут слушать, задавать вопросы и хлопать. Вот я и задумалась о социальной оболочке. Врач санэпидстанции — это не оболочка, это шелуха. Ни вару, ни товару. При проверке круг копчёной колбасы в детском саду или рыбину в магазине презентуют. Не для бога это.

Лида не поняла, проснулась ли она или совсем не спала…

На улице была такая темь, что в комнате даже белое не белело. В приоткрытое окно задувал влажный ветер. По оцинкованной жести стучали крупные капли дождя, как по пустому ведру. Да нет, не пустому. Странный звук… Почему жесть так жалобно скрипит?

Она протянула руку и включила торшер. Жёлтый свет мигом выдавил тьму из комнаты, но там, за стеклом, она стала ещё плотней — хоть режь её. Лида спустила ноги с кровати и подошла к оконному проёму, из которого текла зябкая ночь. Звук капель по жести был звонок и льдист. И тогда она прошла к двери, задетая смутным предчувствием. Стояла, прислушиваясь. Жалобный скрип жести. Нет, жалобный скрип дерева, какой можно услышать в деревне или в ветреную погоду на опушке леса. Он шёл оттуда, из глубины квартиры.

Босиком, в ночной рубашке, метнулась она через переднюю к порогу большой комнаты, где замерла привидением.

На диване, опалённый светом забытого ночника, спал Рябинин и плакал во сне…

Она включила люстру, подбежала к дивану и, вскрикнув, упала на Сергея. Он открыл глаза и не удивился, и не испугался, ничего не спросил и не сказал, словно она пришла к нему раньше, ещё во сне. Он прижал её с такой силой, что она застелила его лицо своими волосами и, казалось, сейчас растворится в нём вся, без остатка… Потом они лежали тихо — она плакала, он вздыхал. Потом он рассматривал её лицо, вспоминая и узнавая, — близко, близоруко, без очков, отстраняя эти бесконечные волосы. Потом она оглаживала его похудевшие щёки и скулы, но ей мешали свои волосы. Потом он вдыхал её запах, чуть было не забытый. Но ему мешали её распущенные волосы. Потом она искала его губы в этих распущенных волосах. Потом он искал губами её лицо, каждую его точечку, но мешали распущенные волосы. Потом она гладила его спину и бока, проверяя, насколько он похудел и как, господи, она могла это допустить. Потом они начали говорить, бессвязно, почти бессмысленно, скороговоркой, потому что им мешали её распущенные волосы…

И когда они измучились, он сказал:

— Пойдём пить чай, а? Я ведь не пил его с тех пор.

— Серёжа, ты простишь меня, да?

Её распущенные волосы помешали ему ответить…

Были зажжены все лампы, люстры и торшеры. Испуганная тьма бессильно прижалась к стеклу. Весело, как ксилофон, стучал по жести дождь. И было непонятно, почему город спит. Неужели только потому, что половина второго ночи?

Они пили чай. Она в ночной рубашке, он в трусах. И было не холодно, потому что огненный чай согрел своим ароматом всю квартиру.

— Серёжа, мне показалось, что ты меня разлюбил.

— Какая глупость…

— Но твоя любовь стала другой.

— Да, потому что всё меняется.

— А я не хочу, чтобы она менялась.

— Лида, ты испорчена песнями о любви. Там любят обязательно молодые, и любят страстно. А что потом?

— А что потом?

— Истинная любовь начинается потом, после молодой и страстной.

— У тебя… началась?

— Теперь я люблю тебя сильнее, чем в юности.

— Почему же ты не спешил на кухню, когда я вскрикивала?

— Потому что я дурак.

Она вдруг побежала к холодильнику, к плите и кастрюлям, чтобы накормить его, чтобы заставить его съесть всю ту пищу, которую он недоел за эти дни. Но Рябинин её поймал посреди кухни, и меж ними оказались лишь её распущенные, так и не собранные волосы…

— Теперь у нас любовь, а в молодости была влюблённость.

— Как ты легко отказываешься от молодости…

— Лида, я не отказываюсь, но вторая любовь выше и глубже, хотя она не воспета и не так ярко блестит.

— Для меня всякая любовь священна.

— Всякая? Влюбляется почти каждый молодой человек. А что лет через десять? В лучшем случае супружеская пара. У них была влюблённость, и не пришла любовь.

— И почему так, Серёжа?

— Он в своей жизни не страдал. Она в своей жизни не страдала. Вместе они не страдали. Откуда же быть любви?

— А для любви нужно страдать?

— Я так думаю.

— Но ведь любовь — это радость?

— Через страдания.

— Тогда, Серёжа, мы будем всегда друг друга любить, потому что мы слишком много и часто страдали.

И промелькнуло, исчезая…

…Нет приятных болезней, кроме одной — любви…

Они всё-таки оделись. Она всё-таки заставила его есть. И он вдруг обнаружил в себе волчий аппетит, когда ешь и ешь и всё больше хочется. Он бы так и ел, нервно и бесконечно, но её шея и грудь под распахнутым халатом неожиданно — какое там неожиданно — привлекли его губы магнитной силой туда, под кисею распущенных волос…

— Серёжа, я никогда себе не прощу этого спектакля с Храминым.

— А кто же мне звонил про свидание?

— Валентину попросила. Подлая я, да?

— Это я глупец.

— Серёжа, если я когда-нибудь стану тебя упрекать, ругаться или выкомаривать, ты мне эту комедию вспомни. Вспомнишь, да?

Он всё в ней открывал заново, словно она приехала после годичной командировки. Он увидел её покатые, пологие плечи, женственно уходящие вниз, на руки. Он положил на них свои ладони и покатил их вниз, на руки, но запутался в ночных распущенных волосах…

— Серёжа, и всё-таки я подлая.

— Вот как?

— Ты страдал, а я тебя почему-то ненавидела.

— Ненавидела?

— Да, злилась на тебя, презирала, терпеть не могла… Разве так может быть?

— Может.

— Что же это, Серёжа?

— Это любовь.

— Ты шутишь?

— Любовь требует ответного чувства, ответной реакции. Тебе казалось, что её нет. Тогда наступает раздражение, злость и даже ненависть. И чем сильнее любовь, тем сильнее эта ненависть.

— Но ведь она может погубить любовь?

— Нет, она живёт только за счёт любви.

— У тебя было… так же?

— Нет. По-моему, я был психически болен.

— Серёжа, Серёжа, ну какая же я подлая…

Он опять пил чай. Она опять пила кофе. То ли она задела его стакан халатом, то ли он задел её чашку локтем, то ли они одновременно задели всю посуду, запутавшись в её распущенных волосах…

— Серёжа, чем вывести пятна чая?

— Кофеем.

— А пятна кофе?

— Какао.

— Дурак.

И тогда они увидели, что за окном белый день.

Из дневника следователя.

Не понимаю, как эгоисты ухитряются оставаться в живых. Мучиться, грустить, переживать можно одному. Но как одному радоваться?! Ведь сердце может не выдержать. Ведь можно лопнуть от радости, обезуметь от счастья или захлебнуться от восторга… В конце концов, можно подавиться куском.

Добровольная исповедь.

В молодости я возмущалась, что нет истинного равенства полов. Женщине нельзя ухаживать за мужчиной, нельзя первой объясниться в любви, нельзя сделать предложение, нельзя употребить крепкого слова, нельзя выпить лишнюю рюмку, нельзя работать забойщиком в шахте… Вы меня видели. Уступлю я мужчине? Вот только в шахту я не полезу, но не потому, что не смогу, а потому, что не хочу.

Как всегда, несколько человек пересекли улицу под красный свет. Молодую и миловидную женщину, перебежавшую последней, инспектор укорил:

— А ещё в шляпке!

— Все бегут, — осветила она лицо двумя симпатичными ямочками.

— Слыхали, какое вчера произошло дорожное происшествие? — спросил инспектор приноравливаясь к её шагу.

— Нет. — Она удивлённо посмотрела на неожиданного попутчика.

— Хоккеист столкнулся с автобусом.

— И что?

— Автобус с тяжёлыми повреждениями отправили в ремонт.

Она вновь заиграла ямочками, но тут же спохватилась:

— А почему вы со мной идёте?

— Разумеется, из-за ваших ямочек.

— Вам не кажется, что вы слегка нахальны?

— Нет, я слегка инспектор уголовного розыска.

— И хотите меня оштрафовать за переход? — предположила она.

— Нет, хочу поговорить.

— А удостоверение?

Она ещё раз его осмотрела, уже внимательно и с интересом, и ещё раз убедилась, что это не инспектор: высокий, в замшевой куртке, в красном банлоне и коричневых искристых брюках. Хочет познакомиться, может быть, из-за тех же ямочек да импортной шляпки.

— Обычно, Нина Алексеевна, мне верят без удостоверения.

— Она стала как вкопанная, сразу поверив, что перед ней работник уголовного розыска.

— Что-нибудь случилось?

— Ровным счётом ничего.

Повестками он старался не вызывать, чтобы люди не пугались. Старался не ходить к ним на работу и никого там не полошить. Без нужды не беседовал в квартирах. Встречался вот так, как сегодня, на уличном перекрёстке. Где-нибудь в скверике, у кинотеатра, в столовой, случайно, между прочим, с шуточкой, потому что все эти люди к преступлениям не имели никакого отношения. И всё-таки они настораживались, как вот эта Нина Алексеевна с ямочками. Настораживались, боясь дурной вести, — ведь милиция не только первой узнаёт о преступлениях, но и первой сообщает о потерпевших.

— Мне даже стало не по себе…

— Всего один вопрос.

Инспектор подумал, что однажды — точнее, после дождичка в четверг — он кому-нибудь объясниться в любви. Хорошо бы вот такой же, с ямочками. Впрочем, можно и другой. И неужели та, другая, тоже испугается?

— Нина Алексеевна, вы недавно брали деньги с книжки…

— Это же наши с мужем трудовые.

Она улыбнулась, но симпатичных ямочек не вышло, словно их замазали. Инспектор удивлённо примолк. Вот и объяснись в любви после дождичка в четверг. У невесты ямочки будут, а у жёны пропадут. Неужели все девичьи ямочки слизывает вопрос о деньгах?

— Я не сомневаюсь. Меня интересует другое. Пойдёмте, что же мы стоим…

Они пошли, как мирная парочка.

— Нина Алексеевна, вы были в ювелирном магазине?

— Да.

— Число помните?

— Ну нет…

— Что-нибудь купили?

— Аметистовые бусы.

— И у вас не оказалось с собой денег, и вы ходили за ними в сберкассу?

— А откуда вы знаете?

— Сидел под прилавком.

К инспектору прилила та нервная сила, которая рождалась сама от проблесков удачи. И тогда он, Петельников, как бы выпадал из самого себя, потому что начинала вести эта нервная сила.

— Покупателей было много? — спросил он, видимо, слегка напряжённее, потому что она глянула сбоку.

— Не очень.

— А в отделе бриллиантов?

— Всего одна женщина.

Если бы пойти быстрее, то скорость слегка бы угомонила эту нетерпеливую чёртову силу. Но ведь с женщиной не пойдёшь.

— Почему вы это запомнили?

— Она была одна, мерила перстень с бриллиантом…

— И?.. — спросил он, потому что Нина Алексеевна как-то не кончила фразы.

— Меня удивило, что у неё на пальце уже есть точно такой же перстень.

— Вот как? — вырвалось у инспектора.

Вот так. Всё предусмотрено. Её даже нельзя было бы взять на месте: мол, перепутала перстни. А он становится нервным, как Рябинин. Он становится каким-то эмоциональным, противным.

— Ну, а дальше?

— Потом она ушла, вроде бы не купила. А я побежала в кассу…

— Последний вопрос: узнаёте эту женщину?

— Конечно. Такие запоминаются.

— Теперь просьба. Зайдите, пожалуйста, завтра в прокуратуру. — На листочке он написал адрес и номер кабинета Рябинина.

— И всё? — спросила она с неожиданным разочарованием.

Петельников знал, почему спросила: потому что он сделался эмоциональным, противным.

— У меня есть одно предложение и один совет.

Она ждала их, советов и предложений, которыми, как ей казалось, этот инспектор был набит.

— Я уполномочен министром МВД СССР поцеловать вас в одну из ямочек.

— Очень мило, если учесть, что мы стоим под окнами моего дома.

— Тогда примите совет: научитесь улыбаться так, чтобы ваши бесподобные ямочки не пропадали.

Из дневника следователя.

Сегодня я весь день хулиганю. Позвонил Демидовой и спросил, почему курносые люди есть, а гусьносых нет. Базаловой сказал, что в продаже появилось детское мыло с начинкой, дабы ребёнок, добираясь до начинки, чаще мылся. Петельникову послал через канцелярию РОВД официальное задание жениться к первому сентября сего года. В троллейбусе ввязался в разговор двух старушек, когда одна сказала, что организму необходимы белки, жиры и углеводы.

— И шкварки, — добавил я.

Во дворе удивился большой лохматой собаке. Её хозяин меня вразумил:

— Это же колли!

— Знаете, очень похожа на васси.

У Штрауса есть вальс, кажется, с жизнелюбивым названием «Вино, женщины и песни». Так вот, я несу бутылку шампанского. Со мной будет женщина. И сейчас уложу в портфель пластинку с песнями ансамбля не то «Самосады», не то «Самопалы».

Добровольная исповедь.

Стала я врачом-эпидемиологом с высшим образованием, а со временем стала и солидной дамой.

Высшее образование… Разумеется, специальность я получила. А при чём тут образование? Если откровенно, то как была бабой, так бабой и осталась. С изыском, конечно…

Рябинина душила радость.

Что он болтает? Слова-то несовместимые… Хорошим не душат. Говорят, что радость распирает. Но вот его душила какой-то взвинченной силой. Интересно, кто первый сказал — злоба душит? И пошло, пошло… Злоба не душит. Она больше трогает разум, а тот умеет держать себя в руках — он взвешивает и рассчитывает. Радость же ложится на сердце, которое безрассудно колотится, захлёстывая жаром и разум, и волю, и щёки.

Он вышел из парка, и другой запах, яблочный, перебил цветы и травы. На углу высился штабелёк реечных ящиков, завихренный белыми стружками. Первые, ранние яблоки. Рябинин расстегнул портфель и купил их две весовые тарелки. Самое крупное, яркое, немытое, он проколол зубами со звонким хрустом. Под бордовой кожицей розовела мякоть — вкус ананаса…

Яблочный дух заполонил кабинет. Работать было невозможно. Он мешал, этот яблочный дух. От него тоже кружилась голова, как и в парке от политой земли, от цветов и от сквозного ветерка.

Без стука, по-мышиному — как пролез под дверью — появился комендант:

— В буфете имеется кура по два шестьдесят пять.

— А цыпа? — пошутил Рябинин.

— Цыпа была вчера.

— Если кура-цыпа, то уж тогда сардели и сосиси.

— Не завезли. А фрикадели будут к вечеру.

Комендант не улыбался. Только его короткий нос три раза дрогнул, уловив яблочный запах, бьющий из портфеля.

— Александр Иванович, есть вроде бы английская пословица… Съешь яблоко — и врач не нужен. Берите.

Комендант ещё раз дрогнул носом и внушительно отказался:

— Яблоки противоречат моему организму.

Рябинин хотел узнать, каким это образом они противоречат, но Александр Иванович вдруг заявил:

— А он есть.

— Кто?

— Смысл жизни.

Рябинин невпопад улыбнулся, рискнул спугнуть страсть в этом, оказывается, впечатлительном человеке. За своими ремонтами и сметами, за побелками и шпатлевками комендант думал об их случайном разговоре на краю города у сурепного поля.

— И в чём же он? — спросил Рябинин.

— Есть смысл.

— В чём?

— Есть смысл, — упрямо повторил Александр Иванович.

— Я тоже считаю, что он есть. Но вот в чём?

— Есть и всё.

Нет, комендант не думал — комендант верил. Это лучше неверия. Вера в смысл жизни, как в бога.

И промелькнуло, исчезая…

…Каждый верующий — не думающий. Каждый думающий — не верующий…

А комендант изрёк, как приговор:

— Если бы не было у жизни смысла, то все бы повесились.

Хорошо, это называется доказательством от противного. Все бы повесились… Но ведь сколько людей не знают этого смысла, не ищут и не вешаются. Или же знают?

Базалова вальяжно заполнила кабинет, отчего Александр Иванович пропал, как выветрился.

— Ну как? — спросила она, пытливо въедаясь в Рябинина взглядом.

Он вновь открыл портфель:

— Есть английская пословица: съешь яблоко — и можешь не здороваться с врачом.

— Отодубел.

— Ото… что?

— Отошёл, говорю. — Она выбрала маленькое яблоко, но с листочком, вытянутое, гранёное.

Демидова, как всегда, влетела в кабинет, словно её сопровождало человек десять. Она отряхнула сигарету на свои туфли и сердито обрадовалась:

— Слава богу, щёки порозовели…

— Мария Фёдоровна, знаете английскую пословицу: съешь яблоко — и гони врача в шею?

Прокурор заглянул в кабинет, как в больничную палату. И вошёл смело, успокоенный женскими улыбками.

— Юрий Артемьевич, в Англии есть закон: врач, который не ест яблок, наказывается тюремным заключением. Угощайтесь.

— Странный закон, — улыбнулся прокурор.

— Странный, — подтвердил Рябинин, улыбаясь.

И промелькнуло, исчезая…

…Какая прелесть быть с людьми в одном кабинете, в одном городе, на одном земном шаре… Всегда бы…

Женщины ушли. Юрий Артемьевич расслабленно опустился на стул:

— Миновали ваши беды?

Рябинин так и улыбался, душимый радостью. Интересно, на кого он сейчас похож? На Буратино, увидевшего цирк.

— Отчего они, Юрий Артемьевич, наши беды?

— Наверное, от плохих людей…

— От них ли?

— Ну, и от нас самих.

— Мы считаем, что наши неприятности от подлецов, от материальных недостатков, от погоды, от невкусного обеда… Юрий Артемьевич, а может быть все они от несовпадений? Одних лишь несовпадений взглядов, характеров, способностей и настроения?

— Надо подумать.

Прокурор легонько зацепил нос, высветлив лицо ватным благодушием. Он ждал хорошего дня. Синего неба и тёплого солнца, которые теперь нежили город. Спокойной работы без невероятных происшествий, без руководящих визитов и без грозных жалоб. Воспрявшего следователя, который не знал, как избавиться от улыбки.

— Лучшее лекарство от всех бед, Сергей Георгиевич, творческая работа.

— А работающие творчески — счастливы?

— Творец всегда счастлив.

— Допустим, сотворил автомобиль… Мещанину, который его купил для престижа и спесиво ездит, себя показывает и кислород жжёт. Творец счастлив?

— Вещи производят не только для мещан.

— Вещи, вещи… В этом есть что-то унизительное, Юрий Артемьевич. Всю жизнь насыщаться вещами самому и насыщать других.

— Работа на радость людям не может быть унизительной.

— Мне, вам, всем дадена жизнь. И мы её тратим на изготовление вещей. Ведь это же страшно…

— Без материального производства человечество не проживёт.

— Но материальное производство ведь только для того, чтобы существовать, чтобы выжить. И опять вечный вопрос — для чего выживать?

Впервые спорил он легко, как плыл по течению. Впервые спорил с прилипшей улыбкой, которая показалась бы надменной, не знай Беспалов её истоков.

— Юрий Артемьевич, по-моему, вещизм — это детская болезнь человечества. Чем оно больше будет умнеть, тем меньше будет производить. Впрочем, как и сейчас… Богат вещами — беден духовно. И наоборот.

— И тогда, по-вашему, не будут работать?

— Почему же… Но эта работа будет для главного, для смысла жизни. Вот тогда работа сама станет смыслом жизни.

— Который вы не знаете?

— Который я не знаю.

Но иногда Рябинину казалось, что он его знает. Вернее, он к нему часто, может быть ежедневно, приближается, почти касаясь какой-то неосязаемой своей частицей… Только не разумом, поэтому не может схватить, упуская туда, откуда приходят к нам мысли и куда уходят. И заметил, что он ближе всего к познанию в свои тяжкие минуты. Вот и в прошедшие дни что-то мелькало, где-то подходило, когда-то прикасалось…

— Как там Калязина?

Рябинин, душимый радостью, восторженно смотрел на прокурора, который за всё это время ни разу не спросил о деле. И вот только сейчас, после спора, заверенный улыбкой следователя…

Рябинин начал рассказывать, прислушиваясь к бушующей в нём радости. Ему казалось, что и Беспалов к ней прислушивается, — иначе бы не улыбался.

— Всего, Юрий Артемьевич, у неё четыре преступления…

— Потерпевшие опознают?

— Без сомнения.

Распахнутый портфель так и лежал на столе, источая запах окрепшего лета. Рябинин схватился за уголки и высыпал все яблоки на свои бумаги:

— Берите же! Знаете, в Англии есть обычай… Если врач не любит яблоки, то его вешают.

Из дневника следователя.

Всё от несовпадений. Может быть вернее, от несовместимости. Откуда же она, эта несовместимость? Я думаю, в основе человеческой несовместимости лежит убеждение каждого, что все мы равны и подобны. Да, мы равны политически, экономически, биологически… Но у каждого свой характер. Каждый получил своё воспитание. Свой ум, свои способности, свой возраст и свой образ жизни. Поэтому психологически мы все разные. И поэтому, встретив человека, не нужно думать: «Вот такой же человек, как я». Лучше удивиться: «Вот здорово — у него тоже два глаза, две руки и в квартире тоже стоит телевизор». И тогда познавать этого человека, как прилетевшего инопланетянина, — с любопытством, добротой и надеждой на совместимость.

Добровольная исповедь.

Возможно, под давлением своей же собственной энергии я бы из эпидемиолога превратилась в профессоршу, артистку или заведующую комиссионным магазином… Но подвернулся он. Что я говорю — подвернулся. Явился, он явился, как вылез из летающей тарелки. А я была молодая, красивая. Раскованная, рисковая. В джинсах, джерсях и замшах.

Еду как-то в автобусе. Стоит мужчина с книжечкой. Лицо закрыто очками, как забралом. Рубашка чистая, но стираная-перестираная. Костюм выглажен, но потёрт, блестит на плечах серебряными погончиками. И что он, думаете, читает? Стихи. Хотела я ему сказать: «Чудак, чтобы носить новые костюмы, надо читать не стихи, а инструкции». Разумеется, это был не он, не тот. Это был антигерой. А тот явился, как из летающей тарелки. Я успела лишь обомлеть.

Микроскоп, набычившись, смотрел в стол. Лида шлёпнула его по тубусу и отошла к окну, широкому и чистому, как июльское небо за ним.

В этом небе — видимо, на границе воздуха и пустоты — замедленно кружились какие-то светлые птицы. Вольготно, распластанно, сами по себе… Лида привстала на цыпочки, подавшись к ним на сантиметр. Она верила, что когда-то человек летал. Не на самолётах, а вот так, вольготно распластавшись. Может быть, когда ещё и не был человеком… И бессознательно об этом помнит, и хочет взлететь, привставая на цыпочки и подаваясь к птицам на один сантиметр. Но особенно своё родство с птицами чувствуют дети, которые летают во сне и — кто знает? — может быть, потихоньку от взрослых летают и днём.

Кого-то впустила дверь. Острый запах одеколона, показалось, слегка затуманил стекло.

— Вам когда-нибудь хотелось летать? — негромко спросила Лида, так и не обернувшись.

— Я сразу поступил на геологический.

Может быть, чайки. Большие белые чайки, которым надоело море и захотелось в небо.

— Лидия Николаевна, ко мне приходил сумасшедший Гостинщиков…

— Зачем?

— Спасать вашу честь.

— Уже не нужно.

— Что вы имеете в виду?

— Всё проходит, Марат Геннадиевич…

— Нельзя ли расшифровать?

Ах эти полутени, полутона, полунамёки… Он не понял? Тогда…

— Вы мне разонравились.

Она знала, как он стоит за её спиной — руки вытянуты и прижаты к туловищу, подбородок почти лёг на грудь. Набычившись, как её микроскоп. Лида обернулась — он стоял набычившись, как её микроскоп.

— Почему?

Она ждала его улыбки, которая обратила бы в шутку этот немужской вопрос. Но Храмин не улыбался. Тогда…

— Потому что я не люблю карьеристов.

Теперь он улыбнулся. Это после оскорбления-то? Ах да, для него же это комплимент.

— Лидия Николаевна, вы пользуетесь забытыми понятиями. Истинный мужчина всегда честолюбив.

— Да? Но карьерист не может быть истинным мужчиной.

— Это почему же?

— Потому что жизнь ему представляется в виде служебной лестницы…

— Верно представляется.

— И всех людей он делит на вышестоящих и нижестоящих…

— Людей делят по разным признакам, в том числе и по подчинённости.

— Но карьеристу нужно двигаться вверх, поэтому он уважает вышестоящих и презирает нижестоящих…

— Это только подтверждает его мужественность.

— Да?

— Он себя и других оценивает по количеству силы и энергии.

— Марат Геннадиевич, вы путаете мужчину с бульдозером.

— Лестное сравнение.

— Так вот, истинный мужчина никогда не презирает слабого и никогда не пресмыкается перед сильным. Поэтому карьерист и не мужчина.

Она повернулась к окну, к птицам. Там осталась самая крупная, самая распластанная — одна на всё пустое небо. Нет, небо никогда не пустует. В июне летел пух. Сейчас вот парят птицы. В августе полетит тёплая паутина. В сентябре — остуженные листья. А потом снега…

— Лидия Николаевна, вероятно, вы обожаете неудачников?

— Тогда бы я обожала вас.

— Дамский каламбур?

— Нет, мужская прямота.

— Разве я неудачник?

— Представляете, что с вами будет, если не получится с докторской? Вы же перестанете видеть солнце. Вы же перестанете жить.

— А если получится?

— Тогда всё сначала — будете надрываться, чтобы стать академиком или директором института. И опять не увидите солнца.

— Такой я вас не знал. Скорее всего, вы повторяете слова мужа.

— Да, повторяю. А он у меня умный.

Птица, сделав последний круг, вдруг исчезла. Может быть сложила крылья и незамеченной точкой упала к земле. А может, поднялась ещё выше, туда, к реактивным самолётам…

— Лидия Николаевна, а ведь не я начал эту историю.

— Да?

— Поскольку разговор откровенный… Вы же сами повисли у меня на шее.

Она вновь обернулась, бросив опустевшее небо. Храмин упорно смотрел ей в глаза, требуя объяснений, — только слегка вспотели молодые залысинки.

— Марат Геннадиевич, возможно, докторскую вы и защитите… Но мужчиной вам не бывать.

Из дневника следователя.

Я хочу уцепиться за что-нибудь руками. Врыться ногами в землю. Вжаться спиной в стену. Упереться лбом в дверь. Застонать, закричать, позвать на помощь… И остановить счастливейшие мои дни, задержать выпавшее мне время, которое несётся с таким ветерком, что на глазах выступают слёзы.

Добровольная исповедь.

Он появился из ниоткуда. Была вечеринка у Искрины Четыркиной, моей закадычной. Я сидела на полу, на ковре, вкушала кофе с ромом и пела под гитару трепетный романс «Обожгла я губы сигаретой горькою…». Он подошёл ко мне, вернее, подполз по ковру. Лет тридцати. Высокий, поджарый, смуглый, с чёрненькой бородкой утюжком. Кожаные штаны, красная майка, замшевая куртка, череп на цепочке… Помню до сих пор, что он сказал, подползя: «А ты, беленькая, съедобная». И съел. Жалею ли? Да нет. Важно не то, что съел, а кто съел. Король. Работал истопником в церкви, но это так, для милиции. Он был Королём микрорайона, а говоря проще — играл в карты по-крупному. В ночь брал до тысячи. Ну, не Король ли? У него был личный шофёр и два телохранителя. Когда он шёл по улице, то перед ним всех ветром сдувало. А знаете, как он завтракал? Пятьдесят граммов чёрной икры, ломтик ананаса и фужер шампанского. А знаете, что я ела? Мне тогда от счастья кусок в горло не шёл… Вы спросите, как же дочь благородных родителей связалась с Королём? Не задавайте глупых вопросов. Мои родители были не так благородны, как богаты. Мой новый кумир был не так король, как при деньгах. Я и говорю, что в жизни параллельные линии загибаются до тех пор, пока не пересекутся. И потом: когда долго ешь манную кашку, разве не хочется солёной рыбки?

Рябинин не любил формальную работу — даже ту, которую требовал закон. Разумеется, Калязина ничего не скажет, и всё-таки перед опознанием её стоило допросить о всех эпизодах. Ему казалось, что она уже сидит в коридоре и ждёт десяти часов, — ему казалось, что из-под двери бежит тайный сквознячок и костенит его тело панцирной силой.

Некоторые юристы считали, что вызванному гражданину допрос ничего не стоит — как с приятелем побеседовать. Или как на работу съездить. Рябинин думал иначе: человек обязан явиться к следователю, обязан ответить на все вопросы и обязан сказать правду. Поэтому допрос — это всегда психическое насилие, как бы добродушно он ни протекал. С Рябининым не соглашались, но с ним вообще редко соглашались.

Он ждал Калязину. Допрос — это всегда психическое насилие… Над кем же оно совершится теперь? Рябинин это вроде бы знал, но каким-то хитрым приёмом скрывал от самого себя, чтобы не очень разочаровываться — в самом себе.

Ровно в десять — она никогда не опаздывала — Калязина невзрачной тенью вскользнула в кабинет. Рябинин тайно удивился, потому что ждал графиню, снизошедшую до прокуратуры. Перед ним же села тихая женщина в сереньком плащике, в чёрном берете, с усталым лицом.

— Здравствуйте, Сергей Георгиевич.

— Здравствуйте, Аделаида Сергеевна.

Не в его осторожном мозгу, а вдали, может быть, за пределами кабинета, засветилась беспричинная надежда. И уже в мозгу отозвалось: почему бы нет? Почему бы ей не осознать, не покаяться, не прийти с повинной — ещё не поздно.

— Как работа? — спросил он, потому что её усталое лицо просило этого вопроса.

— Я сегодня уже побывала на квартирном вызове.

— Холера, чума или проказа?

— Случай псевдотуберкулёза.

— Ага, и вы назначили псевдолечение.

Она улыбнулась — неуверенно и даже пугливо. Так, именно так начинают признаваться обуреваемые сомнениями. Переходящему брод протягивают руку…

— Аделаида Сергеевна, по-моему, вы хотите дать правдивые показания.

— Хочу, — даже обрадовалась она.

— Тогда расскажите, как вы подменили шубу.

— Господи, опять…

Она дружелюбно улыбнулась. Рябинин молчал, поражённый, но ещё ничего не понявший. Следующие секунды ложились в сознание ясно, как светлячки: маска, её маска дружелюбия неожиданно блеснула злостью. Нет, Калязина не заменила её на злобную — она хотела казаться доброй. Но напускное добродушие, как белый фон, высветило злость ярче прожектора. Вот как? Тогда нужно пытать этих людей добром, как чертей крёстным знамением…

— Я не подменяла никакой шубы.

— Вы только что хотели говорить правду…

— Я и сейчас хочу.

— Что же вам мешает?

