«Цицерон»

Harry Games

ПРОБЛЕМА ЦИЦЕРОНА

Книга известного французского ученого, автора многочисленных исследовании по культуре Древнего Рима Пьера Грималя, более специальна, чем многие издания в серии ЖЗЛ. Соответственно, во вступительной статье к ней приходится прежде всего описать общеисторический фон, на котором живут и действуют герои книги, раскрыть общеисторическую логику, по которой разворачиваются описанные в ней процессы; обратить внимание читателя как на бесспорные и значительные научные достоинства книги, так и на некоторые уязвимые ее стороны; наконец, рассказать более подробно о «проблеме Цицерона» — главной проблеме, возникающей из монографии П. Грималя, но выходящей далеко за рамки Древнего Рима, дать читателю материал для раздумий и самостоятельных решений

Древний Рим играет ключевую роль в истории европейской, да и мировой культуры На протяжении столетий вклад его в эту историю оценивался очень неоднозначно, то резко отрицательно, то восторженно положительно. Причины были и для одной и для другой оценки, но как бы ни рассматривать роль Древнего Рима в истории, бесспорными остаются три капитальных факта Первый — начавшись как незначительное поселение на заболоченном левом берегу реки Тибра в Средней Италии, Рим на протяжении столетии переживал неимоверные трудности, много раз оказывался на волосок от гибели, горел и восставал из пепла и тем не менее неуклонно рос, расширял свои владения и к первым векам новой эры стал величайшей державой, объединившей весь тогдашний цивилизованный мир от Гибралтара до Персидского залива и от Шотландии до порогов Нила. В ходе борьбы с силой, в истории почти не встречавшейся, проявились свойства римского племени — поразительная жизненная энергия, выносливость, великая вера в свою звезду, самоотвержение, организаторский талант Рим навсегда остался как бы эталоном этих лучших народных свойств. Второй бесспорный факт связан с тем, что слова «завоевание» и «владение» характеризуют отношения Рима с окружающими народами односторонне и неполно Все было — истребление целых племен, разрушение огромных материальных и культурных ценностей, бесконечные насилия, прямой грабеж. Но после завоевания на покоренные страны и народы распространялось римское гражданство; они втягивались в экономическую, административную и правовую систему империи, а это избавляло их от бесконечных междоусобных распрей, приобщало к более высоким формам цивилизации и в конечном счете содействовало развитию их производительных сил Комплекс народов и стран, который мы до сего дня обозначаем словами «Западная Европа», со всей его долгой и столь важной для всего мира историей, в исходной форме своей создай Древним Римом и реально существует в пределах былой Римской державы. Наконец, третий факт: многие основополагающие духовные представления и нормы общественной жизни, традиционные ценности, социально-психологические стереотипы, переданные Римом Европе (независимо от того, усвоил ли он их от Древней Греции или выработал самостоятельно) на протяжении более полутора тысяч лет, вплоть до XIX столетия, составляли почву и арсенал, язык и форму европейской культуры. Не только основы права и государственной организации, не только устойчивый набор сюжетов и художественных образов усвоены Европой от античности через Древний Рим, но сами первоначала ее общественного бытия — идея демократии, гражданской ответственности, разделения властей, классический принцип в искусстве, проблема соотношения внутренней жизни личности и ее внешней общественной активности вышли из того же источника. Уже потому, что книга П. Грималя посвящена одному из самых крупных деятелей культуры и истории Рима, вобравшему в себя и выразившему в эстетически совершенной форме его исторический опыт, она заслуживает самого внимательного прочтения.

В жизни и творчестве Цицерона история Рима предстает на трагическом изломе, обнажившем ее внутренние противоречия. Рим и тот мир, который он представлял, при всем его величии, роскоши и блеске, был миром, в сущности, бедных наций, миром относительно примитивных производственных структур и сравнительно низкого уровня производительных сил. Основой производства и состояния оставалась земля и ее обработка, городское производство развивалось лишь в пределах ремесла. Масса населения жила и трудилась в рамках более или менее натурального уклада, не обеспечивала, следовательно, значительный рост внутреннего рынка и не стимулировала тем самым развитие товарного производства. Абсолютно преобладающей оставалась такая консервативная форма общественной организации, как община, а основой идеологии, морали и системы ценностей — идеализация общественной неподвижности, преклонение перед нравами предков и прежде всего автаркия, то есть замкнутость каждого очага производства, каждой ячейки народной жизни в себе.