— Ничего не мешает — я ведь её сказала.

Отдалённая надежда… Откуда она — уж не от его ли наивности? Скромная одежда и понурый вид… Да, на этот раз Калязина не знала, зачем вызвали и что её ждёт. Поэтому и вошла тихоней.

— Гражданка Калязина, вы отрицаете, что похитили бриллиант в ювелирном магазине?

— Отрицаю, гражданин следователь.

— Отрицаете ли вы, что мошенническим способом похитили пятьсот рублей у директора магазина «Дуб»?

— Да, отрицаю.

— Отрицаете, что мошенническим способом завладели письмом Поэта?

— Да, отрицаю.

И она вновь доброжелательно улыбнулась. Но теперь Рябинин видел её глубокие и насторожённые глаза, нацеленный нос и красивые губы, манерно изогнутые в доброжелательной улыбке. Ему некстати подумалось, что у неё наверняка отменное здоровье.

И промелькнуло, исчезая…

…Грубые люди всегда кажутся здоровыми…

Рябинин ещё раз убедился, что без опознания Калязина ничего не скажет. Поэтому допрос заглох.

И тут же увидел на лице Калязиной тайное напряжение и понял, что этот допрос был для неё самым трудным — она догадалась, что Козлова обещания не сдержала, что старушка о письме Поэта заявила, что директор мебельного магазина всё рассказал и что её видели в ювелирном магазине.

Из дневника следователя.

Когда мы видим гнусного человека, то обычно считаем, что он опустился. Для нас каждый распустившийся — это тоже опустившийся. Пьяницы, тунеядцы, хулиганы… Погрязшие в скандалах, мелочах, злобе, шмутках… Но мы забываем, что опускаются с высоты. Чтобы опуститься, нужно сначала подняться. Поэтому эти «опустившиеся» никакие не опустившиеся, потому что в своей жизни они никуда и не поднимались.

Добровольная исповедь.

Король… А любовь? Видели, чтобы высокий и статный парень шёл с пигалицей? Видели, чтобы красавица влюбилась в урода? Молодая влюбилась в старика? Хорошо обеспеченный влюбился в голь-шмоль? Выходит, что, прежде чем влюбиться, человек решает целую кучу социальных, эстетических и биологических вопросов… А уж потом разрешает себе влюбиться. Вот вам и слепая любовь. Да и не было её и никогда не будет!

— Воскресный обед считаю открытым. — Рябинин выковырнул штопором половинку пробки, а вторую начал ковырять вилкой.

— Ох уж эта мне интеллигенция. — Петельников взял бутылку и ладонью в дно вышиб пробку.

Сухой рислинг никого не опьянил. Может быть, только у Рябинина ярче заблестели очки. Да Светлана чуть свободнее подняла голову, стряхивая оцепеняющую стеснительность. Да инспектор решился на вторую тарелку супа, на которую решился бы и без рислинга. Да Лида от ужаса завела взгляд под потолок, куда последовал взглядом и Петельников, обо всём догадавшись, — она удивилась, что на смотрины он дважды привёл одну и ту же девушку.

— Суп из лука, а сладкий, — заметил Рябинин, которому эту неделю всё казалось сладким.

— Потому что в нём глюкоза, фруктоза и эта… овощёза, — внушительно объяснил инспектор.

— Вадим, а вы дома готовите? — спросила Лида, любопытствуя, и это любопытство застелило её лицо ребяческим нетерпением.

— А как же. Варю пельмени, жарю чебурашки…

— Какие Чебурашки? — удивилась Светлана.

— То есть чебуреки и разные чахохбили.

— А супы? — посмелела она.

— Супы нынче не в моде.

— Да? — спросила Лида, готовая умереть от любопытства.

— Нынче в моде бульоны с пол-яйцом… Женщины, да я знаю столько полезных советов, сколько вам и не снилось. К примеру, как из селёдки выбить селёдочный запах.

— А зачем его выбивать?

— Чтобы она пахла осетриной.

— Ну и как выбить? — заинтересовался Рябинин.

— Вымочить одну сельдь в одном литре коньяка.

— А коньяк потом куда?

— Не скажу. Женщины, а знаете, как отмыть подгоревшее дно чайника?

— Вадим, у чайников дно не подгорает, — сказала Лида вместо своего «Да?».

— Ещё как, если варить в нём кашу. И вообще, посуда легче всего отмывается, когда её моет другой.

— Кто же этот другой?

— Вчера, например, мыл инспектор Леденцов…

Рябинин глянул на женщин единым охватывающим взглядом. Раскрасневшаяся Лида… Воспрявшая Светлана… Сначала он решил, что из-за этого единого и охватывающего взгляда ему захотелось совместить их силуэты, как это делается в фотоаппаратах. Но тут же понял, задетый беспричинной и сразу убежавшей тревогой, что дело не в его взгляде… Они похожи, они внешне очень похожи. Ростом, фигурой, чертами лица, женственностью… Только Лида, может быть, на сантиметр повыше. И волосы её погуще и поярче, с далёким красноватым отливом. И постройнее. И говорит своё бесподобное «Да?».

— Вадим, у вас будет гастрит, если вы… — начала было Лида.

— Если я не женюсь, — подхватил инспектор. — А я живу по русской пословице: пока баба не грянет, мужик не перекрестится.

— Ну и скоро грянет баба? — спросил Рябинин.

— У нас есть инспектор Фомич. Знаете, как жена о нём заботится? Звонит ему, и если он не обедал, то предупреждает: «Смотри, подохнешь!».

— Вас и так предупредить некому, — заметила Лида.

— А я вот попрошу Свету звонить мне и спрашивать: «Не подох?». Всё на душе будет теплей…

Краска, которую не могла вызвать двухчасовая суета на кухне, теперь робко проступила на Светланиных щеках. Рябинин обрадовался — ей, наверное, у них хорошо, коли краснеет от шутливых намёков. И Лиде хорошо — она любит приятных гостей. И Вадиму хорошо — второй бифштекс уминает. А Рябинину всю неделю было хорошо.

— Лучше расскажите что-нибудь из вашей практики, — попросила Светлана инспектора, чтобы не гореть огнём от его слов.

— Можно. Приземляли мы вчера на хазе забулдона…

— Как? — ничего не поняла Светлана.

— Арестовывали на квартире пьяницу. Только вошли… Он прыжком к шкафу. Ну, думаю, быть пальбе. Между нами раздвинутый стол. Кричу, как положено, насчёт кистей вверх. Ну и свой пистолетик уже в руке. А забулдон открыл шкаф, выхватил…

— Ружьё? — ужаснулась Лида.

— Нет, длинную, тяжёлую, конусообразную…

— Мину? — тихо предположила Светлана.

— Нет, бутылку «Плодоягодного». И забулькал. Граммов триста успел.

— Да?

— А говорят, что в городе появился садист, — окончательно распрямилась Светлана. — Подсаживает в свою машину девушек, везёт за город, там пытает, а их крики записывает на магнитофон…

— И потом дома прокручивает, — знающе подтвердил Рябинин.

— Ага. — Инспектор кивнул. — Только садист не один, а их несколько. И не на магнитофон записывают, а сами играют на гитарах. И не девушки кричат, а они сами орут. И называются не садистами, а вокально-инструментальным ансамблем «Гармония».

Женщины засмеялись.

У Рябинина всплыла мысль, никуда не исчезнув, потому что была ясной: сколько сказано о любви… А о дружбе? Нет, не так. С какой силой воспето неясное и трепетное состояние, когда человек лишь начал влюбляться. А где и как воспето состояние, когда человек?.. И слова-то нет.

Рябинин обвёл всех какими-то обмякшими очками и блаженным голосом спросил:

— Братцы… Есть слово «влюбился», а почему нет слова «вдружбился», а?

Добровольная исповедь.

Уж коли зашла речь о любви… Оставим её для молодёжи — пусть развлекаются, пока не повзрослеют. Жизнь она ведь земная. Я к тому, что любовь есть секс, и больше ничего. Грубо? А правда она такая, грубая. Вся наша любовь сводится к греховным потребностям. Думаете, я любовь не признаю? Признаю, только моё понятие любви другое… Когда с женщиной просто живут — это секс, а когда это делают красиво — это любовь.

Из дневника следователя.

Мне кажется, что я понял, в чём ошибается Юрий Артемьевич, — он не разграничивает понятия «смысл жизни» и «главное в жизни». Разумеется, главное в жизни — это труд. Здоровье — тоже главное в жизни. Ещё главное в жизни — любовь. Дети, конечно, главное. Природа, материальная база, психологический климат, образ жизни — всё это главное в жизни. Что там ещё осталось?..

ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

Рябинин не поверил первым флоксам, заболевшим, закрасневшим на лотках у метро. Он не поверил ранней свежей картошке, принесённой Лидой с рынка. Он календарю не поверил…

Но в парке посмотрел на берёзу одновременно с порывом сильного ветра. Его взгляд опередил скорый воздух и первым лёг на пышную, слегка отяжелевшую от тепла и поливов зелень, которую желтизна не тронула даже волоском. И тут же гулящий ветер — тот, который он опередил взглядом, — вломился в крону и вытряхнул из неё стайку невесть откуда взявшихся рыжих листьев.

И Рябинин поверил — август.

— Уже август, — сказал он Беспалову, входя в его кабинет и осторожно удерживая за уголок маленькую бумажку — как просушивал.

— А…

— Что «а»? — спросил Рябинин, запоздало поняв ненужность этого вопроса: его слова опередили собственную мысль, как утром взгляд обогнал парковый ветер.

Уже август. Уже август, а… Только оно, только время бросает в душу это железное «а». Месяц прошёл, а… Год прошёл, а… Жизнь прошла, а… А что? Зачем они прошли?

Рябинин прищурился, близоруко вглядываясь в лицо Беспалова, — это ли сказал прокурор? Юрий Артемьевич тоже прищурился, собираясь ответить. Но Рябинин опередил его философским сообщением:

— Египетскому сфинксу четыре тысячи лет. Лежит себе.

И промелькнуло, исчезая…

…Мы не живём, а просматриваем коротенький конспект собственной жизни…

Египетский ли сфинкс подсказал, думал ли об этом раньше, но прокурор вот почему прищурился — вдруг спросил весёленьким голосом:

— Счастье… Почему ж вы смыслом жизни не полагаете счастье?

— Может быть, потому, что так полагают многие.

Рябинин сел в кресло, положив на колени свою осторожную бумажку, — ему не хотелось говорить о счастье.

— Сергей Георгиевич, давно сказано, что мы созданы для счастья, как птицы для полёта.

— Мы-то созданы…

— А коль созданы, то надо летать.

— У счастья есть один недостаток, Юрий Артемьевич. Не всегда знаешь, что оно с тобой…

— Неужели вы никогда не были уверены в своём счастье?

— Был. Но всегда был и тайный страх.

— Почему же?

— Боялся, что оно уйдёт…

— Тогда вам не бывать счастливым.

— А я их не люблю.

— Кого? — Понял прокурор «кого», но отогнал это понимание, как обронённую глупость.

— Счастливых.

— Что вы говорите! — Беспалов махнул сигаретой, открещиваясь.

— Действительно, что я говорю, — искренне удивился Рябинин, хотя надо бы сказать: «зачем я говорю».

— Вы же человек добрый, — успокоился прокурор.

— Возможно. Но счастливых не люблю.

Юрий Артемьевич уложил окурок в пепельницу и негромко, словно боясь ответа, спросил:

— Почему?

— Они глухие.

Беспалов взялся за нос, который выдержал пошатывание, лишь слегка порозовев.

— И слепые, — добавил Рябинин.

— Не все же.

— Все. Об этом и в песнях поётся.

— В каких песнях?

— Ну, хотя бы… «В этот час весь мир для нас…» Или: «Я верю, что любовь всегда права…»

— Это про влюблённых.

— А влюблённые — самые счастливые.

— Я думаю, что влюблённые имеют право ничего не видеть и не слышать.

— Такого права нет ни у кого, — резковато сказал Рябинин. Он и не хотел говорить о счастье.

— Как дело Калязиной?

Теперь и Беспалов не захотел говорить о счастье; теперь, но через день-другой где-нибудь в коридоре или столовой неожиданно озадачит выношенным ответом.

— Вызвал её для опознания и очных ставок. И дело закончу.

Видимо, последнюю фразу «И дело закончу» он сказал неуверенно, без точки, поэтому прокурор ждал ещё слов, окончательных. Рябинин сдёрнул, как сдул, бумагу с колен и положил перед Беспаловым — красивый бланк с чётким и стройно расположенным текстом:

— Вот такое письмо…

Прокурор читал долго, медленно, возвращаясь к началу текста.

— Действительно… всё это? — наконец спросил он.

— Впервые слышу.

— Неужели учёные полагают, что какие-либо способности могут освободить от уголовного наказания?

— Я думаю о другом… Что за этим?

Следователю прокуратуры.

В последнее время Лаборатория психологии изучает уникальные качества психики Аделаиды Сергеевны Калязиной. У неё обнаружены кожно-оптические способности и телепатические феномены, которые она демонстрировала в присутствии психологов, физиологов, психиатров и физиков. Поскольку её способности представляют исключительный интерес для научной разработки вопроса о телепатии и подобных явлениях, просим не привлекать её к уголовной ответственности. Кроме того, действия Калязиной были вызваны скорее всего не злым умыслом, а редкими свойствами её психики…

Из дневника следователя.

Брякнул-таки. Да и не то, что хотел сказать. Не люблю счастливых… Ведь кощунство. А вернее было бы так: счастливый человек мне неинтересен. Почему же? Счастье держится, как правило, на каких-то общих для всех кирпичиках: здоровье, материальный достаток, интересная работа, образование, семья… Идеалы счастья придумывают люди, и эти идеалы похожи, как в квартирах телевизоры. Поэтому счастливый человек теряет индивидуальность — все счастливые похожи. Несчастные же самобытны, потому что… Потому что идеалы мы придумываем сами, несчастья нам придумывает жизнь, а она — большая искусница.

Добровольная исповедь.

Жизнь моего Короля, как сами понимаете, могла кончиться только казённым домом. Через три года она и кончилась. Почему-то в памяти осталось не его лицо, не наша совместная жизнь и даже не суд, а обыск: милиционер выносит из квартиры два ведра мелочи, которую Король приносил из церкви, — ассигнаций от карточных игр ему не хватало, и он ещё поторговывал крестиками.

Отбыл он в далёкие места. Денёк я поплакала. А он прислал два письма: одно слезливое, второе нецензурное. И всё. Ноль эмоций. А ведь любил… Как-то я сказала о миллионерше, принимавшей молочные ванны. И что? Грузчик из магазина притаскивает два бидона молока, и Король выливает их в ванну…

Осталась я одна. Ваши коллеги меня не тронули. На суде я проходила свидетельницей. Да и что я знала? Верите ли, только на суде и услышала его настоящую фамилию — Головатюк.

Из газеты (корреспондент В.Холстянникова).

Случается, что в квартире гаснет свет, темно, неудобно, гости переговариваются вполголоса. Но вот электрик что-то там соединил — и вспыхнуло радостное солнце. Такое ощущение возникло у всех присутствующих в Лаборатории психологии, когда вошла Аделаида Сергеевна Калязина: статная, строгая, красивая, в тёмном костюме. Она что-то сказала — не важно, что — и всех обдало странной и нервной энергией. В этой женщине скрыта тайна, я бы сказала, тайна всех тайн, потому что её тайна лежит за границей нашего понимания. И мы, журналисты, к ней не готовы — не готовы её понять и тем более донести до масс. Мы привыкли считать тонны стали, метры жилой площади, пуды хлеба. Но мы не знаем, что писать о таком явлении, как телепатия…

Примером этому служит наша корреспонденция о якобы мошенничестве Калязиной, когда она просила у прохожих деньги. Как выяснилось, она проводила социологический опыт, не содержащий состава преступления. Скорее всего и другие «криминалы» не являются уголовными, в чём без сомнения разберутся следственные органы.

Способности Калязиной — есть редчайший феномен, который надо беречь для науки…

В душном и огромном зале негде было упасть яблоку. Притушенные бра, казалось, не горели, а сочились тончайшей жемчужной пылью, оседавшей на лица напряжённой бледностью. Яркий свет горел только в глубине сцены, обдавая задник малиновым пожаром. На этом закате чернели насупленные фигуры — за столом молча сидело человек десять: врач, невропатолог, физик, психолог, кибернетик, философ… Вдоль стола бесшумно двигался худой безвозрастный мужчина в тёмном костюме, ведущий эту встречу. А на краю сцены…

На краю сцены в длинном чёрном платье, с бескровным, каким-то прозрачным лицом стояла Аделаида Сергеевна Калязина и одержимо пронизывала зал взглядом угольных глаз.

Петельников и Рябинин переглянулись.

— Часы, — негромко, но слышимо всем сказала она.

— Правильно, — отозвался голос из публики.

Зал сдержанно вздохнул. Кто-то захлопал, но звук ладоней вспугнутым воробьём исчез под негоревшей люстрой. И стало ещё тише.

— Кто следующий? — глухо спросил ведущий.

— Разрешите мне.

Молодой человек, наверное студент, неуклюже подошёл. Ведущий скользнул по сцене длинными шагами на согнутых ногах, как прошёлся старомодным танго. Откуда-то из рукава он выдернул чёрную повязку и завязал Калязиной глаза. Студент протянул свой предмет — зачётную книжку. Ведущий взял, усмехнулся и поднял её над головой, показывая комиссии и публике. Спрятав зачётку в ящик, темневший на краю стола, он подошёл к Калязиной и снял повязку — как Вию поднял веки.

Калязина вздохнула и безумно оглядела зал. Длинный и лохматый студент, похожий на гигантского цыплёнка, приготовился. Она искала его, как тот самый Вий, и не могла найти, хотя он стоял перед сценой, перед ней. И вдруг наткнулась, увидела и вонзилась исступлённым взглядом. Студент набычился, заметно бледнея. Калязина всё смотрела и смотрела, а студент бледнел и бледнел от какого-то тайного напряжения.

— Зачем вы стараетесь думать о другом, а не о спрятанном предмете? опять тихо и опять слышимо спросила она.

Студент не ответил, залившись предавшей его краской.

— Теперь кто-то очень сильно думает и мне мешает, — сказала Калязина, отчего на зал легла уже больничная тишина.

— Не ты? — шепнул Петельников.

Рябинин вообще ни о чём не думал. Он смотрел во все глаза и во все очки, не понимая, где он, — сидит на эстрадном концерте или видит научный эксперимент. Комиссия из насупленных учёных, как при экспертизе. Артистичная Калязина, танцующий конферансье и заинтригованная публика, как на весёлом представлении.

Калязина вдруг бросила студента и воззрилась в потолок:

— Что-то прямоугольное… Книга… Нет, маленькая… Маленькая книга…

Теперь уже откровенные аплодисменты взлетели туда же, за её взглядом, к потолку. Она устало бросила руки вдоль тела. Тонкая, напряжённая улыбка задевала её губы и тут же сурово исчезала.

Севший было студент неожиданно поднялся и сказал звонким, подобающим гигантскому цыплёнку голосом:

— А я о зачётке не думал.

— Это вам так кажется, — снисходительно парировал ведущий.

— Я думал о другом.

— Вы думали о том, как бы не думать о зачётке…

Публика засмеялась: Калязину она побаивалась, ведущего — любила.

— Студент прав, — вдруг сказала Калязина. — Он думал о другом, поэтому я была вынуждена обратиться к мыслям его соседки. Вы думали о зачётной книжке?

— Да. — Девушка испуганно залилась румянцем.

И опять защёлкали аплодисменты. Члены комиссии что-то писали, перешёптываясь и обмениваясь бумажками. Ведущий прошёлся по сцене своим танцевальным шагом. Но студент, этот гигантский цыплёнок и по-цыплячьи неугомонный, вновь поднялся и занудным голосом спросил:

— Возможно ли чтение мыслей в том случае, если загаданный предмет будет показываться без индуктора?

— Индуктор — это Калязина, — опять шепнул инспектор.

— Молодой человек, повязка из чёрной и плотной ткани…

— Возможно, — перебила Калязина. — В следующем сеансе я буду сублимировать именно так.

Обескураженный студент наконец-то растворился в публике.

— Продолжаем сеанс, — оповестил бодрый ведущий.

Рябинин осмотрелся. По рядам бегали какие-то странные нервные завихрения. В зале сидели какие-то странные люди, хотя он знал, что тут собралась главным образом интеллигенция. На учёных докладах эти люди наверняка выглядели не так — сосредоточенно, познающе… На концертах у этих людей определённо были иные лица, ждущие чистой радости. Почему же здесь они стянуты каким-то греховным любопытством? Но такие лица он где-то видел.

— А что, если выйти на сцену и сказать, что она преступница? — шепнул теперь Рябинин.

— Тебе не поверят.

И он вспомнил, где видел такие лица, — в церкви. И он понял, что эти люди собрались тут не познавать, а веровать.

Рябинину захотелось приобрести ещё одного единомышленника, кроме инспектора. С другого бока сидел чёрненький сухощавый мужчина в красивой, вроде бы женской кофте. Он рассеянно поглядывал на зал и не очень смотрел на сцену.

— Какая ерунда, — сказал ему Рябинин.

Сосед кивнул, даже не повернув головы. Рябинин сосредоточился на сцене. Там страдала Калязина, разъедая взглядом новую жертву. И жертва страдала под этим взглядом и взглядом публики.

— Что-то маленькое… Очень мелкое… Оно даже не сублимируется…

Жертва, молодая женщина, неожиданно улыбнулась, словно не выдержала игры в смешинки.

— Милочка, да вы обманщица. Вы ничего не положили…

Во время ответных хлопков на спину Рябинина легла безвольная рука. Он обернулся. Молодой человек, у которого длинных волос хватило бы на двух женщин, тянул ему записку.

— Передать на сцену? — спросил Рябинин.

— Не знаю.

— А что в записке?

— Не знаю.

— Кто хоть написал?

— Не знаю.

— Значит, не вы?

— Не знаю.

Рябинин смотрел на безответного парня, чувствуя, что они тоже попали в тот странный и нервный водоворот, который крутился по залу. Его завихряла Калязина — мстила неверующим и неверящим.

— Ну как — ерунда? — спросил вдруг мужчина в кофте, теперь повернувшись лицом.

— А что? — бессмысленно возразил Рябинин.

— Там написано: «Не говорите того, чего не понимаете».

Под косящим взглядом инспектора Рябинин развернул листок и прочёл кривоватые буквы: «Не говорите, если не понимаете». Сосед в кофте усмехнулся.

— Как узнали? — только и нашёлся Рябинин.

— Я внушил ему написать эти слова и передать вам.

— Ну, гаси свет, — заключил инспектор.

Мужчина в кофте смотрел на них чёрными глазами, в которых бегали радужные сполохи. От него пахло коньяком и орехами.

— Товарищи, — сказал ведущий, переставая танцевать и приглушая голос, Аделаида Сергеевна устала. На следующем сеансе она продемонстрирует кожно-оптическое виденье…

Люди выходили молча, не глядя друг на друга. Ни обсуждений, ни смеха, ни той бестолковщины, которая обычно бывает в гардеробах. Казалось, что каждый дал тайную клятву молчать о виденном.

Рябинин пропустил высокую женщину в джинсовом костюме, показавшуюся ему знакомой. Обернувшись, она пошутила:

— Следите за мной, товарищ Рябинин?

— А вы готовите хвалебный репортажик, товарищ Холстянникова?

— А вы их почитываете?

— Я люблю юмор.

— Между прочим, за столом были доктора наук.

— Да? А я думал, что одни кандидаты.

— Жаль, что вы ничем не интересуетесь, кроме статей уголовного кодекса.

— Он и ими-то не интересуется, — вмешался Вадим, который успел исчезнуть и появиться.

— Инспектор Петельников — корреспондент Холстянникова, — буркнул Рябинин.

— Хотите конфетку? — спросил инспектор, добыв её словно из воздуха.

— Вам тоже сеанс не понравился? — мило улыбнулась она, принимая конфетку двумя пальчиками.

— Жмурки-то?

— Какие жмурки?

— Которые вам устроила Калязина…

— Зачем же вы пришли?

— А тут в буфете свежее пиво.

— Боже, какие вы несовременные… Всего хорошего!

— Может быть, не модные? — успел бросить Рябинин.

И промелькнуло, исчезая…

…Как легко быть модным, как трудно быть современным…

Они вышли на тёмный и свежий воздух. Летние запахи, уже августовские, мягко сквозили по тихому переулку. Осенние цветы, лежалые арбузы и мокрый асфальт… Уже август. Уже, уже…

— Сергей, как бы она на опознании тебя не сублимировала.

— Ну, видеть с повязкой может любой опытный фокусник. Когда её надевают, нужно так сморщиться, чтобы осталась щель. А вот мой сосед в кофте…

— Пока ты беседовал с этой настырной дамой, я разгадал. Он уселся с тем парнем в буфете.

— Вот как?

— Наверное, работают в эстраде.

Тёмный и свежий август вёл их по переулку. Тёмный и свежий август зажёг уютные окна. Плоские асфальтовые лужи отражали невесть какой свет — близких ли окон, далёких ли звёзд… Лёгкий, ещё не осенний холодок падал с ещё не осеннего неба. И от этого ещё уютнее светились окна.

— Между прочим, я рядом живу, — сообщил инспектор этим окнам.

— Лида ждёт.

— Позвонишь. У меня есть коньячок.

— Поздно уже.

— Пиво бутылочное есть.

— Завтра рано вставать.

— Сделаю шашлыки.

— На ночь-то?

— Арбуз большой.

— Как-нибудь…

— Чай заварю!

— Так бы и говорил…

Из дневника следователя.

Неужели счастливые люди мне неинтересны только потому, что все они похожи друг на друга? Не поэтому — они глухие-слепые. Счастье занавешивает уши и застилает глаза. Они перестают прислушиваться и приглядываться. И главное, счастливые перестают сопереживать. Поэтому к счастливому человеку я равнодушен, как к преуспевающему. Может быть, поэтому в своих тщетных поисках я обхожу стороной это зыбкое состояние — счастье.

Добровольная исповедь.

После Короля у меня было три истории.

Первая, может быть, для меня самая обидная.

Как-то пошла я с подружкой на каток — свитер у меня был норвежский. Ну и растянулась на льду в этом свитере. Поднял меня высоченный парень, лобастый, окает. Он только что кончил университет, какой-то морской геолог. Носил уценённые костюмы. Из деревни слали ему сало и пироги с солёными груздями. Упрямый и упорный, как деревенский бык. Привязался — ну проходу нет. А мне его показать людям стыдно. Пришёл он как-то, когда у меня гуляла компания. Посмеялись мы над ним вволю — и над оканьем, и над салом, и над его окладом… Он ушёл. Лет через десять мне пришлось кусать локти. Знать бы, где упасть… Соломки бы…

Лет через десять он стал доктором наук и получил Государственную премию.

Следователю Рябинину.

Я прочёл в газете, что ведётся следствие по делу загадочной мошенницы. Узнав по телефону канцелярии прокуратуры вашу фамилию, решил написать про себя.

Однажды лёг я в саду на раскладушку и заснул. Проснулся от тяжести. Смотрю, на груди сидит кот Филька. Я его согнал. Так он бегает вокруг, дерёт раскладушку, мяучит… Я решил дать ему воды. Верите, только я отошёл, как старая берёза за штакетником затрещала и рухнула прямо на раскладушку, перешибив её пополам. Я стою сам не свой. А Филька, спасший мне жизнь, спокойно ушёл по своим делам…

Уважаемый гражданин Миронов!

Видимо, старая берёза издавала звук, который вы не слышали, но слышал кот, поскольку на краю кошачьего уха есть небольшая складка, видимо выполняющая роль резонатора. Наверное, поэтому во время войны кошки прятались в бомбоубежище ещё до объявления тревоги…

Сумерки лишь намекнули о себе потускневшим воздухом; ещё можно было читать, но Рябинин с готовностью включил лампу — он любил греться под жёлтым шатром абажура, который рассеивал почти неощутимое парное тепло. Да и что такое семейный уют, как не этот вот абажур, льющий слабенькое, но близкое тепло? Да ещё чай, который Лида заваривает на кухне. Да разговоры Иринки, которых он не мог дождаться. Да ещё…

Тёплые ладони с загадочным и непроходящим запахом мыла, порошков и шампуней легли на его грудь, на сердце, как закрыли мягким щитом.

Да ещё эти ладони, готовые защитить всегда и везде. Да ещё… Всё. Это и есть уют. А может быть, это то самое счастье, которое стоило бы искать вместо смысла жизни?

И промелькнуло, исчезая…

…Азбука счастья — это умение наслаждаться простыми вещами…

— Но я ведь думал не о простых вещах, — возразил он.

— Да?

— Мне показалось, ты что-то спросила. — Рябинин смущённо оторвался от бумаг калязинского дела, тоже пожелтевших и потеплевших от абажурного света.

— Много работы?

— Готовлюсь провести четыре опознания и четыре очные ставки.

— С этой колдуньей?

— С ней.

— Жаль, нельзя тебе помочь…

— Можно.

— Да?

Тонкие пальцы запечатали ему рот, а загадочный аромат мыла, порошков и шампуней перехватил дыхание. Рябинин схватил её мизинец губами, но щекотливый мрак вдруг застелил тёплый свет — Лидины волосы укрыли его голову, плечи, грудь, всего.

— Давай же работу!

Он нехотя высвободился из того плена, в котором остался бы навсегда.

— В прокуратуру идут письма… Поскольку они адресованы лично мне и вообще-то не касаются уголовного дела, Юрий Артемьевич считает, что на них нужно отвечать.

— А я смогу?

— При помощи справочников…

Рябинин протянул тетрадный листок. Она взяла и стала читать, расширяя глаза от невмещаемого удивления. «Товарищ следователь! Вы занимаетесь делом о телепатии, и я вижу кругом много неверящих. Не знаю, уместно ли делиться… Хотя жизнь прожита, так что осуждать меня уже поздно. Дело в том, что я много грешил. Как мужчина, вы меня понимаете. И сколько бы, где бы и с кем бы я ни изменял жене, она всегда об этом узнавала. Но как?..»

С глазами, так и не вместившими удивления, а теперь уже не вмещавшими и злости, Лида схватила чистый лист бумаги и приткнулась у края стола. Рябинин исподлобья следил, как она пишет: стремительно, перечёркивая, замирая, хмурясь, отбрасывая волосы… Счастье, счастье — да он знает сотни определений счастья… Счастье — это смотреть на Лиду, когда та пишет ответ гражданину Лахно.

И промелькнуло, исчезая…

…Есть сотни определений счастья, и только определение смысла жизни одно…

Через десять минут она уже написала. Рябинин взял лист, испещрённый словами, как черновик великого писателя. «Гражданин Лахно! Вы считаете, что осуждать вас нельзя… Да? Вы обманывали женщин, обманывали жену, и у вас хватает совести обращаться в государственный орган! Ну как же вам не стыдно! А на телепатию вы думаете потому, что ничего не знаете о любви. Сердца влюблённых устроены так, что на стук одного ответным ударом отзывается другое. Уж поверьте мне, как женщине…»

Рябинин засмеялся. Лида выхватила бумагу, брызнув волосами ему в лицо:

— Плохо, да?

— Если подредактировать…

— А смеёшься?

— Представил удивление Лахно, узнавшего, что Рябинин — это женщина.

— Да?

Лида перечла ответ, тоже засмеялась, растерзала его на мелкие клочки и посыпала ими голову мужа, как снегом.

— Идём, чай заварился…

Чай заварился. Рябинин вдохнул, определяя номер тридцать шесть, первый сорт, чёрный, байховый. Теперь можно отпить, расслабляясь от жара и аромата. Прокурор заговорил о счастье… Рябинин знает сотни счастливых состояний. Вот ещё… Счастье — это пить с Лидой чай тридцать шестого номера, первого сорта, чёрный, байховый. Может быть, счастливой называют ту жизнь, которая и состоит из сотни этих состояний?

— Серёжа, а я верю, что твоя колдунья чем-то обладает, — вернулась Лида к его рассказу о сеансе Калязиной.

Он и не сомневался, что поверит… Потихоньку от него Лида не то чтобы верила, а на всякий случай допускала вещие сны, приметы, гороскопы…

— А мне нужны доказательства.

— Серёжа, их и не будет.

— Как в церкви?

— Есть какие-то другие силы…

— Есть только сила разума.

— Серёжа, писатели часто описывают случаи телепатии, ясновиденья, озарения… А ведь они большие психологи…

— Писатели лишь описывают, ничего не доказывая.

— А как же в войну жёны по письмам узнавали о несчастье, хотя мужья об этом и не сообщали?

— Видимо, письмо отличалось от предыдущих. Значит, муж что-то скрывает. А что можно скрывать на фронте? Только рану.

— Серёжа, мы верим в народные приметы, в предсказанье погоды, в лечение травами… Мы верим в народную мудрость. А ведь народ признаёт передачу мыслей на расстояние. Почему же мы тут ему не верим?

— А кто тебе сказал, что народ признаёт? Какая-нибудь бабушка…

Рябинин взялся за третью чашку. Говорили, что пить много чая нельзя. Нагрузка на сердце, кофеин, какие-то пурины… Но он знал, что будет пить до тех пор, пока у Лиды не иссякнут её заманчивые вопросы. Странно, что многие люди ищут счастья или ломают голову над его смыслом. Оно же просто и везде… Счастье — это когда отвечаешь на бесконечные вопросы жены и пьёшь бесконечный чай.

— Серёжа, ты считаешь меня дурочкой?

— Ага.

— Да?

— Женщина должна быть дурочкой, но не дурой.

— А вот сейчас тебя проверим… Лектор, артист, докладчик, какой-нибудь выступающий часто волнуется. Почему?

— Естественно, они допускают срыв, ошибку…

— Нет, не допускают. Выступали не раз, подготовлены. Я видела пожилого полковника, героя войны, а перед выступлением не знал, куда руки деть. Почему?

— Ну и почему?

— Теперь, Серёженька, ответь, только честно… В столовой ты сядешь за пустой стол или где обедает человек?

— За пустой.

— Подошли два лифта… Ты войдёшь в тот, в который сел человек, или в свободный?

— В свободный.

— Смотришь ли ты в глаза пассажирам?

— Как-то неудобно… Но всё это легко объяснить моим характером.

— Так поступают почти всё. Кстати, пассажиры смотрят тебе в глаза?

— Редкие…

— А преступник смотрит?

— Чаще всего в пол.

— Выступающему ничего не грозит, второй человек за столом или в лифте не помешает, в глаза, казалось бы, можно смотреть… А мы избегаем или волнуемся, Серёженька, в чём же дело?

— Ну и в чём? — Ему хотелось узнать её ответ, да и своего он пока не имел.

— Есть какая-то сила, которой мы действуем друг на друга…

Она уже не пила чай, а сидела чуть сжавшись, округлив глаза, косясь на давно потемневшее окно, словно эта сила растворилась в тёплой августовской ночи.

— Возможно, и есть, — согласился Рябинин, — но нужны и другие доказательства.

— Колбочки, синхрофазотроны, да?

— А ведь есть одно бесспорное доказательство этой силы, — улыбнулся Рябинин.

— Я знаю, — вспыхнула она, сбрасывая таинственность и слегка розовея.

— Любовь, — всё-таки сказал он.

— Я знаю. — Теперь Лида вспыхнула сердито, вскинув голову и полоснув волосами по столу, потому что о любви хотела сказать сама.

И промелькнуло… Промелькнуло, но не исчезло, поскольку уже приходило: зачем искать смысл жизни, когда есть счастье? Да это не одно ли и то же?

Из дневника следователя.

Наблюдая за людьми и животными, наблюдая за собой, я давно пришёл к выводу, что у человека нет таких чувств, которые не были бы в зачатке у животных. Вернее, так: все наши самые высокие чувства имеют в конечном счёте биологическую основу, запрятанную в подкорке. Страх, любовь, дружба и даже совесть… И только разума никто не имеет, кроме человека. Поэтому я всегда молился на человеческий интеллект, не зная ничего прекраснее. Но иногда меня берут сомнения — интеллектом ли единым жив человек?

Сегодня Лида задавала вопросы… Мне кажется, что она сердцем познаёт то, к чему я прихожу разумом. И ещё неизвестно, кто это делает быстрее и правильнее. Вероятно, поэтому я никогда её не спрашиваю, в чём она видит смысл жизни. Вдруг ответит не думавши, сразу — и верно.

Добровольная исповедь.

Вторая моя история произошла вскоре…

Каждое утро из парадной нашего дома выходил стройный, худощавый, спортивный мужчина, садился в свою машину, красиво закуривал и стремительно уезжал.

Я написала ему письмо в духе «Я вам пишу — чего же боле…». Он ответил — вежливо, по-спортивному лаконично, но отрицательно. Я взбеленилась и решила отомстить.

Ехал он по улице на своём «Москвиче», я возьми и прыгни из-за дерева под колёса. Он свернул и на всей скорости врезался в это дерево. Я, естественно, убежала. Машину он покалечил, башку себе разбил… Думала, что посадит меня, но он милиции ничего не сказал. На второй день я сама пошла к нему: мол, извините и сколько с меня за ремонт. Он в квартиру не пустил, от денег отказался и бросил такие слова. «Жалко мне тебя, девушка». Оскорбил он меня. Вроде бы я такой человек, от которого даже денег не берут.

Если вы полагаете, что есть любовь, то, значит, она у меня была засчитайте её.

Следователю Рябинину.

Меня потрясла статья американского криминалиста, открывшего у растений способность к переживаниям. Если на глазах растения обрывается любая жизнь, даже какого-нибудь паучка, то прикреплённый к растению прибор регистрирует волнение. А мы их рубим, косим, сушим и солим. Какой ужас! Значит, когда я тру морковку, она, бедная, кричит? Почему бы вам этим способом не проверить мошенницу Калязину? Ведь стоит поднести к ней цветок, как он начнёт волноваться…

Уважаемая гражданка Цуприянова!

Описанная вами теория не является доказанной, поскольку опыты этого криминалиста, проверенные учёными, не подтвердили его вывод. Поэтому морковку можно смело тереть.

Рябинин сидел и ждал Калязину, вороша страницы уголовного дела. Рядом, в соседних кабинетах, томились вызванные им люди: потерпевшие, свидетели, понятые и те женщины, среди которых должна опознаваться Калязина. В его комнатку они бы не вместились. И в коридоре держать их нельзя — могли обменяться информацией.

Подобных опознаний он сделал, может быть, сотню. Процессуальные нормы знает назубок, материалы дела читаны-перечитаны, все вопросы продумал, Калязину бесспорно опознают… Тогда чего ж он волнуется, скрывая это волнение от самого себя? Зачем бессмысленно листает страницы? Уж не боится ли той психической силы, про которую говорила Лида? При таком-то чистом дне?

Рябинин повернулся к окну…

Всю ночь лил дождь, сильный и мелкий, как душ. К утру тучи уползли куда-то к себе, оставив небо нетронутой синевы, без дымки и вроде бы и без воздуха — до того ясное, что полети там муха, было бы видно. Два облачка, выполосканные дождём, лебединой парой белели над универмагом. Отмытый и уже подсохший асфальт стал белёсым. И землю, дождь вымыл даже землю в газоне, унеся всю пыль и весь мусор. Стрельчатые листья ирисов, отяжелевшие от пригоршней крупных брызг, горели таким блеском, что Рябинин двинул головой, чтобы уйти от него. Но блеск ринулся за ним, словно алмазные горошины покатились за его взглядом, лишь перемешав цвета и грани. Эти капли будут гореть до обеда, пока остывающее солнце не испарит их…

Ему вдруг показалось — да он видел вот сейчас за окном, — что-то огромное и чёрное пересекло утренний блеск листьев, как перечеркнуло. Пронеслось у самых окон, сверху вниз, упало с дома. Оборвался с крыши сугроб снега… Посреди чистого августа?

Рябинин стремительно обернулся, успев в миг, необходимый для поворота головы, догадаться, что он сейчас вздрогнет от неожиданности, и в этот же миг успев решить, что ему нужно сделать, чтобы испуг прошёл незамеченным. Рябинин стремительно обернулся — вздрогнул очками и схватил ручку одновременно. И пока осознал виденное — секунду, две? — его сознание в чёткой последовательности, но как-то разом сумело отвергнуть два предположения об увиденном… Ворона, посреди кабинета стояла гигантская ворона… Посреди кабинета стояла жуткая, неизвестная ему женщина… И наконец-то…

Посреди кабинета стояла Калязина.

В длинном тёмном платье, свободно ниспадающем до пола. На груди тянутым эллипсом висела грубая цепочка из серого тусклого металла. Голова запеленована жгуче-чёрной повязкой, как чалмой. Губы накрашены чем-то тёмно-коричневым… Есть ли такая помада? И видимо, тёмная краска втёрта в щёки, отчего они лоснились сухим и мрачным блеском. Чем же от неё должно пахнуть — антидухами?

Рябинин ждал, что Калязина явится к нему другой, подобающей её новой роли, да одной и той же она никогда и не бывала. Но играть так дёшево…

— Садитесь. — Он бросил карандаш в пластмассовый стакан.

— Вы меня вызвали поговорить о парапсихологии? — спросила она гортанным, незнакомым ему голосом.

— Нет.

— Может быть, о парапсихиатрии?

— Нет.

— А о парабиологии?

— Нет.

— О парасоциологии?

Он промолчал.

— О параграфологии?

— Я тоже могу…

— Что вы можете? — Она подняла чёрный, разъедающий взгляд.

— Прибавлять к разным понятиям словечко «пара».

— Я не только прибавляю, но и хорошо знаю их смысл.

— Ну, к примеру, что значит параграфология?

— Проникновение в подсознание личности через его почерк.

— Ага. А парапсихиатрия?

— Постижение мотивов поведения, которые мы не осознаём.

— Мне бы ваши мотивы постичь, — усмехнулся Рябинин.

— Поэтому вы берёте лом, надеваете брезентовые рукавицы, кирзовые сапоги и входите в хрустальный домик?

— Хрустальный домик — это вы?

— Вернее, подходите к тончайшим пробиркам…

— В которых бурлит едкое варево, — опять усмехнулся Рябинин; много, нельзя столько усмехаться.

Из складок платья она выплеснула руки и закурила умело, по-мужски. Спичку, у которой обгорела лишь головка, положила не в пепельницу, а рядом, на край стола.

— Для вас истина без справочки недействительна.

— Да, я не легковерный.

— Поэтому мир для вас закрыт.

— Мир познаётся разумом.

— Мир познаётся прежде всего верой.

— Человечество верило тысячелетиями и жило во мраке, — возразил Рябинин, теряя мысль, потому что её последние слова «мир познаётся верой» высекли другую, убегающую…

И промелькнуло, исчезая…

…Мир познаётся не только разумом, но и нашей интуицией…

Высеченная мысль вроде бы убежала не вся, оставив после себя что-то простое, определяемое.

— А интуиция — это не вера.

Калязина прищурилась, видимо уловив в его ответе некоторую нелогичность. Рябинин хотел объяснить, откуда взялась эта интуиция, но случайно глянул на её обгоревшую спичку, которая вроде бы передвинулась сантиметров на пять. Лежала на самом углу, а теперь переместилась вдоль края стола. Калязина не двигала — она лишь изредка поднимала руку с сигаретой. Ветерком…

— Разве мои сеансы вас ни в чём не убедили? — почти вкрадчиво спросила она.

— Меня могут убедить только эксперименты.

— А вот учёные убедились.

— Они не ведут следствия по вашему делу.

— Не вижу связи…

— Аделаида Сергеевна, даже если вы на моих глазах испаритесь, я всё равно вам не поверю, потому что вы мошенница, — решительно выложил он, скосившись на спичку.

Та ещё передвинулась. Калязина её не трогала — он следил. Ветерком?

— Почему же крупнейшие учёные интересовались парапсихологией?

— Какие?

— Бутлеров, Фламмарион, Ломброзо…

— Скорей всего, они были любознательны.

— А я что?

— Хотите таким способом избежать уголовной ответственности.

— Боже, как утилитарно.

— А возможно, великие учёные за вашей парапсихологией отдыхали душой.

Спичка двигалась, уже миновав стакан для карандашей. Рябинин не мог приметить самого хода — оттого ли, что она слишком медленно ползла, плохо ли он за ней следил, опасаясь быть замеченным. Калязина начала есть Рябинина познавательным взглядом: зачем вызвал? Но у него теперь появился один тайный интерес — как идёт эта спичка и куда?

— А в телекинез верите? — вдруг спросила она.

— Это что?

— Перемещение предметов усилием вопи.

— Нет, — ответил он, незаметно, как ему казалось, скосив глаза на спичку.

— Зря, — снисходительно улыбнулась она, тоже посмотрев на неё, а потом на него — прямо, вызывающе.

Спичка плавно соскользнула на полсантиметра — теперь он увидел её ход. Теперь он уже смотрел на спичку во все глаза, отбросив всякую маскировку. Нужно что-то сделать… Разгадать, уличить… Но растерянность лишила всего, кроме одного желания — схватить эту спичку. А дальше?

— И вы можете угадать любые мысли? — сделал он всё-таки вид, что занят не спичкой, а разговором.

— По крайней мере, главные.

— И не ошибаетесь?

— Не понимаю вашего удивления… Проникновение в мысли вы считаете чудом. А сложнейшее телевидение, вероятно, считаете заурядной техникой. Перемещение вещей мыслью для вас колдовство. А шаги человека по Луне? Это же чудо!

Спичка уже миновала половину пути. Видимо, она дойдёт до угла и упадёт на пол. Потом он её найдёт и изучит. Отдаст экспертам на анализ. Проведёт, как он там… телекинез. Проведёт телекинезическую экспертизу.

— Как же вы узнали, что в вас есть эта?.. — он чуть было не добавил: «чертовщина».

— Случайно, Сергей Георгиевич. Однажды подошла во дворе к мужикам, играющим в домино, и назвала все перевёрнутые костяшки.

— Каким же образом?

— Спросите птиц, как они узнают, где юг.

— Там инстинкт, подсознание…

— Парапсихолог — это человек, который научился пользоваться своим подсознанием.

Спичка дошла — лежала почти на углу. До края ей осталось сантиметра два. Сейчас упадёт… Рябинин быстро глянул на Калязину: та сидела, положив руки на колени, и прилежно дожидалась его вопросов. Он вернул взгляд к спичке, которая так и лежала, не сдвинувшись. Видимо, тут и останется.

Рябинин смотрел на спичку… Сколько до неё? Немного больше метра — он даже видел, что одна грань обгорела чуть дальше, чем другие. Он смотрел… Что такое? Спички не было. Она пропала, как сгорела бесцветным огнём. Не падала на пол, не двигалась, не взлетала… Её не было.

— Сергей Георгиевич, не считаете ли вы нужным прекратить это уголовное дело?

Рябинин посмотрел ей в лицо. Калязина ответила колким блеском глаз, скул и металлической цепи. Запах её духов — вот когда дошёл, после затушенной сигареты, — был терпким и жарким, как обожжённая глина, на которую бросили пахучие цветы. Ворона, всё-таки это огромная ворона, которая может становиться Калязиной.

— Я вас пригласил для опознания и очных ставок.

— К сожалению, не могу…

— Не можете?

— Я нездорова.

— У вас есть больничный лист?

— Нет, но я собиралась к врачу…

— Процессуальное действие можно отложить только на основании официального документа.

— А если у меня температура?

Он не сомневался, что Калязина хочет избежать встречи со свидетелями. Но сделай он сейчас опознание, адвокат опорочил бы всё следствие и был бы прав, — важна суть, а не форма. Человек может заболеть и без справки…

— Позвоните мне, когда вернётесь от врача, — попросил он, уже думая, как всё объяснить ждущим людям.

Её отказ от опознания Рябинин оформил протоколом допроса. Она прочла четырехстрочный текст, устало вздохнула и взяла ручку…

Он посмотрел на крупную, как напечатанную подпись: «Калязина, парапсихолог».

— Почему же не эпидемиолог? — усмехнулся Рябинин.

— Эпидемиология — моя специальность, а парапсихология — моё призвание.

— А разве парапсихологи ходят к врачам?

— То есть?

— Если вы предметы двигаете мыслью, почему бы мыслью не выбросить из организма и болезнь?

— Разумеется, я вылечусь самовнушением. К врачу же пойду за больничным листком для вас.

— А вы больничный того… сублимируйте из воздуха.

— Сергей Георгиевич, я парапсихолог, а не колдунья.

Из дневника следователя.

О том, что я ищу смысл жизни, знают только Лида, Вадим, прокурор да ещё человека два. И всё-таки мне бывает неудобно, будто я гадаю по ночам на кофейной гуще или тайно попиваю…

А мне кажется, что у думающего человека может наступить такой момент, когда он скажет: «Всё, больше не могу!» Чистить по утрам зубы, вовремя принимать пищу, выполнять свою работу, надевать в передней тапочки, смотреть телевизор… Не могу спокойно жить, пока не пойму, для чего всё это делаю.

А мне кажется, я всюду нахожу подтверждение тому, что наша жизнь неуловимо связана с тем смыслом, который я в ней ищу. Хотя бы работа… Говорят о зарплатах, расценках, прогрессивках, премиях… Кажется, ради этого и работают. Ради денег? Но я проделал такой бы опыт: пусть бригада рабочих, пусть при помощи техники бессмысленно переваливает камни с места на место. День за днём, неделя за неделей… И хорошо платить.

Не сомневаюсь, что они будут плохо работать. Не сомневаюсь, что через какое-то время они вообще перестанут это делать или повредят свою психику. Почему же? Из-за бесполезности их труда? Но почему человек думает об этой пользе, если свои-то денежки он всё равно получит?

Ответ на этот вопрос, чувствую, приблизил бы меня к главному — зачем живём? А ведь, наверное, их много, которые приблизили бы…

Добровольная исповедь.

Как-то услышала я по радио беседу о браке. В ней любовь обозначали умнейшими словами: «Нормальные брачно-семейные отношения». Я и задумалась… Почему бы мне не вступить в нормальные семейно-брачные отношения? Тем более что радио советовало. Мужчины вокруг меня вились. Но кого выбрать?

Если эта самая любовь существует, то у влюблённой проблем нет: кого любит, за того и выходит. Каково же той, которая поумнее и хочет видеть перспективу? Ей же надо выбрать, надо угадать, что получится со временем из этого парня и что выйдет из того. Поэтому у неё, то есть у меня, была одна беспокойная мысль — за того ли?

Я не забыла о своём опыте, о том лобастом деревенском геологе, и больше не хотела ошибаться. Вокруг меня в то время похаживал тихий и задумчивый очкарик, инженер-изобретатель. Чем-то он напоминал того лобастого, тоже вёл длинные научные разговоры, только тихим голосом. Я взвесила, посоветовалась, перекрестилась — и вышла замуж. За тихого и перспективного очкарика. Была свадьба. Я стояла у загса в белом платье, как привидение. Мендельсон, шампанское и подмигивания моих приятелей, бывших друзей Короля. А вечером коньяк рекой, битьё посуды на счастье и пляс до утра…

И превратилась я из Аделаиды Завикториной в Аделаиду Сергеевну Калязину, эпидемиолога, жену инженера-изобретателя.

Следователю Рябинину.

Сам я человек без теневых ситуаций, но два случая в моей жизни были.

Случай номер один. Шёл я домой дворами, и вдруг чёрная кошка мне дорогу поперёк. Думаю, подальше от приключений — и пошёл в другие ворота, поскольку дом угловой. В других-то воротах вижу на асфальте три рубля. Лежат как миленькие. Ну?

Случай номер два. Очутился я в одном городе без копейки в кармане. Почему очутился — это случай номер три. Стою, значит, у вокзала, на душе черти скребут, ну я и послал такую жизнь по-мужски. Тут вдруг дунуло ветром и гонит по асфальту ко мне десятку. Ну?

Уважаемый гражданин Тощев!

Испугавшись кошки, вы смотрели под ноги внимательно и поэтому нашли три рубля. Случай же номер два можно объяснить лишь совпадением.

Лида приехала из пригорода, от матери. Она понимала, что год предшкольный, что свежий воздух, что парное молоко и свои яблоки… Иринка окрепла, за лето выросла. И всё-таки дети должны жить с родителями. Чтобы развеять убитое настроение, она взялась за стирку. И когда уже прополаскивала, в дверь позвонили. Она сбросила фартук и пошла в переднюю…

— Кто?

— Красная Шапочка из детского сада.

Лида открыла, улыбнувшись голосу.

— А это оказался Серый Волк из уголовного розыска.

— Проходите, Вадим.

— Я забыл, у вас снимают что — плащ, ботинки или галстук?

— У нас ничего не снимают.

Петельников скинул плащ, вдруг оказавшись с букетом пышных и тяжёлых пионов.

— Да? Какая прелесть…

Лида ринулась за вазой.

— А Сергея нет?

— Он дежурит. Есть хотите?

— Как три дня не поем, так выпить хочется. Я имею в виду кофий.

В хрустальной вазе зардел светло-бордовый растрёпанный огонь. Кухня Рябинин любил пить чаи здесь и приучил инспектора — сразу изменилась, став какой-то банкетной. Петельников повозился с длинными ногами, устроил-таки их под столом и взялся за кофе. Лида села напротив:

— Как ваши розыскные успехи?

— Какие там успехи… Вот если бы я открыл месторождение, изобрёл бы безалкогольную водку или бы вывел пыжиковую корову…

— Что вы сегодня, например, делали?

— Всего не упомнишь.

— Ну хотя бы в конце дня.

— Беседовал с Лешкой-Маргарином.

— Какая странная кличка…

— Он за кражу маргарина сидел.

— И о чём беседовали?

— Как бы вы ответили на такую Лёхину сентенцию: «Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать?»

Лида взметнула брови, удивлённая пустяшностью инспекторской работы, она считала, что инспектор ищет, догоняет, стреляет, а уж если обращается к сентенциям, то к тонким, психологическим, с намёками.

— Я бы ему ответила, что нужно теплее одеваться. А вы?

— Что-то руки стали зябнуть, не пора ли нам дерябнуть?

— А он? — Лида приоткрыла рот.

— Не послать ли нам гонца в магазин без продавца?

— А вы?

— Что-то чешется под мышкой, не послать ли за «малышкой»?

— А он?

— Что-то ветер дует в спину, не пойти ли к магазину?

— А вы?

— Не послать ли мою жёнку за бутылкой самогонки?

— Ну, а он?

— А он иссяк.

— А вы?

— Что-то чешется в затылке, не послать ли за бутылкой?

— А он?

— Молчит. Тогда я подвёл резюме, как ни бились, к вечеру напились. Да я таких штучек знаю больше, чем вы минералов.

— Но к чему эта глупость? — вспыхнула Лида.

— Я его победил, и Леха меня зауважал.

— Зачем вам его уважение?

— О-о… Зауважав, он мне намекнул, кто взял квартиру на Цветочной улице.

— Предал своих?

— Предают в дружбе, на фронте… А блатные продают. Зато я написал Лехе штук пятьдесят этих афоризмов — он выучит.

— Ах! — вскрикнула Лида.

Паровозное шипение и треск пляшущих по конфорке капель бросили её к плите. Кофе варился в двух армянских кованых сосудиках, в которые входило ровно по одной порции. Лида смешно прыгала на одной ножке и хватала фартуком ошалевшие кофеварки.

— Вадим, а вам не кажется, что Прометей зря украл для нас огонь? Не умеем им пользоваться. Вот убегает всё…

Инспектор ощущал какое-то таянье своего веса. Блаженное растворение в парах кофе. Видимо, так себя чувствуют курильщики опиума. Нирвана. Это от кофеина.

Лида налила ему вторую порцию, велев съесть кусок торта в полкоробки. Она сорвала у пиона нижний, бледно-лиловый лепесток и задумчиво сказала, вроде бы не обращаясь к инспектору:

— Давно вы никого не приводили…

— Исчерпан лимит.

— И вам даже некому дарить вот такие цветы?

— Хорошо, я их прихвачу обратно.

— Вадим, а ведь это трагедия — жить без любви.

— Без горячей воды жить хуже, — буркнул он.

Ему не хотелось выходить из своей нирваны. Какой могучий напиток кофе! Куда там чаю, какао или компоту. Да вот только Лида мешает требовательно смотрит серыми, прямо-таки лупоглазыми очами.

— Вы толкуете про какую-то любовь? — очнулся он.

— Хотите скрыться за иронию?

— Нет, хочу стоять на земле. Вчера я чуть было не познакомился с хорошеньким созданием…

— Вадим, неужели вам не стыдно знакомиться на улицах?

— Не ходить же мне на танцы.

Инспектор знал, что Рябинин подумывает о смысле жизни. Глупый он, Рябинин. Иметь такую уютную кухню и заниматься разными смыслами… Сиди себе тут, попивай кофе, то есть, в его случае, чай, ну и думай о смысле. То есть ни о чём не думай. Петельников огляделся, решив, что его кухня лучше обставлена. Да и побольше. И кофе у него есть. Но у него нет кованых армянских сосудиков.

Лида вздохнула, не зная, как продолжить с этим человеком необходимый для него разговор. Инспектор ответил на её вздох:

— Опять-таки о любви. Есть у нас пожилой шофёр. Сидит как-то в кабинке смурной, как мужик у рюмочной. И задаёт нам вопросик: «Ребята, кто мне объяснит? Когда-то жена была готова отдать за меня жизнь. А сегодня утром запустила в меня яйцом. Хотя бы крутым, а то всмятку…»

— Он дурак!

— Ещё жизненный эпизодик. Она просила манто из норки — ради любви. Он начал брать взятки и манто всё-таки ей подарил. Теперь сидит. Она ходит к нему на свидание в этом манто.

— Вы как Рябинин. У него тоже примеры.

— А он тоже не верит в любовь?

— Только в особенную.

— Правильно, он в очках.

— Вадим, вы говорите, что ваши мысли от жизни. Но они какие-то незрелые.

— У меня всегда так. Выдаю мысль сразу — говорят, незрелая. Выдаю подумавши — говорят, перезрелая.

— А не говорят, что вы не любите быть серьёзным?

Сегодня Вадим ей не нравился. И она не понимала чем, — ведь к его несерьёзности давно привыкла. Может быть, этой сонной дрёмой, сквозь которую его слова шли, как сквозь глухую штору. Таким она его не знала. Ах какие невероятные пионы… Какого же они цвета? Красноватые, бордовые или лиловые? Всего понемножку.

— Разве ваши уголовные дела не убеждают в силе любви?

— Это каким же макаром? — оживился инспектор.

— А разве большинство преступлений не из-за женщин?

— Вы льстите преступникам.

— Где замешана женщина, там же любовь?

— Нет.

— Ну, а если убита женщина? Ведь из-за любви же?

— Нет.

— Как же нет? — распалилась Лида. — Женщин убивают из-за ревности! Это всем известно.

— Кроме меня.

— Да?

— Женщин вообще редко убивают. А если и убивают, то как правило, в ссоре, или они мешают уйти к другой, или из-за алиментов, или из-за возможного ребёнка… Но не из-за ревности.

— Неужели?

Очередное шипение убежавшего кофе оторвало Лиду от мрачной темы. Она перелетела к плите, обдав инспектора и пионы душистым ветерком. Пионы качнулись. Инспектор поймал запахи: духи, стиральный порошок, опять-таки кофе и ещё какой-то, свой, который знать ему не нужно.

— Вадим, но ведь раньше из-за женщин трагедий случалось больше?

— Конечно.

— Почему же теперь не так?

— Потому что женщины стали доступней.

— Да?

Инспектор вдруг поймал себя на озорной мысли — ему захотелось, чтобы кофе опять убежал. Пусть себе кипит и бегает по конфорке. И он стал сумрачно думать, отчего это ему так захотелось.

— Вадим, вы говорите страшные вещи.

— А пусть женщины исправятся.

Лиде показалось, что у неё не в порядке одежда. Что-то расстегнулось или оборвалось. Она непроизвольно коснулась пальцами ворота кофточки и окинула себя почти незамеченным взглядом. Почудилось. От крепкого кофе, от выпитого и от подгоревшего на плите, воздух на кухне стал пряным до густоты. И тут увидела глаза инспектора…

— Что вы так смотрите?

— Как?

— Будто хотите меня ограбить, — подыскала Лида приблизительные слова, потому что до точных не хотела догадываться.

— Привык высматривать из засады, — объяснил инспектор, потухая глазами. — Однако мне пора.

— В засаду? — улыбнулась Лида.

— Да, ночь пролежу в собачьей будке, — улыбнулся и он.

И когда инспектор уже надевал плащ, Лиду осенило поздним вопросом:

— Вадим, кажется, вы что-то хотели сказать?

— Разве?

— А может быть, что-то не договорили…

Петельников взялся за ручку двери и мягко усмехнулся.

— Мы всегда что-то не договариваем…

Из дневника следователя.

Вечером оказались с Лидой за городом, на бугорке, на травке, под сосной-царицей. Тихо и тепло. Спину чуть-чуть пригревает солнышко, тоже севшее на такой же бугорок. Перед нами стояли берёзы — ровно, спокойно и жёлто. К ним затесался весёлый и огневой парень-клён. Тихо и хорошо. Только где-то над головой, где-то в невидимых проводах, где-то в высоких сферах, тонко и тянуще ныл ветер.

Но он ещё высоко, он ещё не для нас, он для октября…

В такие минуты думаешь не о смысле жизни — о счастье. Мир так прекрасен, что сидел бы тут всю жизнь и смотрел бы на уставше-белёсое небо, на загулявший клён, на кору сосен, на уцелевшие цветы… Только чтобы грело солнышко.

Добровольная исповедь.