Античная городская община называлась у римлян «цивитас», по-гречески «полис», причем это последнее название часто распространяется на все виды античных городов-государств. И цивитас, и полис были не просто местом обитания, административным центром или архитектурно оформленным пространством. Они были тем единственным местом на земле, где гражданин чувствовал себя защищенным от враждебного мира законами и стенами, чувствовал себя частью солидарного гражданского коллектива, находился под покровительством богов — мифических создателей города, его установлений и традиций. Но все живое развивается; в развитие — пусть медленное и ограниченное — был включен и консервативный организм полиса; развитие же означало создание избыточного продукта, его обмен и превращение в товар, усиление роли денег, имущественную дифференциацию и разрушение гражданской солидарности, рост торговли, импорт новых вещей, идей и форм жизни, В ходе исторического развития гражданская община оказывалась таким образом в противоречии с собственной консервативной природой, с основополагающим для нее принципом автаркии, короче — с самой собой. И чем шире раздвигал Рим границы своей державы, тем больше размывалась общинно-патриархальная основа цивитас, а реальной альтернативы ей на том этапе исторического развития не было. Деньги, рабы и сокровища потоком шли в Рим, но не поглощались полунатуральным укладом, а лишь вращались на его поверхности, обогащая многих, но и разлагая старинные установления и обычаи, общественную мораль, и чем больше стран покорялись Риму, тем интенсивнее шел этот процесс. Ко времени Цицерона кризис стал универсальным.

Выход обозначался на том пути, по которому уже некогда пытались пойти союзы греческих городов, Александр Македонский и полководцы — его преемники: по пути создания надполисных структур, способных, сохраняя общинный уклад, включить полисы в обширные государственные образования, с единым центром управления, учитывающим интересы всех частей государства, единой системой административных норм и законов и — неизбежно — единым властителем. В Риме претенденты на эту роль при жизни Цицерона сменяли один другого — Сулла Лепид, Красс, Помпей. Последним в этом ряду был Цезарь. Он сумел не только стать диктатором, но и приступить к созданию нового государственного строя — ограниченной старинными установлениями, но в то же время им неподвластной и опирающейся на военную силу пожизненной и легализованной диктатуры. Самостоятельные общины-республики, полностью и подлинно управлявшие всеми своими делами, навсегда уходили в прошлое.

Старинные ценности античного мира, религиозные, гражданские, моральные, художественные, оказались под сомнением, из объективно заданных и инстинктивно усвоенных они стали предметом обсуждения, нравственных раздумий, философского осмысления и художественного анализа. Цицерон воплотил эту фазу духовного развития античного мира. В его сочинениях поставлены многие проблемы, над которыми Европе предстояло биться веками и тысячелетиями — соотношение принципов местного самоуправления и государственной централизации, личной власти и гарантий того, что она не перерастет в тиранию, взаимной правоты и неправоты частной морали и государственной необходимости в их неслиянности и нераздельности. Познакомившись с книгой П. Грималя, читатель сможет составить себе весьма полное представление обо всей этой стороне дела.

Столь же полное представление получит он и о самом герое книги. Ни в зарубежной литературе, ни на русском языке нет столь подробного свода изложенных для широкого читателя сведений о жизни и творчестве великого оратора. По обилию источников биография Цицерона, пожалуй, не имеет себе равных в истории античной литературы, и все их данные скрупулезно учтены П. Грималем. В книге нет ссылочного аппарата, и это как бы скрывает всестороннюю эрудицию автора — она, однако, живет в подтексте книги и сообщает ей высокую научную добротность. Нет, например, ссылок на источники или литературу при характеристике гражданской жизни Арпина, родного города героя книги, но специалист видит, как много материала частных исследований и археологических отчетов за ней стоит, как тактично введены в текст полуцитаты из трактата Цицерона «Об обязанностях». Точно так же, говоря о нравах форума в пору появления там юного Цицерона, П. Грималь не погружается в детальное описание теоретической контроверзы двух основных складывавшихся в те годы течений римского ораторского искусства — так называемых азианизма и аттикизма, но дает о них ясное представление, используя (опять же без ссылок и даже без упоминаний) многочисленные сочинения древних авторов по риторике и, в частности, малоизвестное, позднее и незаконченное сочинение Цицерона «О наилучшем виде ораторов».