Мой супруг, Вовик Калязин, был идеальным человеком. Не пил, не курил, не гулял, много не ел, телевизор не смотрел… Он работал. Высокий, широкий, рыхловатый, белый, похожий на снежную бабу в костюме. Обидчивый, и когда обижался, то губки делал сердечком. Положительный был человек, но глуп был феноменально. Считается, что дурак тот, кто неправильно поступает. Мой муж Вовик поступал всегда правильно. Защитил диссертацию, кем-то руководил, что-то изобретал. И всё-таки его глупость вылезла. Изобрёл он прибор — измеритель человеческой боли. Врачи было обрадовались, пока не вникли. Этот прибор работал по звуковому принципу: чем громче кричал больной, тем дальше отходила стрелка на шкале. В газете напечатали фельетон…

И тогда я зареклась. Лучше жить с бандитом, с развратником, с работягой, с мелким служащим, с иногородним, но только не с дураком. Мы расстались — я взяла импортный гарнитур, цветной телевизор, художественную литературу и хрусталь. А он сделал губки сердечком.

Следователю Рябинину.

Поскольку вокруг уголовного дела завязались споры, не могу не рассказать о своей матери. В девичестве ей приснился сон, что она выходит замуж за деревенского парня, едет в село и входит в избу. Через год она вышла замуж за тракториста, переехала в деревню и стала жить в точно такой же избе, какую видела во сне.

Мой брат пропал без вести, но матери приснилась его могила. После войны её и верно пригласили в село, где он похоронен. Верите ли, мать вывели за околицу, а она сама нашла кладбище и нашла могилу.

Моя мать почти никогда не пользуется информационными источниками. Ей всё подсказывает сердце. Она, например, знает, когда я приду домой, — при гостях говорит, что вот сейчас я поднимаюсь по лестнице, подхожу к двери… Я, например, даже не подаю телеграмм о приезде. Она даже почувствовала взрыв атомной бомбы в Японии…

Уважаемый гражданин Рюмин!

Матери так хорошо знают своих детей, что нередко угадывают их поступки. Сон о замужестве можно объяснить тем, что она знала о существовании этого тракториста. Военные могилы солдат очень похожи, и она их могла видеть раньше. Видимо, можно объяснить и другие предчувствия при дополнительной информации.

Калязина не позвонила.

Он сидел в кабинете и делал вид, что думает. Но он не думал, а тихо прислушивался к своим мыслям о людях и этой Калязиной.

Любой человек казался Рябинину дивным существом, устроенным сложно, слоисто и загадочно. Какие там руки, ноги, лицо… Человек — это шар, состоящий из оболочек. Сверху одежда, по сезону. Потом кожа и мускулы, тренированные или дряблые. Затем слой информации, которую он впитывает ежедневно вёдрами. Дальше идёт оболочка знаний, в которую превращается часть информации. Потом культура — те же знания, но тронутые чем-то высоким может быть, тем, что лежит под этой культурой. Но под культурой уже нет слоёв, под ней неземным светом горит душа наша, сотканная из совести, любви, добра, сотканная из того, чего мы и сами не знаем. Потоки жизни всё могут смыть: информацию, знания, культуру, но душу им не стронуть. Да вот церковники утверждают, что тело с одеждой может сгореть, а душа останется…

Рябинин потерял себя в пространстве и во времени, захваченный бегущими мыслями, которые цеплялись одна за другую, высекая из двух третью и складываясь в какую-то свою, его собственную теорию.

Так, слои… Но ведь у каждого человека эти слои разной толщины. Бывает, что есть и душа, и знания. Бывает, что есть душа, но нет знаний. Бывает, что есть знания, но нет души. И бывает, что ни души, ни знаний одно тело в синтетике…

Он же думал о Калязиной… Следователь вскрывает эти человеческие слои, как горняки породы, и добирается до души, как те же горняки до руды. Да при чём тут следователь, когда у него сложилась теория — общая, для всех…

Люди общаются друг с другом. Информация, знания, культура, душа. Вся суть в том, на каком уровне происходит это общение. Ну конечно! Если на информационном, то это пустая болтовня: где и что видел, когда и от кого слышал. На уровне знаний общаются учёные. На уровне культуры — умные люди, понимающие больше учёных. И только в общении друзей сливаются души…

Рябинин оборвал извивы своей мысли и взялся за телефон — звонить Калязиной. Трубку он снять не успел, дверь открылась, и Аделаида Сергеевна тёмным облаком зашевелилась перед столом. Ну конечно, её же надо вызвать не телефонными звонками и не повестками, а мыслью.

Она положила перед ним больничный лист. Острое респираторное заболевание.

— Зачем же пришли?.. Могли бы позвонить.

— Телефонному звонку вы бы не поверили.

Рябинин не мог понять её платья. Из чёрного тюля? Не мог понять шляпки. Неужели с чёрным пёрышком? Не мог разглядеть материала бус. Неужели из чёрного янтаря?

— Ну и когда вы поправитесь? — смягчил он улыбкой неуместность вопроса.

— Я не поправлюсь, я умру.

— Ну уж.

— Моя душа не выдержит вашего следствия.

Вот почему он только что думал о человеческой душе — хотел найти её след в Калязиной. Да так и недодумал. Если применить его теорию слоёв, то на каком же уровне он с ней общается? На уровне первой оболочки — одежды…

— А душа-то есть?

— Сергей Георгиевич, вы пользуетесь своим положением. Я ведь не могу спросить вас о душе.

— О душе и не спрашивают — её видят или не видят.

— Почему же вы спрашиваете?

— Потому что не вижу.

Она зашуршала чёрным облаком, видимо забегав руками где-то там, внутри многочисленных складок.

— Вы опять пользуетесь своим положением…

— Неужели не знаете, что из-за вас умерла продавщица ювелирного магазина? — впервые спросил он.

— Сергей Георгиевич, кажется, я уже говорила о вашем богатом воображении, — улыбнулась она притаённо, как бы про себя и для себя.

— Его хватит, чтобы доказать вашу вину.

— Вы только не забудьте, что судьи, как правило, без всякого воображения.

— Истина, Аделаида Сергеевна, всегда побеждала.

— Я тоже в это верю.

— И промелькнуло, исчезая…

…Истина всегда побеждает. Только иногда ей на это требуется день, иногда год, а иногда столетие…

Ему казалось, что у них уже был точно такой разговор, да и не один и не два… Зачем она пришла?

— Моя беда, Сергей Георгиевич, что вы не верите в мои способности.

— А если бы верил?

— Выбросили бы эти протоколы в корзину.

Рябинин улыбнулся, тоже как бы для себя и про себя. Она дрогнула головой, отчего её длинноватый нос легонько клюнул воздух. С чего он решил, что она похожа на ворону? Ворона — мудрая и красивая птица. На гарпию она похожа, на гарпию…

— Сегодня, Сергей Георгиевич, мне приснился сон. Якобы я ошпарила руку. Проснулась, стала варить кофе и ошпарила руку именно в том месте, которое видела во сне.

— В каком месте? — безразлично спросил он, но ей, видимо, этот вопрос и требовался.

Калязина с готовностью сдвинула чёрные рюшечки до локтя, обнажив белую холёную кисть.

— Ничего же нет, — удивился Рябинин.

— Естественно, ожог я сняла психической энергией.

— Ах психической…

— Но я могу его и вернуть.

— Пожалуйста, — бросил он, тут же пожалев: не хватало ещё в кабинете следователя эстрадных представлений.

Калязина положила руку на середину стола, на бумаги своего уголовного дела. Нацелившись взглядом и носом на кисть, она застыла, каким-то образом сковав и Рябинина. Он тоже смотрел на её руку и рассеянно улыбался. Вошёл бы сейчас Юрий Артемьевич или Петельников…

Скорее всего от глупого ожидания ему показалось, что в одном месте, ближе к локтю, кожа порозовела. Маленькое пятнышко, которое, видимо, было и раньше. С трёхкопеечную монету. Нет, с пятачок. Вернее, с ручные часы. Да оно вроде бы растёт…

Он отпустил ироничную улыбку, мешавшую сосредоточиться, и начал смотреть зорко, во все очки.

Пятно расползалось, как на промокашке. Оно уже с яйцо. Уже с крупную картофелину… Бледно-розовое, едва проступающее. Нет, заметное, алое. Краснеет… Уже до арбузной мякоти. Нет, до варёной свёклы. Да оно пышет жаром…

Рябинин вскинул голову — лицо Калязиной морщилось от боли.

— Жжёт, — тихо сказала она.

— А вы того… ликвидируйте.

Она закрыла ожог платьем и убрала руку. Рябинин схватил папку, залистав бумаги и зарываясь в них растерянным взглядом. Что-то надо сделать или сказать… Например, расхохотаться как от весёлого фокуса. И не смотреть ей в лицо, затянутое наглым торжеством, которое было и тогда, с этой спичкой.

— Сегодня хорошая погода, — негромко заметила Калязина.

— Да, тепло.

— Паутина летает.

— Это от пауков…

Она шумно встала. Теперь ему придётся поднять голову и встретиться с её глазами.

Но Калязина не торжествовала, устремив свой тёмный взгляд поверх его макушки, за окно. Её нос мелко и неприятно вздрагивал, как у кролика. Она принюхивалась. К чему? Рябинин ждал — побеждённые ждут.

— Пахнет дымом, — неуверенно сказала она.

— Не чувствую, — вяло возразил Рябинин.

— Где-то горит…

Он промолчал, испытывая только одно желание: скорее бы она ушла.

— Вижу ясное пламя…

— Где видите?

— Далеко, за городом.

— За городом?

— Да, в посёлке Отрадное.

Она уже не дёргала носом, а широко открытыми глазами смотрела за город, за дома, за горизонт, где был этот посёлок, — до него ехать минут сорок электричкой.

— Ну и как горит?

— Высокий огонь. Мне жарко…

Рябинин теперь уже не знал, видел ли он, показалось ли ему, но по её напуганным щекам жарким мигом блеснул далёкий и красный отсвет. Она вздохнула, отстранясь от него, от окна и от этого пожара.

— Сергей Георгиевич, я вам позвоню…

И ушла не как победительница — тихо, бесплотно прошуршав к двери.

Рябинин потёр ладонями щёки. Брился, а шуршит. Что-то он хотел сделать… Нет, не очки протереть. Нет, не чай пить. Не к Беспалову, не в канцелярию. Не Калязиной звонить — она ведь была. Но звонить… Он протянул руку к трубке и, раздумывая, набрал ноль один.

— Товарищ дежурный! Следователь Рябинин. Сегодня пожары в городе были?

— Один, да и тот без огня… У мужика диван истлел.

— А в посёлке Отрадном ничего не горело?

— В Отрадное только что выехали две машины. Сарай с хламом горит. А вы как узнали?

— При помощи ясновидения, — серьёзно ответил Рябинин.

Из дневника следователя.

Следователь похож на рыбака, решившего избавить озеро от хищной рыбы. Он забросил свою сеть и осторожно тянет на берег. Хищная рыба бьётся на песке. Но сколько, сколько всего приволокла эта сеть попутно! Тут и ещё одна хищная рыбка, и водоросли, и раковинки, и дырявый ботинок, и телепатия…

Добровольная исповедь.

Пыталась ли я выйти замуж ещё раз? Пыталась, но всех претендентов подвергала тестированию. Тест элементарный — прогулка по городу. Вот как проверила я одного инженера…

Такси не нашёл. В кино билетов не достал. На хороший ресторан у него не было денег. Зато в кафе брал всё, что предлагал официант, который его на пятёрку и обсчитал. Вывод: специальность не прибыльная, а характер не пробивной. Помахала ему на прощание японским зонтиком… Да и зачем мне муж, если я решила сделаться богом? Боги одиноки.

Стала ли я женщиной лёгкого поведения? А бывают мужчины лёгкого поведения? Женщиной лёгкого поведения называют ту, которая ведёт себя так же свободно, как и мужчина. А у нас, слава богу, равноправие.

Следователю Рябинину.

У меня в жизни был один необъяснимый случай. Однажды туристским лагерем стояли мы в горах. Ночью снится, что в мою палатку входит покойная мать, трясёт меня и кричит, как в детстве: «Витька, вставай!» Я открыл глаза. В палатке никого нет, но сон был такой реальный, что я оделся и вышел пройтись. Только отошёл от палатки метров на сто, как раздался жуткий грохот и камень, величиной с избу, прокатился с горы по моей палатке. Всё в щепки и клочья. Другие же палатки лишь обдуло ветерком. Никакими земными законами этот случай не объяснишь.

Уважаемый гражданин Алексеенко!

Всё-таки описанный вами случай можно объяснить именно земными законами. Скорее всего, перед падением камня было какое-то движение пород, и ваше ухо опытного туриста его уловило. Возникшая тревога в сонном мозгу причудливо соединилась с памятью о матери — вот и сон.

Петельников мельком оглядел девушку, стоявшую напротив. Привлекли большие глаза, а вернее, их недвижная пустота, обращённая к людям. О чём она думает? О каком-нибудь Славике, переставшем звонить; об институте, в который не поступила; об осеннем пальто, сданном в ателье; о матери, перенёсшей инфаркт?

Девушка пришла в себя, разбуженная его пристальным взглядом. Голова слегка откинулась. По губам прошло незримое движение, отчего они утратили усталую жёсткость. Это же движение коснулось и щёк, с которыми вообще ничего не произошло, но они стали другими, вроде бы дрожащими от какой-то тайной страсти. Глаза — откуда он взял недвижную пустоту? — смотрели на инспектора прямо, обдавая своей жаркой темнотой. И Петельников понял, что нет у неё Славика, не поступает она в институт и, может быть, не шьёт себе пальто в ателье… И ей под тридцать.

Инспектор перевёл взгляд на дверь, шевельнув плечами. Она поняла — тоже здесь пересаживалась — и поспешила к выходу, чтобы его опередить. Она проверит: верно ли, что ему понравилась; тогда он должен пойти за ней в другой вагон. Маленькие хитрости одиноких женщин…

Петельников пошёл. В другом вагоне они встали почти рядом. Она смотрела на инспектора, лишь иногда рассеиваясь взглядом по ненужным ей лицам. Теперь с её щёк и губ опала загадочная строгость, и они как-то зажили, даже задвигались, готовясь к улыбке. Нужен был повод.

Но Петельников опять посмотрел на дверь и переступил с ноги на ногу, ему выходить. И она опять поняла, собравшись, как птица перед прыжком с ветки. В тот десяток секунд, в которые поезд подходил к остановке, её лицо успело пережить сомнение, нерешимость, сожаление — всё мигом, вскользь. Не её остановка. Но инспектор нацелился плечом на дверь, посмотрел ей в самые глаза, сверху вниз, и мысленно предупредил: «Выхожу!» Она решилась… Он пропустил её вперёд, как и в тот раз. И шёл сзади подземным переходом, стоял ступенькой ниже на эскалаторе, почти наступая ей на пятки в вестибюле…

На проспекте она оглянулась — ему пора было подходить и знакомиться. Но инспектор тщательно застёгивал плащ. Тогда она достала из сумочки берет и начала его надевать — неспешно, смотрясь в зеркальце, посреди людского потока. Но у Петельникова был ещё пояс.

Кончив с беретом, она недоуменно осмотрелась, увидев, может быть, последнюю зацепку — ларёк с жареными пирожками. Очередь небольшая. Она встала и ясно глянула на Петельникова, улыбнувшись как старому знакомому. Инспектор притормозил свой начатый ход ровно на столько, чтобы тоже ответить приятной улыбкой. И прошёл мимо — по самому краю панели, где посвободнее, в свободном плаще, сунув руки в свободные карманы. Он спешил в прокуратуру.

Путь до неё теперь был чем-то омрачён. Неужели из-за этой девчонки? Они даже не заговорили. Разве? Ему казалось, что болтали всю дорогу. Слова нужны для разговора мужчины с мужчиной и женщины с женщиной, а для разговора мужчины с женщиной они необязательны. Тогда о чём же они болтали? О чём-то таком, что сбило его с ясного августовского настроения. Нет, говорили они о вечном — о любви. Сбило другое… Неужели он считает, что предал эту случайную девицу? Ну если так, то гаси свет…

Рябинин сидел за столом и молча ел крупное яблоко.

— Лида велела, — извинился он.

— Тогда грызи, согласился инспектор, снимая плащ и усаживаясь на жёсткий стул.

— Есть ли что новенькое? — спросил Рябинин.

— Калязина ни с кем не встречается и никуда не ходит, кроме работы, магазинов и прогулок с собакой.

— Поэтому и печаль? — Рябинин приметил в инспекторском лице несвойственную ему рассеянность.

— Печаль об Мандолине Ивановне.

— Кинозвезда?

— Нет, секретарша райотдела.

— Её звать Мандолиной?

— Магдолиной, ну а ребята слегка упрощают.

— Твоё новое увлечение?

— На той неделе она преподнесла мне якобы лишний билетик в театр. В понедельник, якобы нечаянно разбила в моём кабинете графин, чтобы у меня побыть. А сегодня принесла мне кучу бутербродов для жевания на дежурстве.

— Ну а ты?

— Видишь ли, я хожу в брюках, и она ходит в брюках. Я курю, и она курит. Я люблю селёдку, и она любит кильку. Я люблю пиво, и она предпочитает сухонькое. Я никого не боюсь, а она тем более…

— Не думал, что тебе нравятся трусихи.

— Женщина должна бояться мышей, темноты, приведений и, самое главное, мужчин. А то её будет не от чего защищать.

— Ты склоняешься к моему идеалу женственности.

За шутейностью разговора виделась какая-то плоть, как скалы за светлым туманом. Рябинин тоже помолчал, надеясь на просвет. Он чувствовал, что инспектора занимало то, о чём прямо не спрашивают.

— А с другой стороны, я похож на единицу, — вдруг сказал Петельников.

— Почему на единицу?

— Одинок, как единица. Она тоже голая, тонкая, тощая… Одна, короче.

Рябинин молчал, запечатанный удивлением. Словно инспектор рассказал ему, что во двор райотдела опустилась летающая тарелка со снежным человеком. Клокочущий энергией Петельников и зябкое одиночество… У Рябинина чуть не вырвалось, что есть же друзья, хотя бы они с Лидой, которым от него ничего не нужно…

И промелькнуло, исчезая…

…Если человеку ничегошеньки от тебя не надо, а ты ему интересен, то бросайся этому человеку на шею — это он, тот человек…

Но какое одиночество имеет в виду инспектор? Петельников ответил, как-то уловив его сомнения:

— Я тоже хочу грызть своё яблоко.

— Дело за небольшим.

— Вот я и собираюсь.

— Но нужен пустячок — влюбиться.

— Нужен ли? — рассеянно улыбнулся инспектор.

Разговор вроде бы опять уходил на шутейные пути. Поэтому Рябинин не отозвался, вглядываясь в инспектора, — что-то того снедало.

— Сергей, а любовь — благо?

Следователь опять промолчал, уклоняясь от разговора о бесполезном.

— Ты ведь знаешь, как материнская любовь портит детей — продолжал инспектор.

— Неразумная.

— А любовь может быть разумной? Я знаю женщину, которая любила мужа, сына и овчарку. Муж ушёл, сын вырос хулиганом, а собака её укусила.

— Ну и?.. — почувствовал Рябинин нетерпение.

— Всё надо делать в здравом рассудке, в том числе и жениться. Такие браки долговечные.

— Возможно, но как же без любви?

— Зачем, если без неё браки долговечнее?

— Потому что влюблённый — это романтик, хороший человек. Дрянь не влюбится.

— Но дело не в этом, — заключил инспектор и вроде бы вздохнул.

Инспектор вздыхает? Далёкая тревога загоризонтной грозой докатилась до Рябинина. Инспектор вздохнул, скрыв этот вздох, как неприличное сморканье.

— Жалко мне их. — Сердитой усмешкой инспектор попытался огрубить свою мысль.

— Кого?

— Одиноких женщин.

— Каких одиноких женщин?

— Всех.

Рябинин не нашёлся что ответить. Инспектор жалел одиноких женщин, тех самых, которых было у него больше, чем дежурств в году.

— Недавно я был у Лиды…

— Да она говорила.

— Ей показалось, что я пришёл что-то сказать.

— Показалось.

— Она угадала — я приходил сказать, что женюсь.

— На этой… на Мандолине? — почему-то испугался Рябинин.

— Нет, на Светлане Пленниковой.

Из дневника следователя.

Видимо, прочитанная или услышанная мысль, как бы она ни была хороша, человека не трогает, если он хоть как-то, когда-то, почему-то не думал об этом. Прочитанная или услышанная мысль, как бы ни была отвратительна, нас не заденет, не думай мы об этом раньше. Такие мысли скользят по нашему сознанию, как по льду. Невозделанная почва урожая не даёт.

С тех пор как Беспалов заронил во мне сомнение, сведя смысл жизни к счастью, я нигде не пропускаю этого слова. И даже походя расслышал в радиопередаче: «Счастье — это полнота соков жизни». Каких соков? Физиологических? Тогда это сведётся к старой и надёжной мысли о том, что счастье — в здоровье. Поэтому люди бегают трусцой, пьют прополис и женьшень, занимаются йогой, едят сырую крупу… Хотят быть счастливыми, я бы сказал, кратким путём, минуя духовные поиски.

Но я убедился — пристальное внимание человека к своему здоровью делает его эгоистом.

Из вечерней газеты (корреспондент В.Холстянникова).

Решение Аделаиды Сергеевны Калязиной написать труд под названием «Прикладная телепатия» вызвало кое у кого иронию. Однако всё встало на свои места, потому что теория суха, но вечно зеленеет дерево жизни. Казалось бы, спорная парапсихология решила конкретный хозяйственный вопрос.

На мясокомбинате по совершенно непонятным причинам худел и сдыхал скот, причиняя ощутимые убытки. Не помогли специалисты, ветеринары и комиссии помогла парапсихолог Калязина. Она приехала на комбинат и полдня стояла перед животными, облучая их своим взглядом… И произошло чудо, о чём есть справка мясокомбината, — животные перестали дохнуть и терять вес. Яркий пример прикладной парапсихологии!

Добровольная исповедь.

Расставалась, встречалась, выходила замуж, разводилась, а молодость-то прошла. Время, время…

Смотришь на какого-нибудь заслуженного: давно ли он снимался в роли директорского сынка, а теперь и сам играет директора. Эта артистка была тоненькой гвоздичкой, а теперь идёт, как через брёвна перешагивает. Тот артист скакал на коне, прыгал с вышки, рубился на саблях, и всё сам, а теперь с трудом ездит в лифте. А эта-то, эта играла в ТЮЗе школьницу с косичками — теперь играет лошадь с гривой. Господи, как хорошо, что мы не артисты.

Стало и мне тридцать. Тридцать-то мне стало, а вот стала ли я богом? Отвечу коротко: кто умеет жить, тот и бог. Я умерла.

Светлана пришла в сквер за полчаса. Она села на край пустой скамейки, сложила руки на коленях и тихо вздохнула.

Бывали свидания у неё и раньше. Она спешила, опаздывала, радовалась, радуясь, пожалуй, не встрече с человеком, а тому, что выросла и уже может ходить на свидания, как дама. Теперь было не так — теперь слабели ноги, забывался родной язык и всё стыло в груди. И она боялась, сама не зная кого и чего. Нет, знала — инспектора. Эти свидания чем-то походили на те экзамены в вуз, на которых она дважды проваливалась. Но пойдёт сдавать и в третий раз. Как и будет ходить на эти свидания, пока они не кончатся, скорее всего, как-нибудь неожиданно и сразу. У него же дикая работа. Однажды он уйдёт в ночь или уедет в какой-нибудь уголок Союза и больше не появится…

Узкий сквер тянулся вдоль панели. На рабатках вечно белели бессмертники. Утоптанный песок дорожек был жёлт и сух. Но в середине сквера сочно зеленел громадный квадрат травы, которую почти ежедневно подрезали.

Светлана поглядывала на автобусную остановку, хотя Вадим мог появиться в любом месте — выпрыгнуть из тех бессмертников. Час «пик»… Автобусы тяжелы и неповоротливы, как жуки. Из открывшейся двери вывалился рыжий парень, успел стать на ноги и заковылял по скверу. Он дошёл до скамейки, сел на другой край и начал сосредоточенно массировать ногу.

Полчаса минули незаметно, хотя и ждала. Вроде бы посвободнее стали автобусы. Вроде бы посинел воздух. И вроде бы потянуло холодком от сочной травы.

Рыжий парень не уходил. Он озирался, поглядывал на неё и грабил пятернёй свою шевелюру. И казалось, что запоздалый солнечный луч проскочил где-то меж стен и стенок и пал на его волосы, отчего те загорелись. Чего сидит… Помассировал — и уходи.

Тихий толчок — не сердца, а сразу всей крови — тревожно и радостно стукнул в грудь. Она хотела встать, но что-то её задержало. Может быть, пропали силы. Она улыбнулась, встречая…

Вадим шёл по дорожке, так и появившись ниоткуда. Его глаза пусто смотрели в даль, за границу сквера. Он поравнялся со Светланой, чуть придержал шаг, всё-таки прошёл дальше, вернулся и стал разглядывать рыжего. Глянув на часы, инспектор вздохнул и сел на скамейку между ними — рыжим и ею.

Она сидела как неживая. Петельников тускло смотрел в песок. Рыжий шуршал пальцами в жёсткой шевелюре.

— Вадим, что с вами?

— Вы что-то сказали? — оживился он, поворачиваясь.

Она не ответила, задышав, как от груза.

— О, Светлана! — Теперь изумился он, обретая смысл в глазах. — Это вы?

— Я, просто согласилась она.

— А где же ваши синие глаза с детскими ресничками? А где короткие светлые волосы? Где телесные губы? Где беретик? Я уж не спрашиваю, где ваша таинственная улыбка Моны Лизы…

Ей показалось, что из недр земли прорвался опаляющий жар или крутой кипяток, который сейчас мигом смоет с её щёк пудру, растворит помаду на губах, очистит ресницы, унесёт дорогой парик и модную шляпку. Но этот же кипяток, добежав до глаз, остынет там слезами… Она неделю готовилась. Сто двадцать рублей на парик, выстояла очередь за французской помадой, шляпка по знакомству. Она неделю ждала этого вечера, поэтому слёзы шли из своих тайников на свет божий.

Но Вадим их остановил, взяв её за руку:

— Светлана, я понимаю, что шляпка от Диора. Вы знаете как воруют шедевры живописи? На этих шедеврах, на подлинниках, рисуют какой-нибудь пейзажик. И вывозят. Так и вы: на Моне Лизе намалевали портрет эстрадной певицы. Сечёте, какой я подвожу под вас комплимент?

Она оттаянно улыбнулась, мельком заметив, что рыжий парень слушает во всё ухо.

— Света, мне нужно сказать вам жутко важную штуку. Так что вы приготовьтесь. Кстати, куда мы сегодня пойдём?

— Мне всё равно…

Они встали и медленно пошли к улице. И она вновь ощутила ту пустоту в груди, которая иногда её поднимала, и тогда ноги почти не касались асфальта.

— Ну, в этом театре мы с вами были… Светлана, наступит время, когда забелеют такие объявления: «Тресту номер — шестнадцать требуются настоящие мужчины». Это я о себе.

Она привыкла к его шуткам, не привыкнув к их неожиданному превращению в свою противоположность. И теперь ждала серьёзной мысли.

— В филармонию билетов нам сейчас не достать… Света, вы, наверное, заметили, что девушки любят инспекторов уголовного розыска. И правильно делают, потому что это весёлые, энергичные, нахально-вежливые и даже галантные ребята. Я опять-таки говорю о себе.

Они уже прошли квартал, миновав театр и филармонию. Впереди мельтешили огни рекламы и оскаленные силуэты гигантских тигров.

— Ну, в цирк мы не пойдём. Всё, что они делают, я тоже могу… Теперь о моём характере: он у меня неплохой, но есть.

Она заметила случайно — рыжий парень шёл сзади, рассеянно поглядывая на витрины.

— Он идёт… за нами, — тихо сказала Светлана.

Вадим обернулся:

— Как только догонит, я проверю у него документы.

Они поровнялись с кинотеатром.

— Ну, тут две серии… Светлана, что касается отношения к женщине, то я за равноправие. Одно время даже собирался писать диссертацию на тему «Вопросы эмансипации женщины в песне «Из-за острова на стрежень…».

Легонько, скорее, не движением руки, а приказом мысли, он повернул её в тихий переулок, в котором оказался-таки бар.

— Ну, пиво вы не пьёте… С другой стороны, хотя это и не главное, но мне надоело обедать в чебуречной под названием «Чебурашка»…

— Как?

— Я хотел сказать в чебурашечной под названием «Чебуречка».

Инспектор вдруг остановился, проявив интерес к большой стеклянной доске на стене.

— Светлана, вы бывали когда-нибудь в шахматном клубе?

— Нет.

— А что нам мешает зайти?

Она удивилась, не поняв чему: тому ли, что он предложил зайти в шахматный клуб, тому ли, что никогда здесь не была. Но это удивление жило несколько секунд, после чего ей жутко захотелось в этот клуб.

Они разделись в подвальном гардеробчике и прошли в зал…

Видимо, шахматные поединки проходили на эстраде, под демонстрационной доской. Но сейчас эстрада пустовала. В освобождённом от стульев зале был образован плотный людской круг, в центре которого за столиком сидело двое, молча уставившись в деревянные фигуры. Женщина и мужчина.

— Товарищи, пропустите даму, — вполголоса просил Вадим вклинивая плечо.

Они выбились в первый ряд. Светлана разглядывала играющих, догадавшись, что они сошли сюда с эстрады, чтобы любители могли лучше их видеть. Женщина средних лет в чёрном, свободном платье, с почти красивым, но каким-то диковатым лицом. Лысый мужчина в очках. Интерес, видимо, в том, что женщина играет с мужчиной, да ещё, наверное, выигрывает.

В шахматах Светлана не разбиралась, поэтому стала разглядывать публику. Почти одни мужчины, почти все в очках. В домино играют другие — там веселее, там с прибаутками.

— Сдаюсь, — густым, но звучным голосом сказала шахматистка.

Лысый мужчина отёр лоб, улыбнулся и пожал ей руку. Он радовался? Чего же удивительного, что обыграл женщину.

— Кто ещё? — спросила шахматистка.

Из толпы вышел желающий — не пожилой, не лысый, не в очках… Рыжий, тот.

Она потянула инспектора за рукав:

— Который шёл за нами.

— Наверное, тоже любитель шахмат.

Рыжий сел за столик и сделал первый ход. Шахматистка ответила. Светлана подняла взгляд на инспектора — тот смотрел на шахматистов не мигая. Ей показалось, что он следит не за ходами, а за чем-то другим.

— Вадим, это интересно? — решилась спросить она.

— А вы присмотритесь, — посоветовал инспектор, отпуская их взглядом.

Ей захотелось — почему же не раньше? — присмотреться и увидеть то интересное, что видел инспектор. Но шахматистка спокойно переставила фигуру. Рыжий вроде бы демонстративно поскрёб рыжий затылок и тоже сделал ход. Шахматистка задумалась — надолго, минут на пять. Но рыжий не стал дожидаться и переставил очередную фигурку. Как же так? Светлана не умела играть в шахматы, но определённо знала, что ходит каждый игрок по очереди. Может, она просмотрела? Тогда она, как и Вадим, въелась неотступным взглядом в руки игроков. Нет, она не ошиблась — рыжий делал больше ходов, чем женщина. И лысый так? Чего ж удивительного, что мужчины выигрывают… У доминошников не так.

— Вадим, почему она не всегда ходит?

— Всегда.

— Я не вижу…

— Иногда она двигает фигуры не рукой.

— А чем? — почему-то испугалась Светлана, глянув под столик, на её ноги.

— Мыслью.

Она чуть было не спросила: «Какой мыслью? Той, которой мы думаем?» Но это же страшно. Теперь Светлана смотрела не на её руки, а на фигуры. И увидела… Одна маленькая штучка, кажется, называется пешкой, вздрогнула, дёрнулась и миллиметровыми шажками перешла на следующую клетку. Вот почему тут столько мужчин в очках… Доминошники так не умеют. А если эта чёрная шахматистка незаметно дует? Светлана зацепилась взглядом за её губы…

— Ничья, — сказал рыжий, дерзко сгребая шахматы.

— Молодой человек, в Васюках вас бы избили, — зло улыбнулась шахматистка.

— А я туда и не собираюсь, — заявил рыжий, пропадая за толпой, как за стеной.

— Товарищи, прошу антракта, — устало попросила шахматистка.

Напряжение, которое цементировало людей, растопилось объявленным перерывом. Живой круг стал разжиматься, редчать, заполняя собой весь зал. И стало видно, что народу собралось много.

Шахматистка встала и неожиданно подошла к ним:

— Тоже интересуетесь, гражданин Петельников?

— А вы разве не болеете?

— Мне стало лучше.

— Придётся сообщить Рябинину, что вам стало лучше и теперь вы гроссмейстер.

— Я парапсихолог. Знаете, что это такое?

— Разумеется, парапсихолог — это студент, получивший пару по психологии.

— Всё шутите… Кстати, передайте своему молодому рыжему человеку, что он украл не ту фигуру.

— А есть ещё и та? — обрадовался инспектор.

Светлана вдруг покрылась мелкими и розовыми пятнышками. Она и раньше думала о той преступнице, которая погубила её мать. Она бы ей сказала, она бы её спросила… Но, догадавшись, что эта мошенница стоит перед ней, Светлана ощутила лишь жар в щеках да приступ неминуемых слёз.

Рука инспектора твёрдо и мягко опередила эти слёзы и вывела её из шахматного клуба на свежий воздух.

— Светлана, я продолжу… У меня есть кое-какие недостатки. Например, я много ем, не терплю романов про любовь и теряю галстуки…

— Да…

— Вы согласны?

— С чем я согласна?

— Не с чем, а на что.

— И на что?

— На моё предложение.

— На какое предложение?

— Светлана, я делаю вам официальное предложение. Прошу руки, предлагая взамен сердце и кое-какое состояние…

Слёзы, наконец-то освободившись, радостно затуманили ей инспектора, улицу, мир.

Из дневника следователя.

Я знал человека, который женился на девушке, похожей на его мать, — подсознательно он такую и искал. Мне известен парень, который женился на девице, потому что у неё было две дублёнки — чёрная и белая. Я знаю мужчину, который женился на женщине только потому, что увидел её плачущей: когда-то у него была младшая сестра, им любимая, им воспитанная, тоже плакавшая. Я знал парня, который отсидел за изнасилование, вышел и женился на своей жертве, — в его жизни ничего ярче этого преступления не было. Я знал человека, который женился на девушке только потому, что она пять лет провела в заграничной командировке. Я знавал людей, которые женились от одиночества, из-за обедов, из-за квартир, от скуки… Женились, потому что все женятся… И я знал людей, которые женились по любви.

А из-за чего женится Вадим Петельников?

Добровольная исповедь.

Иногда я думаю о боге. Я в него верю. Он всесильный и могучий, но править миром не может. И знаете почему? Он каждого понимает и входит в его положение. И дурака, и умного, и убийцы, и жертвы… А понять — значит простить. Почему у Рябинина ничего со мной не получается? Бог входит в его положение: следователь обязан докапываться, подкрадываться, статейки подбирать… Бог ему помогает. Но бог входит и в моё положение — мне ведь тоже жить надо. Он и мне помогает. Поэтому у нас с Рябининым ничья.

Лично я против Рябинина ничего не имею. Он смотрит на меня своими близорукими очками и всё силится понять, что у меня за душой. Но и в нём есть для меня загадка…

Если я освобожусь от следствия, то мне от этого прямая польза. Но какая ему выгода, если он меня упечёт? Получит свою зарплату, и только. Так ведь он её и так получит, сяду я или не сяду. Допустим — подчёркиваю и предупреждаю, что только допустим, — я украла какой-то бриллиант… А он чей, её, этой продавщицы? Так от чего же она померла? Не от собственной ли дури?

Лично я против Рябинина ничего не имею. Но я его милую, пока он ко мне лишь примеривается. Если же выпустит когти, то и у меня найдётся жало. Я не тот бог, который на небе, — я богиня земная.

Следователю Рябинину.

Был в нашей деревне Большая Журавка мужик по фамилии Жмудиков. Я вам скажу, даст сто очков вперёд. Он подходил к любой собаке, у которой аж пена на морде от злости. И она поджимала хвост и убегала в будку. Двадцать первого июня у него на лбу выступил кровавый пот. Он сказал: «Мужики, война не за днями, а за часами». Соседу своему вдруг и говорит: «Продавай скорей корову». А тот зубы кажет, улыбается. Ну и через три денька задрали её волки на болоте.

Как-то у чайной Жмудиков раззадорился с Мишкой-пожарником, да и скажи ему в сердцах: «Мать твою за ногу!» В этот же вечер Мишкина мать гналась за боровом и сломала ногу. Задал я вам закавыку похлеще шахмат.

Уважаемый гражданин Власенков!

Вероятно, хорошо зная собак, можно их укротить без окриков и побоев. Войну же предсказывали многие, кто внимательно следил за политикой. Для объяснения «закавык» с коровой и сломанной ногой матери гражданина Миши-пожарника требуется дополнительная информация, которая, вероятно, всё бы объяснила.

Всемогущая жизнь иногда радовала своей мудростью. Рябинин не раз замечал, что ответ на мучивший вопрос неожиданно оказывался в случайной книге, словно её подсунули. Разгадка, казалось бы, труднейшей задачи приходила где-нибудь в автобусе или в столовой. Вроде бы непосильное дело решалось вдруг само, при помощи пустяка. В сложнейшем положении перед тобой оказывался именно тот человек, который и был нужен, и ты даже сам не подозревал, что он нужен. Всемогущая жизнь радовала своей мудростью… Но, видимо, так редко, что эти радости запоминались надолго и даже казались системой.

Из двери автобуса показался белёсый тощий портфель. Неужели тот? Изготовленный в сороковых годах? С металлическими углами? Круглый замок, щёлкающий, как мышеловка. Чемоданная ручка. Из кожи неизвестного животного. С ромбиком из нержавейки, на котором всего два слова: «От друзей». Неужели всё тот?

Гостинщиков обвил рябининскую шею худой рукой и вонзил бородку в его щёку.

— Попался, следопыт!

— Я тебе звонил…

— Отлучался на карельские граниты.

Так и не отпустив шеи, Гостинщиков заволок его в парк и усадил на первую скамейку. Они отдышались, пережидая ту минуту, которая случается между первой радостью и последующим разговором.

— Э, всё ловишь преступников?

— Всё ищешь камешки?

У Гостинщикова подрагивала бородка — от радости. У Рябинина запотели очки — от радости. Они говорили о делах, о времени, о Димке Семёнове…

— Рэм Фёдорович, мне бы с тобой посоветоваться.

— Небось о смысле жизни?

Рябинин не сразу ответил, потому что промелькнуло, исчезая.

…Счастье — для меня, смысл жизни — для всех…

— О парапсихологии.

— Э, психология на пару? Вроде фрикаделек.

Рябинин рассказал, о чём не переставая думал все последние дни. О живой спичке, о самоходных шахматах, о чудо-ожоге, о невидимом пожаре… Гостинщиков слушал с невыразимой усмешкой и чёрным огоньком в узких глазах так бы пожилой чёрт внимал лепету грешника.

— Но Калязину поддерживают учёные.

— Лжеучёные, — поправил Гостинщиков.

— Разве такие есть?

— Немного, но очень вредят.

— Кому?

— Э, хотя бы сбивают с толку молодых учёных.

— Что же это за учёный, которого можно сбить с толку?

— Вредят науке своими теориями.

— Рэм Фёдорович, что стоит наука, которой можно повредить теориями?

— Вредят же они твоему следствию.

— И всё-таки я доберусь до истины.

— В щуке это сделать потрудней, — сказал Гостинщиков слегка небрежным голосом, как бы отстраняя свою науку от рябининского следствия.

Даже Рэм Фёдорович. А ведь он неглуп.

Где зарождается спесь, откуда берётся, с каких болот взлетает? Не с тех ли, не со своих ли, которые хвалит каждый кулик? Это перенос, психологический перенос, когда наше сознание, добыв опыт из одного источника, меряет им все океаны жизни. Успехи в своей области расковывают специалиста — ему кажется, что он добился всего и везде. Поэтому геолог, видящий сквозь землю, смело рассуждает о юриспруденции. Юрист, назубок познавший законы, свободно судит о медицине. Хирург, прекрасно делающий операции, не сомневается в своих взглядах на искусство. Артист, переигравший все роли, уже вроде бы знает все профессии. И всё на свете знает писатель только потому, что у него хороший стиль.

— А тебе известно, зачем в суде нужен адвокат? — спросил Рябинин.

— Ни за чем.

— Чтобы отыскать слабые места в доказательствах. Лженаука существует за счёт слабых мест в науке.

— Наука идёт по неизведанному, поэтому слабые места будут всегда.

— А лженаука рядом. Чтобы наука не жирела, — заключил Рябинин с некоторым злорадством.

На них посматривали. На скамейке сидело двое. Один — пожилой, выгоревший, сердитый, с клинком белёсой бороды. Второй — помоложе, в немодных очках, всклокоченный, рассеянный. О чём они так страстно? Выясняют отношения? Делят имущество?

— Серьёзному учёному проверки лженаукой не требуются, — отрубил Гостинщиков.

— Почему ж серьёзные учёные не займутся парапсихологией всерьёз?

— У них есть дела посерьёзнее.

— Неужели парапсихология менее интересна, чем, скажем, залегание твоих горных пород?

— Э, залегание моих пород требует изучения, а твою парапсихологию сможет объяснить любой здравый человек.

— Тогда объясни калязинскую.

— Фокусы.

— Ну а как она увидела пожар?

— Думай, ищи, ты — следователь.

— Тогда объясни… Кора мозга имеет толщину всего пять миллиметров. Что же делает громадная подкорка?

— Телепает, — усмехнулся Гостинщиков.

— В нашем организме две системы передачи информации — по нервам и через жидкость, гуморальная… А практика иглоукалывания говорит, что должна быть и третья, нам неизвестная.

— Если есть, то скоро будет известна.

— Может быть, так и психическая энергия?

— Существуй эта особая психическая энергия, человечество за тысячелетия научилось бы ею пользоваться. А кроме твоей Калязиной, я не знаю ни одного парапсихолога.

— Сознание тоже существует тысячелетия. А что-то очень мало знаю умных людей.

— Э, если уж человек с высшим образованием в конце двадцатого века верит в телепатию, то представляю, что творилось в средние века. Да там черти кишели!

Рябинин удивился: он верит в телепатию? Он же нападал на всех, кто о ней лишь заговаривал. Для него теперь не было слов противнее, чем «телепатия» да «телекинез». Почему же он возражает геологу? Не из духа же противоречия? Может быть, ищет ту самую истину, которая рождается в споре…

— А на твои вопросы легко ответит специалист, — осклабился Гостинщиков.

— Мне приходят письма с описанием случаев ясновидения, вещих снов…

— Э, хочешь расскажу про себя? Однажды закруглил маршрут и жду машину на опушке рощицы. А её нет. Лёг на травку да и уснул. И слышатся мне слова: «Зачем спишь на моих костях?..» Проснулся, как от явственного шёпота на ухо. Ну а потом приехала машина. В следующий полевой сезон меня забросило в эту рощицу… Э, что я вижу? На том месте, на самом-самом, вдоль моего спящего тела, вытянулась могилка с красной звёздочкой — неизвестный солдат. Оказывается, тут нашли скелет, патроны, окопчик… Ясновидение?

— Совпадение или…

— Второе.

— Спящий мозг уловил запах и породил сон.

— И никакой парапсихологии, — сердито заключил Гостинщиков.

Рябинин догадался, почему спорит, — он не понимал раздражения геолога, как и не понимал той злости, которая появлялась у людей, стоило заговорить о сверхчувственном, о неосознанном, о потустороннем. Есть же явления загадочней и опасней всякой чертовщины, вместе взятой. Например, глупость. Да он бы только смеялся над этими парапсихологами, не порть Калязина ему жизнь.

— Тебе, Сергей, не попадались эти лжеучёные, эти продавцы чудес…

— Жаль, иногда чудес так не хватает.

Гостинщиков повернул к нему голову, прищурился и слегка отпрянул, словно намеревался проткнуть его колышком бородки.

— Сходил бы в цирк.

— Там чудеса искусственные.

— А в естественные чудеса я не верю.

— Во что же ты веришь?

— Вот во что…

Гостинщиков махнул рукой, обнимая небо, парк и землю. Его пальцы окончательной точкой упёрлись в длиннющую и тонкущую берёзку, которая так вытягивается только в чаще. Эта же стояла на лужке, изогнувшись коромыслом чуть не до самой травы. С неё уже осыпались, как стекали по стволу, жёлтенькие листочки, выстилая ровный золотисто-ржавый круг.

Рябинин его понял — геолог верил только в природу. Тридцать лет она рассказывала ему своими залёгшими пластами и осевшими слоями, когда-то кипевшими магмами и остывшими кристаллами, отпечатками малюсеньких моллюсков и гигантских скелетов… Тридцать лет природа доказывала ему свою материальную сущность. И нигде — ни в тысячелетней пыльце, ни в миллионнолетнем пласте угля, ни в миллиарднолетнем массиве гранита, ни в километровых буровых скважинах, ни в десятикилометровых морских глубинах, ни в стакилометровых высотах космоса, — нигде не было признаков духа.

Рябинин схватился за очки, поправляя. Нет, за очки он схватился от нервного стука, пославшего пальцы к глазам. Он догадался, почему спорит, казалось бы, о бесспорном. Тогда, на своей квартире, Гостинщиков легко и спокойно отказался от смысла жизни. Теперь он легко и спокойно отказывался от человеческого духа.

— Выходит, есть одна материя? — уставая, спросил Рябинин.

— Э, почему же… Пока жив мозг, есть и дух, как продукт последнего.

— А без тела нет и духа?

— Закон природы, — усмехнулся Гостинщиков неожиданной наивности следователя.

— Чему ж ты радуешься?

— Э?

— Почему бы духу не обойтись без материи?

Геолог даже не ответил — праздные вопросы его раздражали.

— Рэм Фёдорович, я за силу духа.

— И я за него.

— Чтобы он оказался сильнее материи. Хорошо, а? Независимость духа от материи!

— А ты подобное видел?

И промелькнуло, исчезая…

… Большинство людей считает правдой то, что видит…

— Видел, — разозлился Рябинин. — Книги.

Из дневника следователя.

Лжеучёные, чудотворцы, гадалки, прорицатели, ясновидцы и писатели-фантасты будут всегда. Тут науке ничего не сделать, ибо она ещё плохо знает человеческую душу. Что наука может дать человеку? Проверенный, рассчитанный факт. А душа наша сгорает от любопытства, которое фактами не утолишь. Мы жаждем невероятного, удивительного, даже неестественного, а трезвая наука ставит препоны. И тогда против неё возникает раздражение. Если приедет лектор с такой темой: «Мифы о летающих тарелках», а тут прибежал сосед и крикнет, что летающая тарелка опустилась на наш дом… Неужели я пойду на лекцию? Да я полезу на крышу, хотя и допускаю, может быть, даже и знаю, что никакой тарелки нет, а кровельщик свалил там гору оцинкованного железа… Но я чудес хочу, чудес!

Добровольная исповедь.

Рябинин пытается залезть в мою философию. Спросил бы прямо, я ведь не скрываю. Моя философия есть эгоизм. Может быть, вы шокированы? Может быть среди читающих мои излияния есть коллективисты, которые ближних любят больше себя?

Тогда ответьте мне… Чем вы меряете чужую боль? Своею. Чем меряете чужие трудности? Своими. Чем оцениваете чужой труд? Своим. Чем оцениваете чужую мораль? Своею. Что же получается? Коллективист-то вроде бога, в центре вселенной стоит и обо всём судит по себе. А разве это не эгоизм? — всё по себе-то? Но я спрошу ещё. Вы верите в идею? Конечно. Добавляю: и вас совершенно не интересуют другие идеи. Вы любите своё дело? Поглощены. Добавляю: и вам плевать, уродилась ли в колхозе картошка. Вы занимаетесь своим здоровьем? Закаляетесь и бегаете. Добавляю: и вам начхать на грипп, которым болеет полгорода. Вы любите свою жену? Обожаете. Добавляю: и всё для неё, а других хоть не будь…

Не парадокс ли? Идея, работа, здоровье, любовь… А на практике эгоизм идеи, работы здоровья и любви. Но никакого парадокса нет, — все мы эгоисты. Других людей нет и быть не может.

Следователю Рябинину.

Есть люди, которые щеголяют своим неверием ни в бога, ни в чёрта. К таким людям относилась и я. Помню, в детстве, в начале войны, огненная стрела упала за деревней, под обрыв. Мы бегали смотреть. И вот фашисты дошли только до этого обрыва, а дальше не смогли. Ну, это так.

У меня был сын, хорошо учился, бойкий. А в последнее время стала я замечать… Он и рассказал: видится ему женщина с белыми распущенными волосами. То в углу, то за дверью, то в окне. Идём как-то двором, а он и кричит: «Мама, вот она, вот». — «Сынок, да тут никого нет». — «Да вот же стоит». Горе моё…

Сын пошёл купаться и не вернулся. Упал под мост. Выходит, что видел он свою смертушку.

Уважаемая гражданка Вычужанина!

Скорее всего, у вашего сына было какое-то психическое расстройство. Видимо, оно порождало не только видение, но и привело к несчастному случаю.

Инспектор шёл меж загонов, поёживаясь от запаха. Бычки волновались мычали, постукивали копытами насупленно следили за ним. Заволнуешься — с родных-то ферм да на мясокомбинат.

Он остановился у изгороди. Бычок, а может быть, юная коровка просунула ноздреватую морду между реек и втянула воздух, словно решила засосать этого человека в светлом плаще. Инспектор непроизвольно похлопал по карману, хотя знал, что хлеба там нет. И вот этим бычкам Калязина внушала здравые мысли о пользе живого веса…

— Посторонним тут не зоопарк.

Сухой, натужный голос за спиной отвлёк инспектора.

— Я ищу бригадира.

— Он же не со скотиной стоит…

— А где? — улыбнулся инспектор.

— В данный обеденный час питается в столовой.

— Пойду искать. Какой он из себя?

— Обыкновенный, в человечьем обличии.

— Вы, случайно, в столовую не идёте?

— Зачем это?

— Питаться, а заодно представили бы меня Семёну Ивановичу Закаблуку.

— Эва! Закаблук-то я.

— Вы же сказали, что бригадир в столовой.

— Новый бригадир в столовой…

— Ясно. С вами, Семён Иванович, жена не заскучает.

Инспектор оглядел бывшего бригадира. Унылый, неопределённого возраста мужчина с неопределённым лицом, имеющим единственно приметную черту крупный сизоватый нос в странных, прямо-таки огуречных пупырышках.

— А вы кто есть? — спросил Закаблук.

— Из милиции. Где бы нам побеседовать о жизни?

Они прошли в пустую дежурку. Там, на простых табуретках, за столом доминошников, Закаблук распахнул несвежую куртку и сумрачно глянул на инспектора:

— Если насчёт чего такого, то я об этом не знаю.

— А если насчёт чего другого?

— Это как повернётся.

Петельников достал из кармана новенькую пачку редких сигарет, хрустко надорвал и протянул собеседнику. Тот вытащил сигаретинку осторожно, приглядываясь к заграничной картинке. Курить инспектор давно бросил, но тоже взял для беседы сигаретку. Они задымили, для начала помолчав, как и положено.

— Семён Иваныч, отчего худели и дохли быки?

— Меня уж к вашему брату приглашали.

— И что вы ответили нашему брату?

— Скотина бессловесная, и её характер есть тайна, покрытая мраком.

— А что ответите мне?

— То ж самое.

Закаблук отвернулся к окну теряя интерес к разговору. Инспектору показалось, что тот смотрит не в окно, а на свой овощной нос, на самый кончик, на самую большую пупырушку.

— У вас тут учёная женщина была…

— Которая с гордо поднятым видом?

— Она.

— Стояла у загонов, глядела на скотину…

— Ну и что?

— А скотина глядела на неё.

— Ну и понравилась она вам?

— Баба здоровая, видная. Телепятка…

— Телепатка.

— Я и говорю, телеляпка.

— Телепатка, — опять зря поправил инспектор.

— Пускай телетяпка.

— Бычков-то она спасла?

Вероятно, Закаблук ухмыльнулся, потому что по губам и щекам пробежал лёгкий тик и даже вроде бы задел нос. Он потянулся за второй сигаретой. Инспектор пододвинул пачку.

— Спасла так спасла, — неожиданно кончил беседу Закаблук.

Теперь нужна пауза. Петельников не знал, для чего она нужна, — ведь не брёвна ворочали. Но передых был необходим, чтобы отделить что-то от чего-то. Инспектор затянулся, покашлял, осмотрел дежурку, пошевелил костяшки домино и поёрзал на стуле. Закаблук курил молча, замыкая взгляд на кончике своего носа. Передых кончился.

— Семён Иваныч, давно на комбинате?

— Лет десять. Сперва работал убивцем.

— Кем?

— По-правильному — бойцом. Скот бил. А потом вот бригадиром у загонов…

— От бригадирства-то освободили за падёж?

— А я не шестёрка.

— Конечно, — согласился инспектор.

— Стаж заработал, выпиваю по норме… Мой нос их не касаем. Он на сосульку не похож.

— Ни грамма, — искренне подтвердил инспектор, потому что нос больше походил на гибрид огурца с баклажаном.

— После газетного позору начальник придумал такой приказ: «Закаблука уволить вовсе». Профсоюз меня защитил.

— А за что уволить-то?

— Выпиваю, мол, в сене да курю…

Петельников встал, создавая вторую паузу. Он прошёлся по дежурке. Графин с водой, свежие газеты, неполитые цветы… На стенах висят правила по технике безопасности и картина неизвестного художника — коровы на лугу. Инспектор постоял разминая ноги ритмичным покачиванием тела. Засада… Кто сказал, что выжидают только в засадах? На допросе тоже выжидают. В засаде ждёшь человека, на допросе — признания. Что-то Закаблук знал, поэтому и ухмыльнулся.

— Семён Иваныч, давай откровенно, а?

— Ты мне не сродственник.

— Я тоже скажу откровенно, а?

— Послушать могу…

— Если откровенно, то тебя, Семён Иваныч, нужно гнать с комбината немедля к едрене бабушке.

Закаблук изумлённо повёл носом. Его глазки, застеленные неведомой дымкой, прозрачно остекленели.

— Это за чего же?

Инспектор стремительно двинул к нему стул, прижавшись плечом к его плечу:

— Сколько ты за десять лет съел государственных бычков?

— Я не волк…

— В виде варёного мяса и в форме копчёной колбасы, а?

— После еды к весам не хожу.

— Наверное, стадо сжевал, а? Ешь казённых быков, работаешь десять лет бригадиром… И что?

— А что?

— Приходит посторонняя баба и спасает бычков от падежа. Не позор ли? Думаешь, начальник выхлопотал тебе выговорёшник за пьянство? За то, что опозорил комбинат на всю страну.

— Он самолично сказал?

— Да об этом весь комбинат говорит! Что там комбинат… В министерстве колбасной промышленности шушукаются. Мол, Закаблук-то с этой бабой-то не вместе ли сработали…

— На фиг такой график, — разозлился бывший бригадир.

Лицо налилось кровью, но стало не красным, а каким-то сизым, припорошенным белым налётом. Нос вроде бы увеличился, ошалело раздуваясь от воздуха, который Закаблук втягивал бесконечно и не выдыхал, девая его неизвестно куда.

— И что обидно, Семён Иваныч… Помогла бы она бычкам лекарством, уходом, какими-нибудь витаминами. А то ведь взглядом, как деревенская колдунья.

— Ни хрена не взглядом! — окончательно рассвирепел Закаблук. — Глаза не вилы, в бок не колют.

— А чем же? — тоже вроде бы распаляясь, крикнул инспектор.

Теперь Закаблук придвинулся к нему плотней, наступая плечом и узким, прямо-таки бодливым лбом. Нос подъехал к лицу инспектора, как утка подплыла.

— Примечаешь на физиономии отметину?

На его скуле проглядывался уже пожелтевший овал.

— Да, бывший синячок.

— Бык угостил.

— За что?

— Корм ему задавал. Я чуть коньки не отбросил. А у меня в бригаде баб полно. Визжат на весь комбинат.

— Что ж это за быки?

— Привезли такой гурт. Злющие, с кольцами в носу. За ставку-то рисковать жизнью. Понимаешь ход моей обиды?

Инспектор задумчиво вытащил сигаретку, позабыв, что он не курящий. Осталось задать последний вопрос, контрольный, чтобы проверить свою догадку:

— Ну, и не кормили?

— Рисковать-то своими потрохами…

— Что потом?

— Какие подохли, какие отощали. А когда пришла эта, телетюпка, бычков-то других пригнали, небодучих.

Петельников таки закурил, уже не ради беседы — для себя. Вечером идти в бассейн — там выдохнет весь никотин. Неужели разозлился? Неужели из-за бычков?

— Сколько подохло-то?

— Не считал.

— Семён Иваныч, а какой у вас тут самый дешёвый продукт?

— Студень из хрящей да хвостов.

— Знаешь, чего я сейчас попрошу у директора?

— Палочку копчёной колбасы, — расцвёл Закаблук.

— Нет, я попрошу истолочь тебя на студень.

Из дневника следователя.

Есть люди, вроде Калязиной, у которых запечатана душа. Чем, кем и зачем — не знаю, но этому нет ни смысла, ни оправдания. Допустим, этой душою никто в своё время не занялся. Но ведь на неё ежедневно и ежечасно жизнь льёт свою благую влагу. Люди своими хорошими чёрточками, дети своей непосредственностью, цветы и травы своей красотой, солнце своими лучами…

Поэтому неправда, что её некому распечатать. Не хотят, — она же запечатана.

Добровольная исповедь.

Думаю, что эгоизм — это естественная форма существования индивида, поскольку любить ближнего больше себя так же смешно, как отгрызть собственную руку. Гляньте на природу… Жёлтенькие и нежные цыплятки слабенькими клювиками забивают своих же собратьев насмерть. А ведь у людей кулачищи. А дикие животные? Стройные, поджарые, молодые… Потому что они эгоисты и живут по законам естественного отбора. А мы сморкаемся, увидев больного. Выжимаем слезу при виде убогого. Спасаем жизнь заведомому идиотику. Гуманизм? Нет, вырождение общества и засорение генофонда, что в конечном счёте приведёт к вымиранию человечества.

Следователю Рябинину.

В молодости я плавал. Однажды шли мы южными широтами. Жара была такая, что будто не морем идём, а пустыней едем. Откуда-то на корабле появился странный тёмный человек. Он ходил промеж матросов и вроде бы кого-то искал. Затем говорит: «Его здесь нет». И куда-то исчез. Мы искали его, но он пропал, как в воду прыгнул…

Позже выяснилось, что в этот день и в этот же час умер отец капитана. Последние мысли умирающего были о сыне, и перед смертью он сказал про сына: «Его здесь нет».

Вы можете это объяснить?

Уважаемый гражданин Сухотов!

К сожалению, ничем, кроме сильной жары, я этот случай объяснить не могу.

Воздуха, настоянного на осени, осталось шагов на двадцать — до распахнутых металлических воротец. Рябинин вдыхал глубоко, разминая грудь лёгкой и приятной болью. Воздух тут отчего? Кислород же безвкусен. Пылинка с земли, водинка с травы… С жёлтого листа, с мокрого ствола…

Двадцать шагов кончились. Остался последний, который вынес бы его за ворота, на асфальт и бензин. Последний шаг остался и человеку в синем плаще и тёмной шляпе, идущему по соседней дорожке, тоже впадающей в эти воротца. Рябинин улыбнулся. Человек хотел ответить улыбкой, но тень, неприятная ему самому, не пустила её дальше уголка губ. Посуровел и Рябинин.

— В прокуратуру? — спросил Беспалов.

— В неё, — сухо отозвался следователь.

— Что с Калязиной?

Вот откуда неприятная им обоим тень, — прокурор беспокоился о деле.

— Сегодня тёплое утро, — ответил Рябинин.

Юрий Артемьевич посмотрел сбоку каким-то взглядом-крюком. Но они миновали железные воротца, чего Рябинин и и ждал, — ему не хотелось отвечать там, в жёлто-зелёном мире осени; Калязина была из мира по эту сторону воротец, из мира асфальта и бензина. И, ступив на панель, он собрался было ответить, что с Калязиной, но прокурор, словно освободившись в парке от тяготевшего груза, вдруг улыбнулся:

— Кстати, о том счастье, про которое вы забыли…

Кстати. На проспекте, среди бегущей толпы, на ходу, перед напряжённым днём…

— Человек, который постиг, что работать интересней, чем отдыхать, всегда будет счастлив.

Беспалов немного опередил следователя, пытаясь высмотреть в его глазах ценность своей мысли. Рябинин помолчал, удивившись её глубине.

И промелькнуло, исчезая…

…Умные мысли приходят всем. Только от некоторых сразу же уходят, потому что умные мысли — не деньги и не каждому нужны…

— Хорошо, — подтвердил Рябинин, — но смысла жизни этим не объяснишь.

— Увлечённость работой всё объясняет.

— Я знавал неинтересных людей, увлечённых работой, — как-то между прочим, не для спора, бросил Рябинин, потому что об этом было уже говорено.

— Про интересность не знаю, но эти люди хорошие.

— Я знавал плохих людей, увлечённых работой…

— Они полезны для общества.

— Я знавал вредных для общества людей, увлечённых работой…

— За каких же вы людей?

— Я не за человека, увлечённого работой, а за человека, увлечённого жизнью, — воодушевился Рябинин, тоже слегка забегая вперёд и заглядывая в лицо прокурора.

— Неплохо, — согласился Беспалов. — Но я встречал немало подлецов, увлечённых жизнью.

Они рассмеялись одновременно — от хорошего разговора, от приятной ходьбы, от доброй осени и от тех десяти минут, которые у них остались до работы.

— А что же вы не на машине? — спросил Рябинин.

— Осень хороша.

— Сейчас будут клёны.

— Да, будут…

И клёны встали в крохотном скверике, который, казалось, самовольно раздвинул дома и втиснулся. Летом меж каменных стен эти клёны не очень заметны, да и зелени на проспекте много. Но осенью на них опускается купол огня, который рвётся ветром: большие куски — на крону, кусочки — на землю… И жарко меж стволов.