Мы привыкли понимать под культурой совокупность достижений в области искусства, просвещения и науки. При этом за пределами внимания остается — или по крайней мере долго оставалась — та совокупность категорий мировосприятия, социально-психологических традиций, полуосознанных норм жизнеотношения и общественного поведения, привычек и вкусов, которые образуют реальную почву и реальный воздух истории, ту тональность жизни, что отличает одну эпоху от другой, один народ от другого, придает неповторимый колорит характерам, поступкам и мыслям людей, их произведениям. В последние два-три десятилетия, однако, именно эту совокупность черт, эту атмосферу и почву исторического процесса в научной литературе стало принято называть культурой. Понятие культуры тем самым существенно расширяется и углубляется, сближается с повседневной жизнью личностей и масс, с непосредственной исторической действительностью. Одна из лучших черт книги П. Грималя состоит в том, что деятельность Цицерона и его творчество рассматриваются в ней в непосредственной связи с культурой Древнего Рима в этом, современном смысле слова.

Так, важнейшей чертой римской культуры в указанном выше смысле является то обстоятельство, что человек в Риме никогда не выступал как изолированный индивид, полностью самостоятельно определяющий свое жизненное и общественное по-ведение. Он всегда принадлежал к небольшому плотному человеческому единству — фамилии, местной общине, религиозной или ремесленной коллегии, дружескому кружку. П. Грималь убедительно показывает, какое значение имели эти социальные микрообщности в мире, где жил и действовал Цицерон, как влияли они на его поступки и решения. Другим проявлением все той же специфической культуры римлян было их отношение к религии. Она никогда не выступала в роли внутреннего лирического переживания, которая характерна для многих форм христианства, а всегда была опосредована либо государственными интересами, либо чисто фетишистским отношением человека с богами — принципом «я приношу жертву и молюсь тебе, чтобы ты помог мне». В книге хорошо показано, какое значение имело такое восприятие религии и в жизни народа, и в жизни Цицерона (особенно, например, перед отъездом в изгнание, см. главу X).

Важность и научная актуальность темы, беспримерная полнота ее разработки, изображение главного героя на мастерски выписанном фоне обычаев и традиций, политических нравов Рима — таковы достоинства «Цицерона» П. Грималя.

Недостатки книги менее значительны, чем ее достоинства, но обратить на них внимание читателя все же следует. Первый из них, при чтении сразу бросающийся в глаза, — пеэкопомность словесного изложения, частые повторы и перекрестные ссылки («как было сказано выше», «как мы уже знаем», «нам уже приходилось говорить, что...» и т. п.). Наверное, все-таки не нужно на этом основании читать книгу с пропусками: среди, казалось бы, многословного, обильного повторами рассказа сплошь да рядом встречаются важные сведения, точные замечания, острые запоминающиеся формулировки. С указанным характером изложения связан и еще один недостаток, характерный главным образом для разделов, касающихся философских трудов Цицерона, — преобладание риторического изложения над аналитическим. Рассказы о философских произведениях сороковых годов, например, представляют собой скорее импрессионистические эссе, нежели общедоступно изложенные научные их характеристики.

Самый серьезный упрек, который можно сделать автору, состоит в беглости и эскизности описаний собственно исторического — в отличие от культурного и хроникально-политического — фона. Поэтому будет, может быть, небесполезно напомнить основные события рассматриваемой эпохи в их логической связи. Кризис Римской республики, вызванный причинами, обозначенными выше, впервые стал очевидным в первой половине II века до н. э. Выйдя в 201 году победителем из тяжелейшей в своей истории войны с Карфагеном, могучим городом-государством Северной Африки, державшим под своим контролем все Западное Средиземноморье, Рим тут же погрузился в серию войн против городов-государств Греции, господствовавших в Восточном Средиземноморье, которые завершились уничтожением в 146 году богатейшего греческого города Коринфа и превращением Греции в римскую провинцию под именем Ахайи. Рим стал хозяином одного из главных мировых очагов древней цивилизации — всего античного Средиземноморья. Начался процесс интенсивного взаимодействия римского и греческого начал, которому предстояло в конечном счете привести к созданию единой синкретической культуры античности, а Римскую державу сделать мировым государством. Пока что было не взаимодействие, а насыщение Рима сокровищами, рабами и привозной роскошью, делавшее труд мелких и средних римских крестьян не конкурентоспособным, непрестижным и, следовательно, во многом бессмысленным — на протяжении II века из деревни ушли и пополнили ряды римских люмпенов 20 процентов крестьян, каждый пятый. Видя, как тает старое римское крестьянство, эта становая сила республики, поднялись на ее защиту лучшие люди из знатных и образованных. Братья Гракхи, Тиберий в 133 году и Гай в 122-м, попытались провести ряд законов, ограничивавших хозяйственное и политическое господство богачей, но оба были убиты в сражениях на улицах Рима. Знать, объединившаяся в своеобразный блок, получивший в Риме название «оптиматов», таким образом, все больше переходила к прямому террору, все более свирепо грабила провинции — в конце века народное собрание вынуждено было принять ряд законов против вымогательства наместников; все более продажно и бездарно вела себя при столкновении с окружавшими Рим пародами — полностью выявив оба эти свои качества, в частности, в 111—105 годах в ходе войны с африканским царьком Югуртой; все более нагло перекладывала тяготы непрерывных войн на плечи италиков. Все это, естественно, вызывало обостряющееся сопротивление, и начиная с рубежа I века Рим погружается в состояние, когда почти постоянно и почти одновременно шли крупные внешние войны (самая тяжелая — против восточного царя Митридата в 89—84 и 74—63 годах), войны междоусобные (так называемая Союзническая война Рима против италийских городов в 91— 88 годах) и гражданские («народной партии» Гая Мария против «аристократической партии» Корнелия Суллы в 83—82 годах), сопровождавшиеся взятием Рима то одной партией, то другой и резней на его улицах; восстания (Сертория в Испании в 80— 72 годах, Спартака в Италии в 74—71 годах). Дальше так государство жить не могло, и после ряда попыток установления режима единоличной власти, способного покончить с войнами, развалом и распрями, о которых было кратко упомянуто выше, Рим перешел в 40-е годы к новому государственному строю, увидеть торжество которого, весь его блеск и все его тени Цицерону суждено не было.

В той или иной связи многие из этих событий в книге упоминаются, а иногда и описываются довольно подробно, хотя связного, единого фона так и не образуют. Важно отметить следующее. Для нас остается незыблемым и очевидным, что в исторической жизни на любом ее этапе люди прежде всего обеспечивают свое выживание и воспроизводство, что они достигают этого трудом, что условия и характер труда, возникающие в процессе труда отношения образуют основу общественного бытия, что политика и торговля, реформы и войны в конечном счете тоже обусловлены интересами выживания, воспроизводства, улучшения условий существования. Книга П. Грималя не рассматривает историческую жизнь римлян в этих ее основах и целиком замкнута в политической сфере. Даже характеристика особенностей римского общественного мировосприятия, римской культуры дана имманентно, вне связи с условиями жизни и труда народа, с его историческим опытом. Подчас это ограничивает смысл описанных в книге исторических явлений. Так, схематизированным и упрощенным предстает движение социальных низов Рима, возглавленное и использованное Клодием. Авантюризм, нравственная нечистоплотность, грубая бесцеремонность Клодия не могут и не должны заслонять объективно обусловленное обострение социальных противоречий и всестороннее ухудшение положения римского плебса, вызвавшие это движение к жизни. Нередко П. Грималь объясняет события, имевшие социально-экономическую или социально-политическую природу, лишь политическими интригами и игрой честолюбий, отводя последним непропорционально большую роль — например, при освещении поведения Антония после Мартовских ид.

Было бы непростительно ограничиться при характеристике книги П. Грималя делением ее особенностей на положительные и отрицательные, на достоинства и недостатки. Главное в ней — постановка всемирно исторического значения политической, культурной и нравственной проблемы, которую можно условно назвать «проблемой Цицерона». П. Грималь предлагает для нее свое решение. Оно заслуживает обсуждения.

Проблема, о которой идет речь, в общем виде может быть сформулирована весьма просто: если одной из важнейших целей государства, социальной группы или личности является выживание и самоутверждение, то в какой мере согласуется реализация этих целей с верностью нравственным нормам, возможно ли их осуществление, говоря словами Маркса, «а la hauteur des principes» — «на уровне высоких принципов». Или еще проще: никакое развитое общество, никакой живущий в нем человек не могут жить без соблюдения нравственных норм: следование этим нормам предполагает, если надо, отказ от успеха и выгод; но никакое развитое общество и никакой живущий в нем человек не могут также не стремиться обеспечить себе успех и выгоды. «Если полагать цель жизни в успехе, — написал однажды Жан-Жак Руссо, — то гораздо естественнее быть подлецом, чем порядочным человеком». Так ли это? Нельзя ли все-таки объединить оба императива? Как? Цицерон одним из первых в Европе всю жизнь пытался их согласовать. Важно посмотреть, каково найденное им — или воплощенное в его судьбе и творчестве — решение. Практическое совмещение реальной политики и нравственной ответственности в сознании и в деятельности политических руководителей — а Цицерон был оратором прежде всего политическим и в определенные моменты руководителем государства — представляет собой одну из самых трудных, самых трагических задач, известных истории. «Добродетель и власть несовместны», — утверждал римский поэт; все дело в том, однако, что длительное время оставаться «несовместны» они тоже не могут.