Беспалов взялся за свой подбородок, опробовав его на крепость. Сейчас спросит о смысле жизни — нашёл ли?

— Сергей Георгиевич, у вас характер трудный?

— Нет, — может быть, чуть резковато ответил Рябинин: его об этом спрашивали, ему об этом говорили.

— Некоторые так считают, — сказал прокурор бесцветным голосом, как бы отмежёвываясь от тех, некоторых.

— Некоторые зарабатывают свой хлеб, пресмыкаясь. А кто работает гордо, кажется им человеком с плохим характером.

— Вы всегда с чем-то боретесь…

— Да? — удивился Рябинин.

С собой. Всю жизнь он боролся с собой. Борьба шла между ним и тем лёгким, простым и благополучным парнем, каким бы он хотел быть. Или между ним, Рябининым, и тем идеальным человеком, каким бы он хотел быть. Борьба нескончаемая и бессмысленная, потому что он всегда будет пробовать измениться и всегда будет оставаться самим собой.

И промелькнуло, исчезая…

…Все мы стремимся к себе, какими мы себя представляем…

— А вы про характер… к чему?

— Он у вас бойцовский.

— Разве — усмехнулся Рябинин.

У него бойцовский характер… Слышала бы Лида. Разве бойцы краснеют от смущения, расстраиваются от грубостей и не спят по ночам от неудач?

— Тогда почему ж борьбу не считаете смыслом жизни?

— Я думал.

Когда? Он не помнил. Видимо, на допросах, в автобусах, во сне… Но он думал.

— Я ещё думаю…

Они бы заговорили о борьбе, не покажись здание прокуратуры. Потом были гранитные ступеньки, сбившие дыхание, так нужное в споре. Потом они вошли в сумрачный коридор, в свет дневных ламп, в звук шагов и в нервный стрекот машинок…

Потом Рябинин увидел у своего кабинета тёмную фигуру, которую он не рассмотрел, не узнал и не понял, сразу отторгая её от дверей нервным и волевым ударом. Но фигура поднялась и целомудренно сказала:

— Доброе утро.

— Здравствуйте, — буркнул он, отпирая кабинет.

Калязина оказалась у стола раньше, чем он снял плащ.

— Сергей Георгиевич, я выздоровела.

— И вроде бы давно.

— Когда я играла в шахматы, то была ещё на больничном.

— Зачем пришли?

— Я же вам нужна, — изумилась Калязина.

Фальшиво изумилась, перестаралась, округлив глаза и распахнув рот. Он её понял — она тянула время, которое всегда играет на руку преступнику. Вроде бы пришла, вроде бы не уклоняется, отлично зная, что без свидетелей она ему не нужна, а собрать их сразу непросто.

— Как работа? — спросил Рябинин, обдумывая быстрый способ вызова свидетелей.

— Инфекции, бактерии, анализы… Сегодня женщина привела ребёнка, укушенного собакой. И что вы думаете? Укусила не собака, а папаша в нетрезвом состоянии.

— Ну…

— Сергей Георгиевич, да могу ли я работать, находясь под следствием?

— Вы сами виноваты.

— Неужели я такая дура, чтобы пойти на уголовное преступление?

— Да, такая, — покладисто согласился Рябинин.

— Как? — тихо вспыхнула она, ожидая разуверений.

— Преступник всегда дурак.

— А следователь всегда умный?

— Следователь не всегда умный, но преступник всегда дурак.

— Это вам в институте внушили?

— Совершать преступления, Аделаида Сергеевна, очень не выгодно. Умный человек на это не пойдёт.

— Какой вы ещё наивный, — улыбнулась она, но улыбнулась злорадно, и Рябинин понял, что не такой уж он наивный.

Она скользнула рукой по кармашку модного жакета, вытащила маленькую конфетку, развернула, вскинула руку и опустила конфетку в рот, как в желобок. Чтобы показать, что он наивный — с ним только леденцы сосать.

— Приходите завтра к десяти часам.

Петельников поможет — развезёт повестки сегодня же вечером.

— Хорошо, Сергей Георгиевич.

Она жевала конфетку что-то слишком долго… Это не конфетка — она жуёт резинку. Жуёт монотонно, как верблюдица. Перед посторонним мужчиной, у следователя в кабинете, находясь под следствием… И как верблюдица.

Глупое желание зародилось внезапно. Спрашивал же он других, почти незнакомых, неинтересных, неумных… Пока она жуёт.

— Аделаида Сергеевна, я хочу вас спросить о другом…

— О, слушаю.

— В чём, по-вашему, заключается смысл жизни?

— Что-о?

— Ах да.

И промелькнуло, исчезая…

…От человека, который не ищет смысла жизни, всего можно ждать…

Она перестала жевать свою резинку — смотрела на него. Удивилась неожиданному вопросу? Задумалась о смысле жизни? Да нет, она смотрит мимо, вдоль своего носа, за окно, на улицу.

— Опять видите какой-нибудь пожар? — усмехнулся он кисловато, потому что этот пожар был ещё не разгадан ни им, ни Петельниковым.

— Я смотрю на цистерну.

На той стороне проспекта, на углу, торговали совхозным молоком.

— Ну и какой видите процент жирности? — опять усмехнулся он, уже повеселей.

— Хотите, я его сквашу?

— Взглядом?

— Разумеется.

— Хочу, — окончательно повеселел Рябинин: если молоко скиснет, то он поверит не только в телепатию, но и в бога с чёртом.

Калязина как-то подобралась. Высокий лоб и крупный нос побелели. Губы сжались так, что почти исчезли, вдавившись одна в другую. Глаза, как ему показалось, затуманились, посветлели… Тоже побелели?

— Хватит изображать — чуть не крикнул он.

— Молоко скисло, — вздохнула она, выходя из своего белого состояния.

— Ага, теперь из крана льётся кефир.

— Вместо иронии сходили бы за ним с бидончиком для экспертизы…

— Жду вас завтра в десять. До свидания.

Она ушла, обидевшись.

Рябинин взялся за работу. Он писал, говорил с людьми, допрашивал, звонил по телефону, читал бумаги — и всё при неотвязном желании сделать то, чего здравый человек делать не будет, но ему лучше сделать. Что? Подумать, куда у неё делась жевательная резинка. Не проглотила же. Может быть, она ела ириску? Он вытащил из портфеля дневник, сделал запись и улыбнулся злобнейшей улыбкой, которую адресовал себе…

В обеденный перерыв он улыбнулся злобнейшей улыбкой, адресованной себе, надел плащ, запер кабинет и вышел из прокуратуры. Цистерна желтела на той стороне. Он медленно пересёк проспект и подошёл к ней.

Молоко ещё было, хотя торговать начинали с семи утра и к полудню оно уже кончалось. Зря он не послушался Калязиной и не взял бидончик. Продавщица глянула на его пустые руки:

— Налить?

— Пожалуйста…

Он взял бумажный стакан и отпил треть. Молоко густое, осеннее. Холодное, осеннее. И свежее, как нынешняя осень…

— Вкусно, — выдохнул он.

— Из совхоза «Бугры».

— А что так долго торгуете?

— Да, припозднились. Отпустила утром литров пятьдесят… Нормальное молоко. Так возьми и скисни в чистую простоквашу. Пришлось ехать за новым.

— Когда скисло?

— Часов в десять.

Из дневника следователя.

Прокурор сказал, что я борец… Комплимент или шутка? Тогда против чего же борюсь?..

Идеологической борьбой я считаю не только борьбу против империализма. Борьба с Калязиной — какая? Разве мы с ней что-нибудь делим? А борьба с мещанином разве за шмутки? А борьба с обывателем, с карьеристом, с подлецом, с дураком — какая? Это же борьба идеологическая. Когда я вижу тётю, замотанную в чернобурку, распаренную, но не от чернобурки, а от рулона ковра три на четыре, который она счастливо тащит на своём чернобуровом плече; когда я этой тёте иронично улыбаюсь, зло и намекающе, неужели и в этом случае я веду идеологическую борьбу?

Добровольная исповедь.

Оказывается, Рябинина занимает смысл жизни. Я ему отвечу…

Ну, о будущем говорить не стоит. Уверена, что любой из нас не возражал бы, чтобы после нашей смерти не было бы ни будущего, ни поколений. И это естественно: я умер — и мир должен умереть. Теперь о существе.

Возьмём работу, которая хороша когда от неё получаешь удовольствие. Еда для чего? Для удовольствия — не для калорий же. Любовь? Для удовольствия: когда мы обнимаемся, то меньше всего думаем о продлении рода человеческого. Спорт, зрелища, гостехождения, туризм, спиртные напитки… Всё для удовольствия. Так о чём же тут думать? Человек живёт для наслаждений. И больше ни для чего.

Людей можно делить по разным признакам, но, кроме всего прочего, они делятся ещё и по тому, кто, как и чем наслаждается. Человек выпил стакан «Плодоягодного» и понюхал кусок магазинного студня — это один уровень. Человек просмаковал рюмочку шестнадцатирублёвого коньяка и съел ломтик ананаса — это другой уровень.

Я хочу сказать, что смысл жизни заключается в умении жить со смыслом. А уметь жить со смыслом — это уметь красиво наслаждаться.

Следователю Рябинину.

Хочу сообщить вам два факта, которые могут пригодиться в вашей работе. Факт первый: огурец погибает не оттого, что сорван, а от нервного потрясения, когда к нему тянется рука человека. Факт второй: в Аргентине один садовник научил кактус четырём правилам арифметики. Если что узнаю ещё, то сообщу.

Уважаемая гражданка Федотикова!

Благодарю вас за удивительные факты, о которых я узнал впервые.

Осень горела за окном желтизной листьев и последним теплом горящего и негорячего солнца. Осень приглушила и городской шум, смазав летнюю звонкость голосов и трамваев. Осень, осень…

Она вроде бы расправилась не только с солнцем и деревьями, но и с ним, с Петельниковым, лишив его привычной работы, — теперь он искал не преступников, а духов. Лазал по загородному пепелищу, пытаясь докопаться до калязинского ясновидения. Разглядывал бычков на мясокомбинате… А сейчас вот пришёл с молокозавода, где смущал администрацию глупейшими вопросами о причинах скисания молока. Оно киснет от плохо вымытой цистерны, от микробов, от пыли, от крошек хлеба и ещё от десятка причин. Спросить же, киснет ли молоко от взгляда, он не решился. Впрочем, от кислого взгляда…

В дверь кабинета стукнули. Нет, задели локтем. Скорее всего Леденцов. Но дверь открылась.

— Вы? — Инспектор метнулся к двери.

Лида смущённо оглядывала кабинет:

— Боже, как у вас казённо…

— Так ведь и работа казённая.

— Голые стены.

— Нельзя украшать. Вызванный должен смотреть на меня, а не на стены.

— А вот художник Коро говорил: «Если бы мне было позволено, я все стены тюрем покрыл бы живописью».

— Лида, что-нибудь случилось?

— Я зашла просто так…

— Ага, на милицейский синий огонёк.

Она залилась краской, которая вроде бы перекинулась и на косу, старомодно лежавшую на груди, на белой кофточке… В каком она классе? В восьмом, в девятом?

— Если бы вы прошлись по камерам, то половина преступников завязала бы только от одного вашего вида, — неожиданно сказал инспектор то, чего не собирался говорить.

— В ваших камерах я бы умерла со страху.

Он посадил её в гостевое кресло, сразу пожалев, — она провалилась в него вся, словно ушла из кабинета.

— Как ваша Калязина?

— Излучает биоинформацию.

— А вы её принимаете?

— Я нормальный человек.

— Вадим, вы другой человек, поэтому Калязину и не слышите.

— А есть люди, которые слышат?

— Разумеется.

— Лида, мозг у всех един.

— Да? Он у всех разный, как ваши пальцевые отпечатки.

Инспектору казалось… Инспектору хотелось, чтобы в его кабинете, где Лида была впервые, она вела бы себя чуть иначе, чем в своём доме. Он не определял это «чуть». Ну, может быть, смелее, свободнее, побольше кокетства… Зачем? Он не вдумывался, — для мыслей тоже есть запретные зоны, опутанные колючей проволокой и высоковольтными проводами.

— Вернее, мозг у всех работает по-разному, — добавила она.

— Согласен. Отсюда у всех разные способности.

— Поэтому у всех разные души.

— Допустим, — согласился инспектор, догадываясь, что она ведёт его к какой-то мысли, ради которой и пришла.

— Нужно искать свою, родственную душу.

Петельников безмятежно улыбнулся, всё поняв. Лида вспыхнула, задетая пренебрежительностью этой улыбки.

— Вы решили жениться, да?

— Уже сделал предложение.

— Зачем?

— Чтобы жена меня собирала.

— Куда?

— На войну и в баню мужчину должна собирать жена.

— Я же серьёзно…

— Чем плоха Светлана?

— Она не для вас.

— Девушка с улыбкой Джоконды не для меня?

— Я терпеть не могу улыбку Джоконды.

— Лида, этой улыбкой восхищается весь мир.

— Я тоже восхищаюсь гениальному изображению противнейшей улыбки.

— Ну а что же плохого в Светлане, кроме джокондовской улыбки?

— Она добрая девочка, но не для вас.

— Почему же?

— Это не ваша родственная душа, не ваша половинка.

— Лида, я вам про женитьбу, а вы мне про мифы, про легенды…

— Да? Если хотите знать, родственная душа — это не легенда, а биологическая потребность.

— Насколько я знаю, секс — биологическая потребность.

Лида опять покраснела и вцепилась рукой в косу, начав её нервно и быстро расплетать. Всё-таки в каком она классе?

— Любовь тоже биологическая потребность. Ведь не каждые муж и жена совместимы, хотя тому помеха не ваш дурацкий секс. Не могут жить вместе…

— Ну, если у него маленькая зарплата…

— Кстати, лосиха подпускает к себе не каждого лося.

— Только того, который других забодал.

— А при полигамии… Представьте, мужчины не искали бы родственных душ, а обходились бы местными женщинами. Где-то в другом месте женщины остались бы одинокими, что отразилось бы на продлении рода. Взаимные же поиски дают равномерное распределение полов, а это обеспечивает устойчивость вида. Видите, не только физиологический секс, но и духовная любовь имеет биологический смысл и заложена в нас природой…

— Ваша теория?

— Ну и что?

В глубоком кресле белела кофточка, краснело лицо и желтела коса. Но у Петельникова было соколиное зрение, поэтому в полутьме кресла он видел её расширенные глаза, приоткрытый рот и кокетливо выставленное плечо, которым она вроде бы хотела наступать на инспектора за его непонимание новой теории любви.

Петельникову нравилось кокетство. Что прельщает в женщине? Рябинин считал — женственность. Нет, кокетство, которое так же индивидуально, как их лица. А сколько оттенков у этого кокетства… Есть почти художественное, говорящее о вкусе и уме. И есть как у Лиды Рябининой.

— Всё-таки женитесь, да?

— А если я Свету люблю?

— Нет, не любите.

— Откуда вам это известно?

— Не ваше дело — вскинулась Лида и, словно испугавшись своей резкости, побежала к двери.

Из дневника следователя.

Может ли борьба стать смыслом жизни? Да, но только потому, что есть надежда на победу. Отнимите эту надежду, и борьба потеряет и смысл, и удовольствие. Поэтому борьба не может быть смыслом жизни, ибо она ведётся тоже ради чего-то, опять ради чего-то, опять ради какого-то смысла.

Добровольная исповедь.

Какой может быть смысл жизни, когда человек — животное? Если бы природа была мудрой, она создала бы одну форму, но совершенную. А то земля кишит безмозглыми тварями. Человек осознал себя случайно в результате игры комбинаций. Наш интеллект — это тупик природы, аппендикс. Мы не знаем, что с собой делать, поэтому и задумываемся, вроде Рябинина. «А в чём смысл жизни?» Разве дерево думает о смысле? А птица? А животное? Они либо живут наслаждаясь, либо умирают.

Следователю Рябинину.

Вероятно, вы назовёте это совпадением…

На меня ползло какое-то тёмное бесформенное существо. Сделалось невыразимо жутко, тяжело, нечем дышать… Перестал чувствовать ноги, потом живот, а это чёрное подбиралось к груди. Я понял, что как только оно доберётся до сердца, то наступит смерть. Я закричал… Эта чёрная жуть медленно уползла в окно и вроде бы перелезла в соседнюю квартиру. Я проснулся…

Утром, когда уже встали, мы услышали беспокойный шум за стеной и вышли на лестничную площадку. Заплаканная соседка сказала, что ночью умерла её мать.

Совпадение? Чего и с чем?

Уважаемый гражданин Меркин!

Нет, это не совпадение. Скорее всего, вы уловили во сне какие-либо тревожные звуки, доносившиеся из соседней квартиры. Во сне человек может принять почти неслышный, предпороговый сигнал, который вызвал в спящем мозгу видение страха и опасности.

Опять по чужим кабинетам томились потерпевшие, свидетели и понятые.

В десять часов Рябинин лишь отметил — десять часов. И окинул стол и комнату ещё одним, теперь уже последним взглядом: бланки протоколов лежат слева, пишущая машинка перед ним, папка с уголовным делом справа… Шесть стульев пусто притихли строем. Всё готово. Он волнуется?

Четверть одиннадцатого, его взгляд лишь скользнул по часам — это ещё не опоздание. Очные ставки будут здесь, перед столом. Опознаваемых поставит туда, а опознающих вот тут. Понятые сядут в уголок. Конечно, волнуется.

Где-то наверху радиостанция «Маяк» начала передавать известия половина одиннадцатого. Мало ли из-за чего можно опоздать? Крепкий утренний сон, неритмичность транспорта, оторвался каблук по дороге…

Бочком и не вовремя в кабинет протиснулась худая фигура коменданта. Вечная фигура коменданта в вечно чёрном костюме, с тёмными и вечно печальными глазами. Нет, сегодня в нём была, как сказала бы корреспондент Холстянникова, оригиналинка — вздыбленная чёлка, словно он всю ночь проспал лицом в подушку.

— Сергей Георгиевич, в буфет апельсин привезли…

— Некогда, — вежливо улыбнулся Рябинин.

— Теперь, конечно, не до апельсинов, — согласился комендант.

— Что вы имеете в виду?

— Капусту пора квасить.

— Капусту?

— Граждане «Жигулями» закупают. А у кого нет машины везут в детских колясках. А у кого нет колясок, несут в рюкзаках.

И промелькнуло, исчезая…

…Один думает о засолке капусты. Другой — о жизни, которая коротка, как прошмыгнувшее лето…

Впрочем, комендант пришёл вовремя: ждать Калязину утомительнее, чем беседовать с человеком.

— Александр Иванович, в телепатию верите?

— Это которая на расстоянии?

— И без проводов.

— Без проводов череп не пробить.

— Да, бывают крепкие.

— А ежели за тыщу километров, то помех много.

— Ну а если через спутник связи?

— Телевизору мешать запрещено.

— Выходит, в телепатию не верите?

— Со мной тоже одна клептомания стряслась…

— Какая?

Александр Иванович переступил с ноги на ногу — он никогда не садился и мог, слава богу, исчезнуть мгновенно.

— Был я материально ответственной личностью. Везу как-то из банка на буровую получку в сумме шести тысяч. Глянь, а сумки с деньгами нет. Меня тут кровавый пот прошиб. Весь «газик» перерыл… И слышу с высей глас покойного батюшки: «Сашка, бараний лоб, вернись на седьмой километр». Велел я шофёру завернуть, а сам гляжу на спидометр. На седьмом километре велю стоять. В кювете, в лопухах, лежит моя сумочка. Такой вот кандибобер вышел.

— Странный кандибобер.

— А его посадили.

— Кого?

— Шоферюгу-то, который мою сумку в лопухи зателепатил…

Рябинин посмотрел на часы. Когда он поднял глаза, то коменданта уже не было. Четверть двенадцатого… Он снял трубку и набрал её домашний номер никого. Тогда позвонил в эпидстанцию, где ему ответили, что Калязиной сегодня не будет. И тогда его волнение перешло в беспокойство.

— Не идёт? — спросила помощник прокурора Базалова, как-то по-хозяйски заполняя кабинетик своей дородной фигурой и не менее дородной сумкой.

— Не идёт, — слабо улыбнулся Рябинин.

— Лучше с убийцей иметь дело, чем с такой…

— Перед вызванными неудобно.

— Про неё уже в городской прокуратуре говорят.

Он знал, что говорят. И про него говорят. Это они ещё не знали о сквашенной цистерне молока.

Базалова тяжело опустилась на один из многочисленных стульев. Вернее, на два стула. Полные руки в лёгком платьице — она ещё жила летом обхватили, казалось бы, неохватную сумку. Что там? Кодексы и прокурорские бланки или ощипанные бройлеры с бутылками ряженки?

— Вся в заботах. — Она перехватила его взгляд.

— Плохо.

— Почему плохо?

— Нельзя быть в заботах всей, — оттенил он последнее слово.

— Сам-то тоже хлопочешь.

— И плохо. Заботы должны быть для нас, а не мы для забот. Уметь подняться над заботами.

Кому он говорит — Базаловой или себе?

— Ты ведь размышляешь о жизненном смысле, — жеманно улыбнулась она, словно он предложил ей прийти на свидание.

— А ты о чём?

— А вот о чём. — Она раскрыла сумку и вытащила бройлера, ощипанного. И о телепатии мне думать некогда.

— Я вот думаю, — вздохнул он.

— Серёжа, есть солидные люди, которые верят во всякую чувствительную сверхпроводимость…

— А сама-то веришь?

— Я-то? Нет. Но эпизод со мною был…

Возможно, и был, а возможно, пришла его поддержать по доброте душевной. Что бы он делал без них. Без своих товарищей, в этом трёхмерном кабинетике… И Демидова придёт…

— Пять лет назад проснулась я ночью от звука упавшей пустой бутылки. Думаю, где-то на улице… Но мне сделалось так страшно… Уснула с трудом. Что же оказалось? Этой ночью в другом городе умерла моя мама. Она поднялась с кровати, подошла к столу и там упала. И рукой смахнула со стола пустую бутылку. Как ты это объяснишь?

— Я устал объяснять письменно…

Половина двенадцатого…

— Подожди ещё с полчасика, — сказала Базалова, выразив уже у двери сочувствие лицом, фигурой и даже сумкой.

Полчасика он подождёт… Хотя бы потому, что делать больше нечего. А что потом? Случилось что с ней? Опять не идёт умышленно? Послать милицию. Но где Калязину искать?

— Зря ты не куришь, — сказала Демидова, закуривая.

Он промолчал. Разве перечислишь всё, что он делает зря… Или что он зря не делает.

— А почему не доставишь её приводом?

— До сих пор не было законных оснований.

— Цацкаешься.

— Бери дело, — пошутил он; ему казалось, что пошутил.

— Свои есть. Была бы помоложе — и твоё бы взяла.

— Мария Фёдоровна, ты не стареешь.

— Не старею, а с годами как-то становлюсь страшнее.

Он посмотрел на неё внимательно, как и на вальяжную Базалову. Худое тело зафутлярено во всесезонный китель. Простейшая стрижка. Ни помады, ни пудры, ни краски. И видимо не пользовалась духами. Да и для чего ей духи-то?.. Для допросов?

— Я, Серёжа помню лёгкую грусть, когда ушло детство. Куда, думаю, делось? Не за диван ли вместе с игрушками? Потом удивилась, что и молодость ушла, которой вроде бы и не было. Где-то в сорок удивилась, что минули средние годы. А потом вдруг опешила. Какое там детство и юность… Жизнь ушла!

— Ну, Мария Фёдоровна, твоя жизнь мимо не прошла.

— И всё-таки обидно терять силы.

— Вот моя Калязина не потеряет их до ста лет…

— За счёт своей магии?

— Нервы бережёт.

— Я в эту магию не верю. А вот у моей подружки была история. Её отец работал на Севере. Однажды у матери ни с того ни с сего схватило правую ногу. Ходить не может. Ноет и ноет. А вечером само прошло. Ну и всё. Утром получает телеграмму — у мужа отняли правую ногу.

— Может быть, он раньше жаловался…

Мария Фёдоровна развлекала его разговорами. Она знала, как даются эти, официально именуемые, следственные действия. И она знала, каково следователю, когда они не удаются.

Телефонный звонок показался удивлённым. Рябинин схватил трубку с поспешностью человека, ждущего международного вызова, — могла звонить она.

— Сергей, ждёшь Калязину? — зло спросил Петельников.

— Жду.

— Напрасно, — она даёт пресс-конференцию в клубе «Кому за тридцать».

Из дневника следователя.

Иногда мне легче понять преступный мотив злоумышленника, чем его последующее поведение. Казалось бы, ему нужно идти с повинной. Что иного выхода у преступника нет, доказывается почти с математической точностью…

Человек — это прежде всего существо моральное. Нет морали — и нет человека. Так вот преступник отвергает мораль в самой грубой форме, в форме преступления. Но, отвергнув мораль человеческого общества, он сразу из него выбывает, — нельзя жить среди людей с нелюдской моралью. Выбывает, но куда? К себе подобным? Но таких сообществ, кроме мест заключения, у нас нет. К животным? Но он всё-таки имеет разум. К растениям? Но он же организм. К неживой природе? Но у него постукивает сердце…

У преступника только один путь — исправиться и прийти к людям.

Добровольная исповедь.

Кстати о преступниках. Когда бы и за что бы человека ни судили, его никогда не судят за то, за что его судят. Его всегда судят за утрату меры. Подождите усмехаться.

Украсть хочется каждому. Неужели вы не уносили домой казённые скрепки, писчую бумагу или карандаш? Уносили. Но вы не украдёте в магазине банку шпрот или пару ботинок. Потому что у вас есть чувство меры.

А когда видите красивую женщину, разве вам не хочется провести с ней вечер? Но вы удержитесь. Вы проведёте вечер, но не с этой красивой женщиной, и не здесь, и не сейчас, а а с другой и в ином месте. А вот насильник, не знавший чувства меры, не удержится.

По физиономии иногда так хочется дать, не правда ли? Вы сдерживаетесь, я тоже. Вместо этого мы бьём словами, — у нас чувство меры. А у хулигана его нет, он — кулаком.

Я и говорю, граждане правоведы, что все мы преступники. Только одни не утрачивают чувства меры и спокойно доживают до пенсии. А другие его утрачивают и получают за это срок.

Неужели я так глупа, чтобы утратить это драгоценное чувство?

Следователю Рябинину.

Кругом говорят об этой Калязиной. Я тоже отважилась написать вам про случай в автобусе…

Одна женщина вдруг заговорила громко, как бы вещая. Якобы шестнадцатого октября налетит ураган, вода в реке взбурлит и начнётся в городе наводнение… Кое-кто из пассажиров засмеялся: мол, какая гадалка. Сидят все с хитрыми улыбками. Женщина тогда и говорит: «Вы мне не верите… Вот я сейчас выйду, а через две остановки на моё место обязательно сядет военный…» Она вышла, пассажиры пустили ей вослед смешочки с прибаутками. Но у всех ушки на макушке — что-то будет через две остановки. А через две остановки автобус ахнул. Вошёл пожилой полковник и сел на её место… Что ж, и наводнение будет? А я ведь живу у самой воды.

Уважаемая гражданка Чертохина!

Описываемая вами женщина, видимо, решила позабавить пассажиров. Эпизод же с военным можно объяснить совпадением, или они могли быть знакомы, или она могла точно всё рассчитать, зная этот отрезок пути и привычку военного…

Прокурор района посмотрел на бумаги, принесённые из милиции, но его неохотный взгляд, столкнувшись с пружинистой силой толстой пачки, словно отскочил на часы — половина седьмого. Ушла секретарша, оставив дверь к нему приоткрытой. Затихла прокуратура. Нет, ещё не затихла, вроде бы у Демидовой постукивает машинка. Да и Рябинин, наверное, сидит; только сидит тихо.

Мысль о Рябинине толкнула руку к сигаретам. Он закурил, надеясь этим дурацким никотином затуманить беспокойство о калязинском деле. Рябинину предстояла поездка в городскую прокуратуру — продлевать срок следствия. Вот там и начнётся… Опытный следователь, юрист первого класса, современный мужчина не может одолеть колдунью. Не может провести опознаний и очных ставок, потому что она не приходит вовремя. А уж эти виденные пожары, скисающие цистерны, бегающие спички… В городской посмеются. И строго спросят и с Рябинина, и с него, с надзирающего прокурора. Ну, он-то объяснит, его-то поймут… А Рябинин начнёт ведь спорить, доказывать и клокотать, как невыключенный чайник.

Беспалов нахмурился от странного желания — каким-нибудь невероятным способом обойтись без этой поездки в городскую прокуратуру; как-то отвести от этого лохматого человека в очках нервную схватку, которые тот находил почти ежедневно; закрыть его от других, плотно закрытых прокуроров. Беспалов нахмурился ещё строже, потому что это желание показалось ему не мужским и уж наверняка не прокурорским.

Мысль перескочила — вечерами она перескакивала чаще и свободнее — на самого себя…

Вот он. Ничего с ним не происходит. Здоровье хорошее. С женой отношения добрые, лет пять не ссорились. Сын вырос нормальный, в институт поступил без всякой помощи и с первого раза. Материальный достаток средний, хватает, свой «Москвич». Начальство ценит за спокойный характер и за то, что он редко беспокоит его, начальство. Ничего с ним, с Беспаловым, не происходит. Даже взысканий давненько не получал.

Он затушил недокуренную сигарету и придвинул милицейскую пачку бумаг с каким-то сторонним удивлением — остался для работы или для мемуарных размышлений?

— Кто-нибудь есть? — донеслось из приёмной через ту дверную щель, которую оставила секретарша.

— Гражданка, рабочий день кончился, — крикнул Беспалов.

Но гражданка была уже в этой дверной щели, раздвинув её плечами до нужной ширины. Чёрное длинное платье, выразительное лицо, украшения и странная поза, будто она стояла на цыпочках и хотела подпрыгнуть или взлететь. Вероятно, какая-нибудь артистка, вырвалась меж концертами, на такси, без плаща…

— Юрий Артемьевич, я пришла к Рябинину, а его нет.

Беспалов застегнул китель, чувствуя, как у него подсыхают губы, — он узнал Калязину.

— Почему не явились утром?

— Незапланированная встреча с трудящимися.

— Вы же знали, что следователь ждёт…

— Юрий Артемьевич, мне пришлось решить маленькую задачку: ехать к одному человеку, Рябинину, или к коллективу в триста человек. Думаю, что я поступила идеологически правильно.

— А я думаю, что Рябинин тоже поступил правильно и вынес постановление о принудительном приводе.

— Что это означает?

— Два милиционера придут к вам домой или на работу и доставят в прокуратуру.

Она передумала взлетать.

— Разрешите, я присяду…

Прокурор кивнул — он давно намеревался поговорить с ней и как-то помочь Рябинину.

— Гражданка Калязина, неужели вы считаете, что преступник может избежать ответственности, не являясь к следователю?

— Нет, я так не считаю.

— Зачем же вы увиливаете от опознания?

— Вы же спрашиваете не обо мне, а о преступнике.

— А вы разве не преступница?

Она тихо изумилась широко раскрытыми глазами:

— Я могу предъявить паспорт.