Нравственное сознание римлян эпохи Цицерона имело особую структуру. Их прадеды еще не относились к себе как к автономным личностям, выделенным из гражданского коллектива, и потому самостоятельно ответственным за моральный смысл своего общественного поведения. Потомки римлян Цицероновой поры, пережившие крушение полисной системы ценностей, духовный опыт позднего стоицизма, протохристианские и около-христианские настроения, уже не сомневались в том, что нравственная ответственность носит личный характер. Цицерон и его современники находятся посредине этого пути. Они уже воспринимают действия государства рефлектированно, как подлежащие нравственной апробации, но критерии такой нравственной апробации носят еще внеличный характер, принадлежат еще той же государственной сфере. В основе таких нравственных критериев лежала верность государства своему внутреннему принципу, своей идеальной норме, то есть прежде всего заветам предков и законам — как созданным людьми, так и данным Риму его богами.

В III веке до н. э. знаменитый полководец этой эпохи Клавдий Марцелл вел войны потому, что это было нужно сначала для расширения владений Рима и укрепления его могущества, потом для спасения римской общины от Ганнибала; обосновывать свои действия чем-либо, кроме практической целесообразности и выгоды государству, ему не приходило в голову. Цицерон развил целую теорию войн, которые лишь в той мере соответствуют величию Рима и подлинно полезны ему, в какой оправданы с точки зрения права и потому справедливы. «Не может быть справедливой никакая война, — утверждал он, — если она ведется не ради возмездия или отражения врагов». Величие Рима и его бесчисленные победы были в глазах Цицерона следствием таланта его руководителей и самоотвержения его народа, но могли принести свои плоды лишь «благодаря благочестию и вере, благодаря той никому больше не свойственной мудрости, что позволила нам понять: всем руководит и всем управляет воля богов; вот этим-то мы и превзошли остальные племена и народы».

Поэтому как никто, кажется, до него и мало кто после него, подчеркивал Цицерон нравственные аспекты общественно-политической деятельности, ее обязательное соответствие законам государства и законам божественным. Обосновывая необходимость предоставления чрезвычайных полномочий Помпею, он говорит об особой божественной благодати, которая должна отличать каждого государственного руководителя, достойного этого имени. О нравственной природе власти говорится в обращенных к Цезарю речах 40-х годов «В защиту Лигария» и «В защиту царя Дейотара». Сочетание верности римской традиции, чувства ответственности перед народом и нравственного достоинства — обязательные черты того верховного правителя Рима, образ которого намечен в диалоге «О государстве» и который на последующие полтора столетия сохранит значение идеала и нормы для первых принцедсов от Августа до Тита. Цицерон бесконечно говорил о торжестве закона и законности, о бесстрастии, неподкупности и непреложности этой главной силы подлинной и свободной республики. Он посвятил специальное сочинение, трактат «Об обязанностях», характеристике высших моральных ценностей римского общества и обратился с этим сочинением к сыну, дабы утвердить и следующие поколения на пути добродетели. Даже римские социальные микромножества представляются Цицерону допустимыми и оправданными лишь в том случае, если в основе личных связей лежит служение государству и гражданская доблесть — об этом идет речь в позднем диалоге «Лелий, или © дружбе». Цицерон — теоретик и защитник нравственной природы государства и государственной деятельности, наверное, самый красноречивый моралист из римских политиков.