— Зачем?

— Чтобы доказать, что я Калязина.

— Я и так верю…

— А я не верю, что вы прокурор.

Беспалов непроизвольно и мельком обежал взглядом свой громадный прокурорский стол и маленький столик с кодексами и справочниками.

— Ах да у вас же звезда на кителе, — спохватилась Калязина.

— Говорите по существу, — сурово осадил прокурор, чтобы сразу избежать её телепатий.

— Я по существу: звезда на кителе, прокурор района — и называет меня преступницей. А разве моя вина доказана?

Беспалов погладил ладонью подбородок, примериваясь к челюсти.

— Я не обязан вам раскрывать следственные секреты.

— Была бы она доказана, вы заграбастали бы меня на казённые харчи, а?

Калязина прищурилась остро и точно, как смотрела вдаль, — проверяла верность своей мысли. На эту проверку Беспалов не отозвался ни словом, ни лицом, потому что удерживал пальцы от пошатывания подбородка. Вреднейшая привычка.

— Юрий Артемьевич, присмотритесь ко мне…

Она сделала паузу, чтобы прокурор присмотрелся, хотя он не сводил с неё глаз. Беспалов только крепче сжал губы, не принимая этой эстрадной манеры. Совершила преступление, так хоть застесняйся… Её бы за одну наглость стоило арестовать.

— Скажите откровенно: похожа я на преступницу?

— Ни один преступник не похож на преступника.

— А вот Агата Кристи в одном из своих детективов сказала: «В реальной жизни в девяти случаях из десяти наиболее подозрительным выглядит сам преступник».

— Я не любитель детективов.

— Разумеется. Вы солидный человек и должны отнестись ко мне иначе, чем Рябинин.

— Как же я должен к вам отнестись?

— Поверить мне.

— Я верю в факты.

— А хотите, сделаю из вас своего сторонника?

— Я хочу, чтобы вы не мешали следователю Рябинину…

— Юрий Артемьевич, а у нас с вами одинаковые носы.

Видимо, удерживая пальцы от подбородка, он прозевал полёт руки к носу. Вреднейшая привычка.

— Всё? — спросил прокурор, медленно распаляясь.

— Я ведь хотела сделать вас своим сторонником. Гляньте на эти часы. Хотите я остановлю их взглядом?

Она кивнула на электрические часы, висевшие на противоположной стене. Беспалов не стал бы на них смотреть, не стал бы играть в её дурацкие игры, но она повернулась к ним, и, потеряв её лицо, он тоже поднял глаза на крупный циферблат. Часы шли. Без четверти семь. Опустив взгляд, он упёрся в причёску, уложенную на затылке замысловатыми ячейками.

— Гражданка Калязина!

Она повернулась, обессловив его матовой бледностью и матово потухшими, ничего не видящими глазами…

Прокурор непроизвольно вскинул голову — без четверти семь. И непроизвольно глянул на свои ручные — без десяти семь. Настенные часы остановились.

Из дневника следователя.

Говорят, что наш мозг весит тысячу четыреста граммов, а наш организм состоит из ста триллионов клеток. Говорят, что подобное природа создала лишь на нашей земле… Создала и вручает любому и каждому, и этот любой и каждый распоряжается жизнью, как ему заблагорассудится. Может быть полезен своим трудом, а может ежедневно накачивать алкоголем все сто триллионов клеток и заваливать их на панель. Может радовать людей тонким искусством, а может всю тысячу четыреста граммов мозга направить на хитроумные преступления, как это делает Калязина…

Я бы на месте природы исправлял свои ошибки: отбирал бы жизнь у дурака и отдавал бы её человеку, достойному двух жизней.

Добровольная исповедь.

Меня подозревают в воровстве, а я хочу дать совет, как покончить с кражами на производстве. Воруют повара, продавцы, грузчики, рабочие мясокомбинатов и ликеро-водочных заводов… Почему? Да потому, что неестественно не пользоваться тем, что производишь. Какая пытка для кассирши выдавать тысячи, а самой получать сто рублей… Кстати, раньше в алмазных мастерских Амстердама вся алмазная пыль переходила в собственность гранильщика. Отсюда резюме: чтобы люди не воровали, надо им разрешить пользоваться в какой-то мере продуктами своего труда.

Следователю Рябинину.

Есть явления, неподвластные науке, и тут парапсихолог Калязина может оказаться в положении непонятого одиночки.

Моя мать была знахаркой. Она умела лечить травами, умела заговаривать зубную боль, останавливать кровь, напускать порчу…

Расскажу про один случай… В деревне жил мужик. Залетит к нему курица — убьёт, забежит коза — отравит. Тогда пришли к матери: «Да сделай ты хоть что-нибудь!» Она что-то пошептала и всплеснула руками. Вечером этот мужик шёл из магазина и не смог перешагнуть канавки глубиной в полметра и и шириной с бревно, через неё даже дощечка не лежала. Упал в канаву и захлебнулся стоячей водой. Землю рыл ногтями, а а выбраться не смог. Моя мать испугалась и сказала: «Какой же он злой».

Согласитесь, что подобные явления находятся за пределами науки.

Уважаемый гражданин Толстогодов!

По-моему, нет явлений, находящихся за пределами науки, — есть явления, которые наука не подтверждает. Для объяснения вашей интересной истории не хватает информации: когда это было, знаете ли вы всё со слов или сами видели, в каком состоянии возвращалась из магазина жертва этого страшного колдовства, и т. д.

Чистенько отпечатанная бумага называлась так: «Постановление о продлении срока следствия по уголовному делу по обвинению Калязиной А.С. по части 2 статьи 147 УК РСФСР». Все документы дела, аккуратно сшитые на станке в два тома, лежали перед Рябининым. Портфель готов, из него даже вытряхнут мусор — скрепки, крошки, клочки и клочочки. Можно ехать в городскую…

Но заместитель прокурора города, решавший этот вопрос, читал где-то лекцию. Зональный прокурор Васин — первая и, может быть, главная инстанция сказал в трубку глухо и вроде бы угрожающе: «Работайте, я позвоню».

Поэтому Рябинин смотрел в окно, на осень, которая, похоже отгуляла своё бабье лето и теперь стыла утрами на загустевшей земле и на жёлтых, ожестяневших листьях. Размякший за лето асфальт заколодел. Стрелы комендантских ирисов тихо готовились принять холода на свои кинжальные острия.

И промелькнуло, исчезая…

…Весну любят все, а осень — лишь страдавшие…

Рябинин не мог работать. Его фантазия, умевшая на месте преступления по опрокинутому стакану, обронённой пуговице и раскрытой книге нарисовать картину происшествия, теперь с таким же успехом рисовала визит в городскую прокуратуру. И работать он не мог. Но мысли, эти свободные птицы, свободно жили над беспокойством.

Одна из них, мысль о борьбе, зароненная Юрием Артемьевичем и вроде бы отвергнутая Рябининым, некстати — а может быть, и кстати — ожила и цепко отринула все другие. Какая связь — борьба и продление срока следствия? Видимо, есть — он верил причудливым комбинациям сознания. Разумеется, есть, потому что он схватится с зональным прокурором, с начальником следственного отдела и с заместителем прокурора города. Но зачем? За что будет схватка? Они же правы: срок следствия определён законом, и в него надо укладываться. И всё-таки он станет бороться. И всё-таки — за что?

Рябинин смотрел на берёзу, стоявшую на той стороне проспекта. Он за ней наблюдал с конца августа. Сначала она беззаботно полоскалась зеленью — и осень ей не в осень. Потом стала ровно-жёлтой, раскрашенная листочками двух оттенков: нежными, как ломтик дыни на солнце, и яркими, словно их опускали в расплавленное золото, которое вроде бы всё скатилось, оставив лишь свой цвет. Теперь же берёза держалась незаметно, испуганная необычным цветом своей кроны, — тут и ржавые разводы, и грязные потёки, и пегие кострища…

У хорошей идеи есть необъяснимая сила осмысленно выстраивать, казалось бы, случайные факты, как у магнита придавать порядок железным опилкам. Вчерашние эпизодики сейчас прилежно легли в систему, ведущую к другой, пока неясной, но уже близкой мысли. Три случайных эпизодика, от которых вчера лишь поморщился…

Утром он зашёл в жилищную контору за справкой. Перед ним за подобными справками стояли две пенсионерки. Подошла его очередь. Он вежливо сказал: «Мне необходима справка…» Он сказал вежливо, потому что всегда так говорил: «Мне необходима справка…». Работница конторы, молодая женщина, только что улыбавшаяся старушкам, одной и второй, бросила ему, не раскрывая рта, — через нос, что ли: «Где паспорт?» Она преобразилась на глазах — стала худой, какой-то острой, на него не смотрела, курила торопливо и выжидательно… Что, почему?

Эпизод второй: он пошёл в канцелярию за почтой. Секретарь Маша молча и бесстрастно, как это делала всегда, бросила перед ним пачку бумаг. Он сказал спасибо, вглядываясь, слышит ли. Это спасибо отскочило от неё, как заоконное чириканье воробьёв. Все его просьбы выполняла с неземной усталостью, словно давала в долг. Но стоило войти в канцелярию Базаловой и пропеть неизменное: «Машенька, ты чудесно выглядишь», как секретарша загоралась воспалённым огнём и вообще забывала про Рябинина.

И ещё был эпизодик… В столовой он попросил у раздатчицы неподжаренный шницель. Из-за гастрита. Каждый что-нибудь просил: гарнир, компот пожиже, не лить красной подливки… «Пожалуйста, неподжаристый». Раздатчица нервно мотнула громадным белым тюрбаном и пустила тарелку по столу с реактивной скоростью — он поймал. Шницель был не поджаренный, а слегка обжаренный и сырой внутри.

Рябинин не совсем понимал, как эти вроде бы пустячные случаи объединились в его сознании идеей борьбы. Но они, три частных случая, объединились именно ею.

И промелькнуло, исчезая…

…Частностями возмущаются те, кто не понял общей закономерности…

Промелькнуло, но не исчезло — он поймал мысль, как за крыло: частностями возмущаются те, кто не понял общей закономерности. Поэтому философы так спокойны. Вот он и хочет понять эту общую закономерность, чтобы не возмущаться частностями.

Звонок телефона, которого он нервно ждал, вдруг скатился с него отстраненно.

— Да…

— Васин. Можете приезжать.

— Спасибо, еду.

Рябинин не вскинулся, не заторопился и не ощутил обычной в таких случаях изжоги, потому что был поглощён неотступной мыслью. Он спокойно уложил папки в портфель, надел плащ и пошёл к метро…

Видимо, его поведение чем-то отличалось. Грубостью? Пожалуй, он был вежливее других. Например Базаловой. Может быть, тоном, который важнее слов? Но тон у него всегда наполовину ниже общепринятого, его всегда плохо слышат. Официальностью? «Машеньку, ты чудесно выглядишь». Но ведь Машенька в канцелярии, женщина в конторе и раздатчица в столовой были на официальной работе… Почему же они не приняли его официального поведения? «Машенька, ты чудесно выглядишь». Да ведь и старушки ворковали «доченька-доченька», да ведь просительный тон был и у обедавших…

И тогда он усмехнулся той усмешкой, которая так же далека от смеха, как хохот клоуна от искренней радости.

Рябинин вышел из метро и сел в троллейбус. Осень, поздняя осень… Наделись пальто, мелькнула тёплая шапка, и под колёсами троллейбуса расплескалась стылая вода, похожая на жидкий лёд.

Простое решение простого явления — надо было просить. А он требовал вежливо, но требовал. Он считал, что на официальной работе человек должен вступать в официальные отношения. Эти же три женщины старались подменить официальные отношения личными. Личные-то им выгоднее, потому что тут они становились благодетельницами, делающими вам одолжение не по обязанности, а по доброте душевной. Но в личные отношения Рябинин вступал не с каждым. А борьба?

Он пошёл к выходу, обойдя горделивую девушку в дублёнке, не утерпевшую, не дождавшуюся морозов…

А борьба за эти официальные отношения. За право не быть просителем. За возможность не унижаться. Но тогда…

Рябинин выскочил из троллейбуса, окунув ботинки в стылую воду, похожую на жидкий лёд.

Но тогда получение справки и покупка колбасы — борьба? Тогда отстаивание, казалось бы, личных интересов становится борьбой за государственные. Борьба за себя есть борьба за всех… Отстаивание своей самобытности, утверждение себя может быть борьбой совсем не за себя… А не мельчит ли он это литое слово — «борьба»? Или он запутался?

Рябинин стал у входа в городскую прокуратуру, переводя дух. Не шёл, не бежал, а дух переводит. Неужели от потока мыслей? За что он сейчас начнёт бороться — за идею, за себя, за Калязину?

Он перевёл дух, открыл дверь и вошёл в прокуратуру, отстраняя все беспокойства и страхи. На кой чёрт. Он ищет смысл жизни — значит, он философ, а философы спокойны…

Зональный прокурор Васин молча протянул руку за бумагой и сразу начал читать. Видимо, он пробежал глазами только длинную заглавную строчку: «Постановление о продлении срока следствия…»

— Разгадали, как она вызвала ожог?

— Нет.

— А пожар?

— Нет.

— А кислое молоко?

— Нет.

— А часы остановила?

— Нет.

— Короче, сплошные нули.

— Мы знаем, как она лечила быков, и предполагаем, как двигала спичку и шахматы.

— А Беспалов говорит, что вы незаменимый работник…

И промелькнуло, исчезая…

…Незаменимым работником стать нетрудно… Трудно стать личностью…

Рябинин не ответил, — ведь что-то в ответ промелькнуло. Зональный прокурор принялся читать постановление о продлении срока следствия. Иногда он ладонью туго потирал крепкую шею, словно на неё кто-то давил или собирался сесть. Через полминуты, через прочитанные полстранички, он поднял на Рябинина свои умные глаза:

— Вы сами-то этой телепатии не поддались?

— Мне симпатичны люди, верящие в мир таинственного.

— Чем же?

— Они тоскуют по загадочному, романтике…

— Выходит, вам и Калязина симпатична?

— Нет, она тоскует не по романтике.

— И в телекинез верите?

— Дело не в вере, а в способности воспринимать новое.

— Ну, а в дух верите? — спросил Васин, затаённо радуясь своей иронии.

— В человеческий.

— Значит, вы не считаете, что со смертью тела психическая жизнь кончается?

— А чего тут хорошего…

— И куда, по-вашему, девается наша духовная субстанция, когда останавливается мозг?

— А куда девается электричество, когда останавливается динамо-машина?

— Оказывается, вы не стоите на материалистических позициях…

— Я-то стою, но Калязина меня пошатывает.

— Теперь ясно, почему волокитится дело.

— Но в бога я не верю. — Рябинин передёрнул плечами, выруливая на материалистические позиции.

— Вам что, холодно?

— Да, у вас зябко.

И промелькнуло, исчезая…

…В мире зябко… Из-за дураков…

Васин смотрел на него непереносимо-умными глазами, застеленными неподдельным беспокойством.

Рябинин отвёл взгляд. На кой чёрт. Ведь, кажется, знает, что два типа людей — мещане и карьеристы — споров не терпят. Первым эти споры нарушают милый их сердцу покой. Вторых они раздражают своей бессмысленностью: нижестоящему приказывают, вышестоящему подчиняются. Поэтому на кой чёрт. Да ещё стал юморить. И разве он спорит — он перечит. Скажи сейчас Васин, что бога нет, так ведь поперечный Рябинин станет доказывать обратное.

— Андрей Дмитриевич, дело не волокитится, я могу показать…

Васин облегчённо вернулся к чтению, потому что необычный для этого кабинета разговор вывернул его из колеи и он не знал, как быть дальше: принять ли самому какие-то меры, доложить ли начальнику следственного отдела, или обратить всё в шутку. Да ведь следователь и верно шутил — в бога не верит. Ещё бы верил.

Рябинина привлёк васинский костюм. Где-то он такой видел. Серый, в беленькую, чуть заметную вермишелевую полоску. Он глянул на свой рукав серый, в беленькую, чуть заметную вермишелевую полоску. У них одинаковые костюмы. Да и рубашки вроде бы одинаковые. И галстуки одного оттенка. Они почти ровесники. Кончили один и тот же факультет. Делают одну и ту же работу… Чем же они отличаются? Очками. Рябинин в очках, а прокурор гладко причёсан.

— Что вы пишете: «Санитарно-эпидемиологическая станция», «Районный отдел здравоохранения»? «Санэпидстанция», «Райздравотдел»…

Рябинин промолчал: долго объяснять, почему он так пишет.

— У вас не юридический язык. «Похитила бриллиант, заменив его фальшивым». Совершила хищение бриллианта, путём подмены…

Рябинин опять не отозвался. Мелочи, это всё мелочи — главный разговор впереди, в кабинете заместителя прокурора города.

— «Калязина позвонила изменённым голосом…» Вы пишете письмо знакомому или официальную бумагу?

— А как надо?

— Имея преступный умысел на хищение денег путём мошенничества, будучи способной к изменению голоса, при помощи телефона, используя ротозейство потерпевшего…

— И будучи в трезвом состоянии.

— Это необязательно. Вот если бы она была в нетрезвом…

Васин вернулся к чтению на несколько секунд:

— Ну, уважаемый коллега… Тут литературщина на каждом шагу. «Прикинувшись беременной…»

— Но ведь коротко и ясно.

— А нужно юридически грамотно. Хотя бы так: имея преступный умысел на хищение натуральной шубы из каракуля, имитируя беременность путём помещения под пальто шубы синтетической… Придётся переписать, уважаемый юрист первого класса. С такой бумагой к заму я не пойду.

Прокурор отодвинул постановление, как отмёл. Рябинин взял его, ошеломлённый непредвиденным исходом.

И промелькнуло, исчезая…

…Самые страшные закономерности не страшны, — их можно предвидеть. Страшны случайности, которые падают на голову внезапно, как глыба льда с крыши…

Из дневника следователя.

Нет юридического языка есть юридические термины. Нет юридического языка, а есть язык канцелярский. И вот мне, русскому человеку, другой русский человек рекомендует не пользоваться русским языком. А я-то мечтаю написать художественное обвинительное заключение…

Есть слова, которые у меня вызывают немое восхищение своей меткостью и простотой. «Удобрять» — делать землю доброй. «Простокваша» — молоко, которое просто сквасилось. Попробуй обозначить гриб, который можно есть сырым. Так и скажешь: гриб, который едят сырым. А есть короткое, точное и чуть ласковое слово — «сыроежка».

В нашем языке много слов, полных скрытого юмора, который мы не замечаем из-за частого их употребления. Хотя бы слово «поколение». Родившиеся раньше нас — старшее поколение. Мы им по колено. Родившиеся после нас — младшее. Они нам по колено. Это слово не признаёт никакой акселерации: если ты длинный, но молодой, то всё равно мне по колено, ибо я имею жизненный опыт.

Другое чудесное слово — «неразбериха». Не-раз-бра-лись, но всё не получается. А если не получается, то, естественно, слово «браться» переходит в пренебрежительное «бериха». Вроде «дурёхи».

Однажды в метро я глянул на закрытые двери и рассмеялся, вдруг почувствовал, сколько юмора в знакомом «не прислоняться». Представил, как индийский слон боком привалился к двери, прислонился. Вот надпись и призывала не быть слоном.

Но есть слова, похожие на членостоногих гусениц. Их придумывают Васины. На пачке чая написано: «Росглавдиетчайпром». Одно слово и четыре осколка. Ну к чему, например, «глав»? Главк ли это, фабрика ли какая главная, или чай в пачке самый главный?.. На коробке с цикорием написано: «Ростовкофецикорпродукт». Не слово, а пожарный шланг. Обязательно вставлено «продукт», чтобы люди кофе с цикорием не отнесли, скажем, к галантерее. На ленте для пишущей машинки написано: «Минлесбумдревпром». Слово перекатывается во рту, как деревянные чурки.

Некоторые слова придумывают люди весёлые. Я знаю, что «Кондпром» выпускает кондитерскую продукцию, а мне кажется, что там высиживают кондоров. Завод «Эмальер» выпускает посуду, а мне чудится, что там пишут пьесы. Есть организация с загадочным названием «Разнопром», но тогда должна быть организация «Кое-каксбыт». Думаю, что «Касп-рыба» означает «Каспийская рыба», а если кистепёрая?..

Выговорился?

Добровольная исповедь.

Нет человека, которому я бы не понравилась. Оказывается, есть — этот самый Рябинин, которого я в упор не вижу.

Существует три золотых правила обаятельности…

Первое. Слушайте человека. Он вам выговорился, и ему стало легче. Теперь это приятное ощущение он связывает с вами, теперь вы ему приятны.

Второе правило. Всех хвалить, можно за глаза. Не беспокойтесь, передадут.

Третье правило. Никогда ни на кого не обижайтесь — и вы достигнете всего. Допустим, вас оскорбили, а вы промолчали. У оскорбившего останется чувство победы, и вы будете ему приятны. Запомните, обидившийся — это уже побеждённый.

Следователю Рябинину.

Я слышал, что есть удивительная женщина Калязина, которая общается с духами и не хочет общаться с вами. Не могла бы она свести меня с духом какого-нибудь султана, имевшего опыт содержания гарема. Дело в том, что я надумал жениться и надо бы посоветоваться с опытным человеком, стоит ли идти на такой шаг…

Уважаемый гражданин Петельников!

Вместо того чтобы думать о женитьбе, вы бы поразмышляли об удивительных явлениях природы. Неужели вам не интересно, как человек видит пожары за десятки километров, почему останавливаются электрические часы, отчего скисает молоко?.. А жениться вы ещё успеете.

— А в лицо её знаешь? — спросила Кашина.

— Вилена, я полгорода знаю в лицо, — заверил Петельников.

— Знаете в лицо один миллион пятьсот тысяч человек? — усомнился Леденцов.

— Да, один миллион пятьсот тридцать пять тысяч сто двадцать восемь человек.

Они стояли у молочного магазина, расположенного в тихом дворе. Высокий Петельников в светлом плаще, который каким-то образом подчёркивал его широкоплечесть. Кашина в тончайшем палевом плащике, каким-то образом делавшим её фигурку ещё стройнее. И Леденцов, прослышавший, что рыжему идёт зелёное, и добывший плащ ярко-изумрудного цвета, в котором походил на ряженого.

— А она знает? — опять спросила Вилена.

— Мы договорились по телефону, — успокоил её инспектор.

Верный своей теории, он не хотел допрашивать в кабинете и тем более в магазине. Да и какой допрос: расскажите о том, сам не знаю о чём. Пойди туда, не знаю куда. Поэтому он пригласил Вилену, надеясь на женское взаимопонимание. Поэтому увязался Леденцов, надеясь поучиться тонким допросам.

— Вилена, — обратился Петельников к инспектрисе, показывая взглядом Леденцову, что это относится и к нему, — кроме популярных «Алло!», «Слушаю!» и так далее есть и ещё телефонные обращения. Японцы отзываются: «Говорите-говорите», а итальянцы: «Готов!»

Кашина подняла тонкие коромыслица бровей.

— А знаешь, как отзывается инспектор Леденцов? Вчера звоню ему, он снимает трубку и говорит: «Ну?» Если звонивший спрашивает: «Инспектор Леденцов?», то инспектор Леденцов отвечает: «Именно». Если ошибаются номером, то он шутит: «Вы зашиблись…»

— Критику учёл, товарищ капитан. А как правильно?

— Теперь модно отвечать: «У трубки…»

Из магазина вышла женщина средних лет и неуверенно огляделась. Петельников пошёл навстречу, потянув за собой своих спутников. Женщина тоже зашагала к ним, хлопая по икрам голенищами резиновых сапог не своего размера, — звук, как от ехавшей телеги.

— Анна Григорьевна? — спросил Петельников.

— Извините за такой вид, подсобку мыла…

— А это мои товарищи. Давайте присядем вон на той скамеечке.

— Чего ж на скамеечке? Я в этом доме и живу…

Они повесили плащи, отёрли о половик ноги и прошли в комнату, сели за круглый стол.

— Сейчас по чашечке чайку…

Петельников не успел запротестовать. Без резиновых сапог Анна Григорьевна легко выскочила на кухню. Им даже показалось, что чай там уже кипел. Когда же громадное блюдо с домашним печеньем застелило носы запахом ванили, протестовать уже не хотелось. Крупные чашки, расписанные вроде бы карточными дамами и королями, отдавали жаром.

Хозяйка села на четвёртое место.

— По телефону вы сказали, что разговор не про недостачи…

— Нет-нет, — заверил Петельников. — Про скисшее молока.

— Господи, вредительство, что ли, какое?

— Есть подозрения, — солидно заверил Леденцов.

Петельников кивнул: мол, начинай. Леденцов растопыренной пятернёй поставил рыжие волосы дыбом и хитровато спросил:

— Давно молоком торгуете?

— Лет десять…

— Ничего не замечали?

— Чего ничего не замечала?

Анна Григорьевна была женщиной весёлой — на её загорелое крупное лицо то и дело падала улыбка, тут же ею сгоняемая. Видимо, помнила, что говорит с работниками милиции.

— Какой-нибудь подозрительности. К примеру, знаете, как воруют карманники? Обязательно левой рукой в правый карман.

— Не знаю, не воровала.

— Анна Григорьевна, — Кашина откусила печенье, жмурясь от удовольствия, — корицу клали?

— И корицу, и кардамон.

Хозяйка дала свободу улыбке, наконец-то показав, почему не давала ей свободы раньше, — зубы, крупные и редкие зубы, может быть слегка выступавшие. Но они не замечались, отвлекаемые добродушной улыбкой.

— Не подумайте, что мы не можем. Сейчас, знаете ли, наука на высоте, сказал Леденцов, упёршись в хозяйку немигающим взглядом, но продолжая жевать печенье.

— А я и не думаю.

— Допустим, вас убьют, а труп сожгут… Так эксперты по костям скажут, кто вы были — мужчиной или женщиной.

— А могут эксперты узнать по костям, дураком был человек или наоборот? — заинтересовался наукой Петельников.

— Дурак, товарищ капитан, категория не научная.

— Зато реальная, — лениво возразил старший инспектор.

— Анна Григорьевна, плед на тахту сами вязали? — Кашина разглядывала комнату.

— Сама, шерсти было не напастись, — улыбнулась хозяйка во всю ширину лица, позабыв про свои зубы.

Петельников вдыхал запах ванили, а может быть, корицы с кардамоном. В детстве, в их неустроенной семье, никогда ничего не пекли. В квартирах приятелей стоял тёплый дух пирогов. И ванили, а может быть, корицы с кардамоном. С тех пор эти запахи значили для него не только сдобу, а прежде всего семейный уют. Интересно, печёт ли Светлана Пленникова? И любит ли ваниль и корицу с кардамоном?..

— Допустим, вашу квартиру обокрали… Эксперт по микрочастицам опознает преступника.

— Уж лучше бы не обокрали.

— Допустим, в парадном на вас напал мужик…

— Ешь печенье, — приказал Петельников.

— Да, угощайтесь, — поддержала хозяйка.

— Анна Григорьевна, одна живёте? — спросила Кашина.

— А как вы узнали?

— По односпальной тахте, — успел вставить Леденцов.

Петельников скосил на него осатанелый взгляд. Леденцов ринулся пить чай мелкими и быстрыми глотками, закрыв лицо громадной чашкой.

Хозяйка вздохнула, адресуя этот вздох Кашиной.

— Одна. Был муженёк…

— Развелись?

— Не человек, а низменность. Посудите сами… Год пил, год сидел и год как вышел. Пораскинула своими потрохами: чего ж так век-то свой заедать?.. И вот одна. Да ведь вы ж ко мне пришли не про муженька слушать…

— Нас цистерна интересует, — согласился Петельников. — Анна Григорьевна, а где-нибудь по дороге не могли её открыть?

— Она ж ко мне приходит опломбированная.

— Ну а во время торговли?

— Господь с вами! На неё лезть надо.

— Почему ж молоко скисло?

— Не ведаю.

— Я вам скажу, — мрачно пообещал Петельников.

— А вы знаете?

— Женщина сквасила его взглядом.

Они ждали её смеха или хотя бы улыбки. Но, помолчав, Анна Григорьевна задумчиво согласилась:

— Глаз бывает очень вредный. В нашем селе Перерытое жила тётка Баиха. Посмотрит на ведро парного молока — и всё, простокваша. Глянет на четверть самогона — и всё, можно не пить, в нём ни одного градуса не осталось. Лягушек взглядом убивала…

— Вредный пережиток, — не выдержал Леденцов.

Петельников воззрился на рыжую копну волос.

— Я к тому, товарищ капитан, что, допустим, ведро можно сквасить и взглядом, а цистерну литров на пятьсот взгляд одного человека не возьмёт.

— Могли плохо и вымыть, — заметила хозяйка.

— А Калязина покупала молоко до прихода в прокуратуру, уже зная, что оно кислое, — добавила Кашина.

Петельников опустил руку в карман, достал несколько фотографий Калязиной и рассыпал из перед Анной Григорьевной:

— Видели эту женщину?

— Нет.

— Молоко она когда-нибудь брала?

— Не запомнилась.

Хозяйка виновато оглядела гостей, которых ей так не хотелось огорчать.

— Анна Григорьевна, я потом запишу рецептик этого печенья? — спросила Кашина.

— Ради бога…

Тут Петельников обратил внимание на это печенье, которого в громадном блюде осталось несколько штучек. Леденцов жевал его с праздничным воодушевлением.

— Корица-то вредна, — буркнул ему Петельников.

— А что от неё?

— Корой покроешься.

— Пусть кушает, я ещё принесу.

— Ему уже хватит. Анна Григорьевна, вспомните какие-нибудь детали того дня, которые показались вам необычными.

— Да нет таких деталей…

— Тогда расскажите подробно, как шла торговля.

— Обыкновенно. Стоит очередь, я наливаю в бидоны, получаю деньги… Бывает, что у меня нет сдачи. Тогда покупатель идёт менять в булочную или ждёт, пока я насобираю рублей. Ну случается, краник заедает. Беру молоточек, стукну раз… Чей-нибудь бидон пролью, бывает… А что ещё?

Петельников вздохнул. Хозяйка опять виновато поёжилась от неумения им угодить.

— Анна Григорьевна, абажур сами делали? — обрадовалась Кашина.

— Всё сама, кроме каркаса, — тоже обрадовалась хозяйка, уходя от непонятной для неё беседы.

— Очень мило…

— Товарищ капитан, разрешите задать хозяюшке вопросик?

— Пусть парнишка разузнает, — поддержала она.

Петельников кивнул.

— Анна Григорьевна, погода какая стояла?

— Тепло было, не по-осеннему.

— А в чём вы были одеты?

— Юбка, курточка, а сверху белый халат…

Петельников и Кашина переглянулись. Леденцов это заметил и быстро проговорил:

— В нашем деле важны мелочи, товарищ капитан.

— Правильно, об этом и в кино показывают, — подтвердила хозяйка, всплеснула руками и суетливо зачастила: — Вспомнила, господи! Часов этак в одиннадцать подходил задумчивый мужчина в очках, выпил стакан молока и сильно огорчился, что первая цистерна скисла. Всё спрашивал, как да почему…

— Какой он из себя? — оживился Леденцов, хватаясь за вздыбленный чуб.

— Это Рябинин, — вставил Петельников.

— Вопрос снимается. А в тот день краник заедало?

— Да его на дню несколько раз заедает.

— Постукивали?

— Постукивала.

— А молоточек где лежал?

— На цистерне, пломбу там я срывала.

— За молоточком сами лазали?

Анна Григорьевна задумалась:

— Мне-то некогда. Кого-то просила… А-а, мужчина поднялся.

— Не женщина?

— Нет-нет.

— Это было до скисания или после?

— До, ещё до.

— Какой мужчина из себя?

— Нормальный, как и все.

— Шатен, брюнет или как я? Одет в плащ, в полупальто или в мужской брючный костюм?

— Когда я торгую, то от всего отрешена. Знаю, что мужчина лазил, а глаз на него и не поднимала.

— Лимит вопросов исчерпан, — успокоился Леденцов, посматривая на пустое блюдо.

— Спасибо, Анна Григорьевна, — поблагодарил Петельников, уже отодвигаясь от стола. — Последний вопрос: молоток лежал на крышке цистерны?

— Да.

— А она была открыта?

— Прикрыта.

— Её можно было приподнять?

— Можно…

— Вилена, бери рецепт печенья. Испечёшь — пригласи Анну Григорьевну и меня с Леденцовым. Только для Леденцова пеки этой сдобы пару вёдер.

В прихожей, надевая плащ, Петельников вполголоса похвалил:

— Молодец, Леденцов.

— Нас же интересует не мужчина, а Калязина.

— Неизвестно, что нас интересует.

— Вы, товарищ капитан, считаете, что я дурак, которого сразу видно. А меня сразу не видно. У меня такой стиль — работать под дурачка.

— Иногда ты уж слишком вживаешься в образ.

Из дневника следователя.

Сны бывают фантастические, глупейшие, бессвязные, кошмарные, интересные… А бывает сон цельный, какой-то художественный, с началом и концом, как небольшой рассказ…

Якобы хватают меня с двух сторон ангел и сатана (уж не Калязина ли телепнула мне этот сон?). Ангел тащит в свою сторону, а дьявол в свою. Я упираюсь, что-то объясняю… Скажу приятное ангелу — он меня тянет; скажу приятное чёрту — он волокёт. Я их не боюсь. Они вроде бы мне знакомы, только один светленький, а второй чёрненький.

И всё-таки чёрт перетянул. Захихикал, затрясся и зачастил: «Поджарю тебя, поджарю…» А я ставлю ему условие: «Только не на маргарине, а на сливочном».

Вот какой я храбрый — во сне.

Добровольная исповедь.

Похоже, что Рябинин схватил меня за глотку. Неужели он думает, что я буду кричать: «Пощадите!» Не-е-ет, я тоже приёмчики знаю…

Лет двадцать назад в глухой деревне Слюнино одна умиравшая старуха дала мне карр-камень. Нужно выйти с ним в полночь на развилку дорог и задумать… Задумаю я Рябинину то, что он задумал для меня. Не хотела я прибегать к этому средству, да вынудили. О, карр-камень, сбрось ворога наземь…

Следователю Рябинину.

Извините, что решилась на письмо, да хочется поделиться. В войну мне было шестнадцать лет. Отец на фронте, а нас у матери четверо. Однажды мать и говорит: «Доченька, согрей воды, я сегодня умру». И стала учить, как мне с детьми без неё существовать. Под утро она умерла…

После похорон глянула я на ребятишек, на троих, всё мал мала меньше. Вышла в тёмный коридорчик да так и зарыдала, что прямо в голос. Уж и выплакалась совсем, вытерлась, поднимаю голову — стоит передо мной мать: «Не плачь, доченька. Всё обойдётся. А меньшого я у тебя возьму, тебе полегче будет». Хочу я сказать, а её уже нет. Через месяц маленький простудился и умер.

Конечно, наука этот случай объяснит, но я не очень и хочу. Свою мать я помню и в работе, и в отдыхе, и в разные моменты нашей жизни, но ярче всего помню в том коридоре — стоит она и смотрит на меня с такой жалостью, от которой сердце у меня до сих пор кровью обливается.

Уважаемая гражданка Судьбинина!

Мне кажется, что вы очень добрый человек. Желаю вам длинной и нетяжелой жизни. Следователь Рябинин.

Калязина вышла из лаборатории на гравийные дорожки небольшого тенистого парка. От кустов, обстриженных, словно с них собрали чайный лист, отделилась невысокая миниатюрная девушка в брючном костюме.

— Аделаида Сергеевна, я к вам…

— Да, милочка, — не удивилась Калязина: её знали в лицо, с ней заговаривали, у неё просили автографы.

— Я от Германа Борисовича Пинского.

Калязина глянула на неё иным, ожившим взглядом:

— Пройдёмся, милочка…

Они пошли по хрусткому гравию, который тут же кончился, выпустив их на вечернюю улицу.

— Герман Борисович мне звонил. Как вас звать?

— Вера Акимова.

Изящная птичка. Костюм хороший, импортный, но сидит слегка мешковато: обтягивает то, что не нужно, и не выделяет то, что желательно.

— Итак, Вера Акимова, зайдём в мороженицу?

Девушка с готовностью кивнула: не задумалась, не усомнилась, не ломалась. Выучена подчиняться. Впрочем, на первых порах все хвостиком виляют.

В кафе «Пингвин», как всегда, было полно молодёжи, но им подвернулся удачный столик с тремя стульями. Лишний стул Калязина накрыла своей широкополой шляпой.

— Милочка, что-нибудь выпьем?

Вера неопределённо улыбнулась, показывая, что она на всё согласна. Калязина подняла руку, и официантка, которую было не дозваться, пошла к ним, влекомая силой этой руки. Аделаида Сергеевна заказала мороженое, ликёр, шампанское и сигареты.

— Ну что ж, давай, милочка, знакомиться…

Вера опять неопределённо улыбнулась, выразив ту же готовность. Похожа на белочку, ждущую орешка. Да она не так уж и молода — лет тридцать.

— Себя я не представляю…

— Вас все знают, — кивнула Вера.

— Сколько тебе лет?

— Тридцать два.

— А выглядишь на двадцать пять.

— Слежу за собой, не ем…

Это видно. Лицо сухощавое и чистое. Симпатичный носик. Карие глаза. Вожделенные губы. Держится в рамках — сразу заметно. Кожа как отполирована. Носик как выструган. Губки-то вожделенные, но себя не выдают, подзасушены. В глазах далеконько запрятана угрюмость зверька, знакомого с опасностью.

— Массаж, йога, аутотренинг?

— Не-ет, я по мелочам. Утром небольшая зарядка, кожу лица парю над кострюлей, сплю без подушки…

— Зачем без подушки?

— Чтобы шея стала длиннее.

— А я вот сплю на двух подушках, — сказала Калязина вроде бы по секрету. — И знаешь почему? Чтобы шея была короче.

— Зачем… короче? — отважилась Вера на вопрос.

— Чтобы не высовываться.

Может быть, она решилась бы и на второй вопрос, но принесли мороженое.

Бокал шампанского Калязина поставила перед ней, а себе придвинула маленький графинчик, похожий на колбу с каким-то сиреневым ликёром. Налив его в незаметную рюмку, Аделаида Сергеевна пригубила одновременно с вопросом:

— Ну и что ты из себя представляешь?

Вера тоже хотела отпить, но вопрос отбросил её от бокала.

— Я? Простой человек…

Из кармана жакета Калязина достала неожиданно крупный блокнот с пришпиленной к нему японской авторучкой. Отодвинув рюмку, она не спеша записала: «Когда мне кто-нибудь говорит, что он человек простой, то я знаю жди сложностей».

— Расскажи о себе, — велела Калязина, берясь за графин, потому что пригубленная рюмка оказалась пустой.

Помада, видимо, польская, но наложена чрезмерно, без вкуса. Веки подсинила, а ей бы пошли зеленоватые, к осветлённым волосам.

— Кончила педагогический институт, преподавала в школе биологию. Неспособная я, что ли, к этому делу… Плохо шло. А потом неприятность. Попросила я одного лоботряса выйти вон. Он собрал портфель и, проходя мимо открытого окна, выпрыгнул в него. Третий этаж. Его увезли в больницу, а меня чуть не судили.

— Это они могут, — вставила Калязина меж рюмками.

— Ну, я уволилась. А потом работала у Германа Борисовича машинисткой.

— И чего ушла?

— Заработок небольшой, работа нудная…

В ушах золотые тяжёлые серьги-бомбошки. Дорого, но безвкусно. На пальце толстенное кольцо дутого золота. На другом пальце грубый перстень, но камень натуральный. Вкуса бы ей, вкуса.

— Извини, милочка, но одета ты не на зарплату машинистки.

Вера краснела медленно, натужно, словно поднимала незримую тяжесть. Калязина ждала, не пытаясь ни помочь ей новым вопросом, ни смягчить брошенных слов.

— Я была замужем. Остатки прежней роскоши…

Под её растерянным взглядом Калязина открыла блокнот и красиво вывела на скользкой бумаге: «Самая в ней навязчивая черта — скромность».

Вера шевельнула губами, не решаясь на звук.

— Нет, милочка, не про тебя. С мужем-то отчего разошлась?

— Так… По согласию.

Вера торопливо выпила шампанское, будто спасалась от вопросов.

Слегка жеманится, но вино у неё идёт легко, без горечи и поморщиваний. Раньше пивала. От дыма не воротится, тянет воздух со вкусом — носик хоть и маленький, а ноздри трепещут. По соглашению… Небось муж поймал её за шалостями с молодцом.

— Кури, — Аделаида Сергеевна придвинула пачку.

Вера закурила сразу и умеючи. От вина, от сигареты она глянула на Калязину смелее, ожидая других вопросов, ещё более неожиданных.

— Любишь пожить, а?

— Люблю, — выразительно призналась Вера, зажмурив глаза: так любит.

— А не везёт.

— Не везёт. — Теперь Вера сделала глаза донельзя широкими: так не везёт.

— И почему?

— Родилась не в счастливой сорочке.

— Ну, милая, нельзя зависеть от нижнего белья.

— Вроде бы не хуже других…

— Лучше других. Природа наделила тебя заметной внешностью тебе же во вред.

— Почему… во вред?

— Носить красоту, милочка, непросто. Как норковое манто: в шкафу висеть не оставишь и в гардероб не сдашь. Если сама про красоту забудешь, то мужики напомнят. Да ты знаешь, каково тебе по улице идти. Небось ребята шеи выворачивают. Вот психика твоя и надламывается. Поэтому, милочка, среди красавиц нет ни учёных, ни умных, ни счастливых.

— Не такая я уж и красавица, — томно ответила Вера, скосив глаза на соседний столик, где сидели разгулявшиеся молодые люди в обществе коньячных бутылок.

Тебе, милочка, хватило. Герман Борисович от тебя избавился лишь потому, что держать любовницу под боком стало неудобно. Щёчки разрумянились, серьги заиграли, глазки осмелели… От разговора, от шампанского или от близости молодых разгулявшихся людей?

— Дети, родственники есть?

— Живу одна, как птичка.

— Квартирные условия?

— Однокомнатная, отдельная.

— Телефон есть?

— Разумеется.

— С законом не конфликтовала?

— Из-за чего?

— Мало ли — тунеядствовала, чего-нибудь склептоманила, не там улицу перешла.

— В этом отношении я выше. — Вера дёрнула плечиком, как бы стряхивая все подозрения.

Калязина раскрыла блокнот, которого Вера теперь не испугалась, и проскользила пером, как проехалась по бумаге: «Женщина, очарованная собственной глупостью. Но мне такая и нужна».

— Ну что ж, я отвергла три кандидатуры. Герман Борисович Пинский уважаемый в городе психиатр. На его рекомендацию я полагаюсь. С завтрашнего дня вы будете зачислены в качестве моей ассистентки.

Вера вдруг испугалась:

— Аделаида Сергеевна, я не знаю вашей работы.

— Милочка, я ценю не знания, а преданность.

Из дневника следователя.

Есть люди, которые при слове «мещанство» болезненно морщатся. Какое, мол, мещанство, откуда оно, что это такое, да у вас старомодные взгляды…

Мещанство идёт от понимания и принятия только одной части мира вещной, материальной, ощутимой, той, которую можно пощупать руками. За отсутствием любознательности, за равнодушием к природе, к литературе, к искусству, к человеческой мысли и человеческим страданиям, за равнодушием ко всему тому, что не несёт в себе пользы, — за всем за этим стоит понимание жизни как процесса материального потребления, понимание жизни как получения выгоды.

Из вечерней газеты (корреспондент В.Холстянникова).

Аделаида Сергеевна Калязина подверглась освидетельствованию известного психиатра, доктора медицинских наук, профессора Германа Борисовича Пинского. Она демонстрировала как уже известные всем внечувственные способности, так и новые, которые обнаружились в последнее время. Аделаида Сергеевна взглядом засвечивала плёнку в фотоаппарате, катала алюминиевую трубку, повышала температуру воды, вращала стрелку компаса в разных направлениях. Аделаида Сергеевна совершенно свободно угадывала мысли профессора, который уходил не только в другую комнату, но и на другой этаж здания…

Добровольная исповедь.

Моя ассистентка хочет казаться скромненькой, полагая, что я скромность ценю. Но назовите хоть одного человека, которого за скромность сделали начальником. А я вам сотню назову тех, кого поставили на руководящие должности за настырность. Такой руководяще ведёт себя, руководяще держится, руководяще чихает… И что вы думаете? Его делают начальником, потому что свыкаются с этой мыслью, они уже ничего не находят в ней странного, и у них как бы нет иного выхода. Вот и весь вопрос о скромности. Есть специальности, которыми может владеть только наглец. Я так скажу: скромность делает человека убогим, скромность принижает.

Следователю Рябинину.

Я, конечно, не знаю, может, эта Калязина и шпионка какая. Пишу не в защиту её, а как было со мной на самом деле. Мой старик денег никому в долг не давал и от меня накопленное прятал. Говорил, что он не виноват, а у него такая натура. И помер впопыхах, от сердечного удара. Осталась я как щепка на воде. Денег нет, пенсию не получаю, хоронить его не на что. Старая баба что может? Реветь. Ревмя реву и вдруг слышу голос: «Посмотри-ка в туалете за трубой». Пошла, а там в коробочке пачка денег и сберегательная книжка.

Вопросов к вам нету, а совет бы не помешал. Космос, телевизоры, полиэтиленовые мешочки, но, видать, есть кое-что и повыше.

Уважаемая гражданка Широбокова!

Находясь в напряжении, скорее всего, ваше сознание догадалось о деньгах по каким-то косвенным признакам, которых оно в спокойном состоянии не замечало.

Возможно, Рябинин ничего бы и не заметил, не будь этих тонких усиков-каёмочек. Крупные скулы блестели загаром спокойно, глаза не метались, широкие плечи стыли от упрятанной в них силы. И вот только усики-каёмочки дрожали на губе, словно он нервно принюхивался к далёкому и опасному запаху. Почему нервничает теперь, когда допросы и очные ставки уже миновали?.. Впрочем, именно теперь, когда миновали очные ставки с допросами и принималось решение о судьбе этого двадцатитрехлетнего парня со смешной фамилией — Копытко. — Я же никого не убил и не избил, — выдавил он тем странным голосом, который идёт от двух смешанных желаний: сделать его просительным и в то же время не потерять мужского достоинства.

— Шёл по улице пьяный, выражался нецензурно, — в тон ему ответил Рябинин.

— Сколько ходит пьяных…

— Намеревался папкой ударить собачку.

— Не ударил же.

— Потому что вмешался милиционер, которому оказал сопротивление.

— Какое там сопротивление! Хотел вырваться да убежать…

— Погон ему сорвал.

— Не хотел же! Он меня простил…

Копытко переживал — усики начали дрожать на какой-то высокой, натянутой струне. А за дверью переживала, уж неизвестно на какой струне, его жена с трёхлетним ребёнком. Копытко слегка изменил голос, добавив в него просительности:

— Я с детства закалён честным трудом…

Характеристика это подтверждала.

— Жалоб, кроме поощрений, не имел…

И это было правдой.

— В поведении я тактичен, говорят, что телёнок…

Свидетели рассказали.

— Я обо всех людях гуманного мнения…

Возможно.

— Не подумайте, что ваши слова равносильны метанию бисера в известной ситуации. Я на всю жизнь просветлел.

В это Рябинин верил — его убедило не только поведение Копытко на следствии, но и бурное собрание тех рабочих, которые просветлят кого угодно. Сейчас Рябинин занимался мучительством, скрывая от Копытко своё решение о передаче его на поруки — тем самым рабочим. Но пусть помучается, пусть запомнится на всю жизнь. Это вместо суда.

— Занят? — Петельников заслонил дверь, словно та была из двух досочек.

— Заходи-заходи, — обрадовался Рябинин. — Гражданин Копытко, учитывая совершённые вами действия, вашу личность и раскаянье, я передаю вас на поруки.

Копытко постарался скрыть обдавшую его радость, засушивая лицо, но усики-каёмочки подскочили к носу и там остались.

— Спасибо… Я не подведу.

Он выскочил в коридор, где мгновенно рассыпался тихий женский смех. Рябинин тоже улыбнулся — и следователь может принести радость.

Петельников сел с чуждой ему усталостью:

— Как отсрочка?

— Я пошёл к заместителю прокурора города и всё рассказал. Он улыбнулся, расспросил про Калязину и подписал моё постановление. А у тебя что?

— Допрашивал продавщицу молока. Ничего, кроме неизвестного мужчины, который поднимался на цистерну за молотком.

Рябинин кивнул, показывая, что этот факт интереса не представляет, но к сведению принят.

— Меня начинает интриговать вот что… Калязина, кроме работы, ни с кем не общается и не встречается. В магазин ходит раз в неделю. А?

— Наверное, чтобы не навести нас, — предположил Рябинин.

— На кого? И в то же время я чувствую, что она встречается со всеми, кто ей нужен, и кипит в гуще своей жизни.

— Завтра её приведут, — сказал Рябинин, не оставляя сомнений, что завтра всё кончится. — И сразу обыск.

Они помолчали, отмежёвывая один разговор от другого. Рябинин протёр очки. Петельников смотрел, как он протирал свои очки. Тихий перерыв вышел слишком долгим — он был не нужен, такой длинный перерыв, потому что серьёзного разговора вроде бы не ждалось.

— Ты хочешь что-то узнать? — спросил Петельников.

— Ну, если тебе хочется что-то сказать, — улыбнулся Рябинин.

— Мне хочется сказать, но лучше ты спроси, чтобы я знал, что говорю именно то, что тебе хотелось бы узнать.

— Как твоя фантастическая женитьба? — спросил Рябинин о том, о чём ему не хотелось спрашивать, но инспектор ждал этого вопроса.

— Вчера ходил за грибами… Бродил-бродил, ни чёрта нет. Собрался домой и сел отдохнуть — у моих ног стоят два боровика, здоровые, как валуны. А вокруг маленькие.

— Интересно.

— Тогда я вспомнил народное выражение: старый гриб женится на молодой поганке.

— Стало ещё интересней.

— И тогда я, сидя на мху, сочинил поэму. Вот послушай:

Приснилася грибу-боровику Сыроежка из густого бора. Но откуда знать ему, Что она любит мухомора.

— Неплохо. Пошли в журнал «Советская милиция».

— Если ты не разбираешься в поэзии, то я расшифрую аллегорию. Гриб-боровик — это я. Сыроежка — это Светлана Пленникова. А мухомор — это некий Жорик, которого я однажды пресёк за спекуляцию пластинками.

— Ну а если прозой?

— Прозой будет выглядеть так: я просил руки Светланы Пленниковой, и мне в оной руке отказано.

— Почему же?

— Говорит, боится меня и всегда будет бояться. Говорит, мне нужна не она, а заслуженная артистка, учёная женщина или, в крайнем случае, врач-терапевт.

— А она не глупая, эта Светлана Пленникова.

— Зато я выгляжу дураком.

— Она ж тебе отказала не потому, что ты плохой, а что ты для неё слишком хорош, — улыбнулся Рябинин фальшивой печали инспектора.

— Опять домашнее одиночество, — вздохнул Петельников.

И промелькнуло, исчезая…

…Личность всегда одинока, потому что ей нужно отыскать тоже личность…

— Приходи к нам, — медленно сказал Рябинин, который обычно частил.

Инспектор повёл взгляд в его сторону, но этот взгляд, неспешный и вроде бы незрячий, так и не встретился со взглядом Рябинина, убежав куда-то на пол, под тумбы стола. И от туда, от тумб стола, Петельников взметнул громадный полиэтиленовый свёрток и бережно опустил перед Рябининым:

— Передай Лиде, одни боровики.

— Только с условием, что придёшь их есть.

— А был бы женат… Разве бы отдал?

— Вадим, чтобы жениться…

— Знаю-знаю, нужна любовь.

— Дело даже и не в любви. В нашей жизни есть такие прекрасные и, я бы сказал, основополагающие поступки, которые делать надо только единожды. Написать только одну книгу, построить только один дом, вырастить только один сад, любить только одну женщину, воспитать только одного ребёнка…

— Ага, скажи это многодетной матери или директору домостроительного комбината.

— И ты бы на ней не женился, потому что не любил.

— Я бы на ней женился, потому что никого не люблю.

— Да, ты никого не любишь.

— Никого, — подтвердил инспектор. — Но откуда знать ему, что она любит мухомора.

Его взгляд опять лёг было на пол, но теперь, не найдя там пакета с грибами, поднялся на окно и ушёл в небесный простор. Возможно, Рябинин попытался бы его перехватить, но запах лесной земли, сосновых иголок и детства перехватил ему дыхание — запах, который нашёл щёлочку в полиэтилене, чтобы перехватить дыхание. Когда же они с Лидой пойдут в лес?.. Когда отпуска?.. Наконец, когда же на пенсию?

И промелькнуло, исчезая…

…Личность на пенсию не уходит — на пенсию уходит должность…

— Вадим, а в чём, по-твоему, есть смысл жизни? — спросил вдруг Рябинин, задетый чем-то промелькнувшим.

Инспектор вроде бы удивился: тому ли, что Рябинин этого не знает, тому ли, что Рябинин спросил его только теперь.

— Смысл жизни? Быть всегда молодым.

Рябинин ждал чего-то другого, поэтому отозвался не сразу:

— А быть молодым… для чего?

— Сколько я себя помню мне всегда хотелось всё переделать по-своему.

— Причём тут молодость?

— Молодость кончается тогда, когда пропадает желание переделать мир.

— А если такого желания и не было?

— Тогда не было и молодости.

Из дневника следователя.

В часы радости, в тихие сокровенные минуты внезапно и беспричинно сожмётся отчего-то сердце, как от ночного стука в форточку. Это — время, это оно стукнет в него своей вечной рукой, намекая, мол, радуйся, но знай, что я иду и ничто мне не помешает. Поэтому живи и радуйся…

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Серебряная ложечка, Иринкина личная вещь, упала на кухонный пол с коротким обиженным звоном.

— Весь день из рук всё валится. — Лида повернулась к Рябинину, удивлённым видом требуя ответа.

— Устала?

— Нет, плохая примета…

Рябинин улыбнулся, принимаясь за чай. Может быть на работе, в пути, в своих следственных перипетиях — там, где подспудно и всегда что-то таилось, — он ещё мог бы прислушаться к примете. Но тут, в родных стенах, перед чашкой цейлонского чая, рядом с Лидой, разбиравшей у раковины петельниковские грибы, его одолела уютная истома, которая прочной бронёй закрывала от всех примет мира.

— Вот слышишь? — встрепенулась Лида.

— Что?

— Крышка на чайнике звякнула…

— Неплотно закрыта.

— Нет, это домовой ворохобится.

— С чего это он?

— Его томит предчувствие.

— Лида, ты серьёзно?

— Да. — Она бросила грибы, одёрнула свой кокетливый фартучек и подсела к нему. — Домовой есть в каждой семье.

— С рожками?

— Не с рожками, а тайный дух семьи. Домочадцы его не видят, но знают, что он есть. Он хранит семью, придаёт ей какое-то своеобразие, привязывает всех друг к другу…

— Как же уходят из семьи?

— А многие ли из них стали счастливыми? Своего домового потеряли, чужой может и не принять, а у одиночек домовых нет.

— Эти бы сведения вывесить во всех дворцах бракосочетаний…

— Неплохо бы, — согласилась Лида, возвращаясь к грибам.

Её домовой Рябинина устраивал — без рожек. Возможно, он и был, потому что в командировках, в этих тоскливых отлучках, в тяжёлые или ночные часы Рябинин чувствовал его комолое прикосновение к своей груди.

И промелькнуло, исчезая…

…Тоска по родине зовётся ностальгией. А тоска по дому?..

— Наш домовой, наверное, живёт в холодильнике. Вчера там всю ночь кто-то фырчал.

— В холоде он не может. А фырчала банка сока.

— Теперь, Лида, вместо домовых телевизоры.

— Да? А вот я знаю геологов, мужа и жену, которые вместе уезжают в поле и вместе приезжают. И каждый раз видят, что мебель у них переставлена.

— Может быть, кошка? — предположил Рябинин.

Лида не ответила — она считала грибы:

— Шестнадцать беленьких. И Вадим не был бы Вадимом, если бы не пошутил. Одна сыроежка и один мухомор.

— Это символы.

— Какие символы? О, к мухомору привязана записка…

— Тебе?

— Не знаю…

Понравилась грибу-боровику Сыроежка из густого бора. Но откуда знать ему, Что она любит мухомора.

Лида опустила руки.

— Этот стишок означает, что дьяволёнка у Вадима не будет, — объяснил Рябинин.

— Какого дьяволёнка?

— Ну, этого, домового.

— Ничего не понимаю…

— Пленникова ему отказала.

— Да?

Лида опять подсела к столу, оглядывая Рябинина испуганным взглядом, словно он был этой самой Пленниковой.

— Она ему отомстила…

— За что?

— За то, что хотел жениться из жалости.

— Ну уж…

— Серёжа, он расстроился?

— Старший инспектор Петельников-то?

— Конечно, расстроился. Он же гордый.

— По-моему, ты больше расстроилась, — хихикнул Рябинин, хотя не собирался этого говорить и тем более не собирался хихикать; это домовой его боднул, кому ж ещё.

Но Лида на эту проделку домового внимания не обратила.

— Жаль мне его…

— Ты же сама возмущалась этой женитьбой.

— Он ни в кого не сможет влюбиться.

— Ещё влюбится не раз.

— Нет.

— Откуда ты знаешь?

— Чувствую…

Рябинин оторвал взгляд от чашки, на которую смотрел с вдруг прилившим интересом и начал поднимать голову. Поднимать голову… Её ведь вскидывают разом, в долю секунды, когда хотят видеть.

И промелькнуло, исчезая…

…Бывает страшно глянуть в бездну, в пучину, в будущее, в подлую душу… А в родное лицо?..

Чего-то испугавшись — того, что промелькнуло? — взгляд свой Рябинин так и не поднял. И, как бы отстраняя от своего сознания то, чего он испугался, Рябинин неуклюже повёл локтем. Задетая вазочка рассыпала конфеты по столу радостным веером.

— Серёжка!

— Нечаянно…

— Да? Я же видела, как ты пнул локтем.

— Это не я.

— А кто же?

— Этот… Надомник.

— Кто?

— Ну, домушник…

— Боже, да ты у меня глупый.

Тогда он смело оглядел её всю каким-то окоёмным взглядом. И белый свет померк — приятная тьма, пахнувшая лесом и грибами, легла на очки. Он зарыл в фартук лицо, втягивая его запах, запах кофточки и запах её тела. Она уместилась на коленях вся, — она везде умещалась. Тишина — откуда бы вдруг? — легла за стены и за тёмное осеннее окно. Это он, домовой, приглушил соседей и уличный шум ради их сокровенной минуты…

— Так мы сидели перед первой разлукой, — шёпотом сказала Лида.

Они так сидели на раскладушке перед его собранным рюкзаком. Они тогда сидели не дыша, чтобы не вспугнуть оставшиеся минуты, — им казалось, что в тишине время идёт медленнее. И оно остановилось… Когда же он приехал на вокзал, то от его поезда не осталось даже провожающих.

— А твоё первое письмо я знаю наизусть, — шепнула Лида.

Он помнил, как писал это первое письмо. Горка скомканных листков с одной фразой, которая никак не удавалась. Я скучаю по вас… Я скучаю без вас… Я скучаю из-за вас… И даже, кажется, я скучаю по поводу вас.

— А твой сладкий вечер, — улыбнулась она ему в ухо.

Он ждал Лиду на скамеечке у её дома. С цветами и десятью пирожными. Но она не пришла, заночевав у подруги. После двенадцати ночи он стал нервно и мстительно поедать свои пирожные. Пальцы слиплись, внутри всё слиплось, хотелось воды, цветы перемазались кремом… Он съел восемь штук. Это был самый сладкий вечер в его жизни.

— Серёжа, тебе нужно лечь пораньше, — пробудилась Лида от сна ушедших лет.

— Да, завтра приведут Калязину.

Длинный и упорный звонок в дверь разбежался по квартире цепенящей волной. Поздно, в тишине — как затянутый выстрел.

Лида соскочила с его колен:

— Господи, кто в такой час?

— Вадим, насчёт жареных грибков.

Рябинин торопливо прошёл в переднюю и отпер дверь, не спрашивая…

Ему показалось, что на лестничной площадке стоит прокурор района Беспалов. Тот же длинный плащ, та же шляпа, тот же нос… Те же черты лица, но лишённые жизни, как у манекена. Нет, не Беспалов.

— Добрый вечер, — глухо сказал Юрий Артемьевич. Но тут же другое плечо, широкое, легонько отжало Беспалова к стене.

— Сергей Георгиевич, пришли к вам в гости, — вроде бы улыбнулся зональный прокурор Васин, уже входя в переднюю.

Рябинин отступил. За Васиным, за Беспаловым вошли старший следователь городской прокуратуры Антимонин и какие-то две незнакомые женщины.

— Пожалуйста, — сказал он, ещё ничего не поняв, но уже догадавшись, что его «пожалуйста» им не нужно.

Они прошли не раздеваясь в большую комнату и стали посреди, выжидательно и натянуто оглядывая стены и мебель. Только Васин смотрел на Рябинина умными глазами:

— Сергей Георгиевич, у вас есть собрание сочинений Тургенева?

— Есть.

— Где оно стоит?

Рябинин поднял руку и показал, удивившись не тому, что эти люди здесь, что им понадобился Тургенев, что сейчас произойдёт непредвиденное, а тому, что его рука неподъемно отяжелела.

— Товарищи, — сказал Васин уже своим спутникам, — я беру четвёртый том…

Он снял книгу с полки, открыл крепкую обложку и провёл большим пальцем левой руки поперёк страниц. И книга распахнулась сама, как раковина, у которой перерезали мускул. Все слегка попались к ней, заворожённые тем, что плотно лежало меж страниц. Васин горько улыбнулся, взял пачку денег и поднял на уровень своего лица.

— Пятидесятирублёвыми купюрами…

И тогда все посмотрели на Р