И в то же время никто, кажется, из моралистов среди римских политиков до него и мало кто после него не нарушал столь часто принципы морали, которые проповедовал, из честолюбия, ради утверждения своей политической программы, а главное — ради самого принципа политической деятельности, цель которой — победа и успех и которая даже по самым высоким соображениям отсыпаться от этой цели не может. Но между аморальным поведением «во имя высших целей» и аморальным поведением во имя собственных интересов граница очень зыбкая. Цицерон всю жизнь отстаивал принцип согласия сословий, ибо только в единении всех сил государства полагал возможность сохранить республику с ее традициями и ценностями, но во имя осуществления этой программы шел на политические интриги, на сомнительные, а то и просто противозаконные сделки, которые не оставляли и следа от морального содержания самой программы; так было, когда он произносил речи в защиту Фонтея или Гая Рабирия, так выглядит многое в Филиппинах. В книге П. Грималя описан также ряд случаев, когда Цицерон добровольно или вынужденно брался защищать людей, которых ранее сам же разоблачал как насильников, грабителей, подлых интриганов, как в середине 50-х годов, когда после возвращения из изгнания он выступал адвокатом им же некогда заклейменных Габиния и Ватиния. Красноречивый защитник неподкупности судов и судебных ораторов, он систематически нарушал, находя для этого разнообразные и хитроумные способы, старинный Цип-циев закон, запрещавший судебным ораторам получать денежные вознаграждения от подзащитных. Так было, например, в процессе Корнелия Суллы.

Какой же из двух Цицеронов подлинный — защитник высоких духовных норм государственной жизни или хитрый и трусливый интриган? Французские революционеры эпохи Конвента и якобинской диктатуры, русские декабристы видели в Цицероне воплощение исторического и нравственного величия Римской республики. «Ив Цицероне мной не консул — сам он чтим За то, что им спасен от Катилины Рим», — писал Рылеев. В ту же эпоху, однако, нравственный пафос речей и трактатов Цицерона уже начинал восприниматься как далекая от жизни или лицемерная декламация, скрывающая в лучшем случае политическую наивность, а в худшем — обыкновенное корыстолюбие. Подобный взгляд получил подтверждение и развитие в академической историографии Древнего Рима (прежде всего немецкой) и сохранял свою силу вплоть до середины нашего столетия. Перелом произошел в 1930—1950-е годы, когда сначала в коллективной статье многотомной международно авторитетной «Реальной энциклопедии классической древности», а потом в трудах ряда крупных ученых (прежде всего покойного Карла Бюхнера) акценты оказались переставленными, и на первый план снова вышли высокие духовные и нравственные достоинства самого Цицерона и дела, которое он делал, — его противостояние темным погромным силам общества, создание европейской либеральной традиции, неприязненно настороженное отношение к единоличной власти.

Не скрывая, что в некоторых случаях мотивы политического, общественного и даже личного поведения Цицерона были довольно низменны, П. Грималь в целом рассматривает своего героя в духе последней из изложенных концепций, всячески подчеркивая благородство мотивов, которыми в ряде случаев руководствовался Цицерон, его верность своим принципиальным установкам и его умение рассматривать политические вопросы с философских позиций. В начале книги верность великого оратора своим нравственным убеждениям, с одной стороны, и теневые стороны его судебной и политической деятельности — с другой, еще в какой-то мере предстают как две стороны единого противоречивого и сложного явления, имя которому Марк Туллий Цицерон. Но чем дальше развивается рассказ, тем чаще считает автор необходимым найти для своего героя оправдание любой ценой. Если, например, в 66 году в речи «В защиту Клуенция» Цицерон отстаивает интересы людей, которых несколькими годами раньше сам же осуждал, и это неоднократно вызывало порицания у современников и у ученых нового времени, то автор будет упорно искать в деталях процесса поводов оправдать переменчивость оратора. Поводы для оправданий такого рода подчас вполне очевидно искусственны и произвольны: в 60 году, например, Цицерон выпускает сборник своих речей 63 года, как он их называет «консульских». Исторический и литературный контекст не оставляет сомнений, что то был один из шагов, направленных на увековечение Цицероном собственного консульства и продиктованных крайним тщеславием. Автор ради оправдания оратора создает очень сложное, искусственное и, главное, ни на какие источники не опирающееся построение: в издании консульских речей он предлагает видеть попытку укрепить свой авторитет — только и именно ради того, чтобы поставить этот авторитет па службу Помпею, который, по расчетам Цицерона, мог в те годы сыграть значительную роль в объединении разнородных общественных сил и тем содействовать согласию сословий, и, следовательно, усилению римской общины в целом. Таких примеров в книге немало. Каждый из них, взятый сам по себе, может быть более или менее убедительным; благородные мотивы, которые автор книги стремится разглядеть в основе подчас совсем не благородных поступков его героя, — более или менее остроумно найденными. Суть дела от этого не меняется — рядом с теоретическими построениями и декларациями гражданской доблести все равно остаются поступки, им прямо противоречащие.

Есть еще одно в высшей степени существенное обстоятельство, осложняющее положение. Внимательно познакомившись с книгой П. Грималя, читатель убеждается, что Цицерон отнюдь не только провозглашал моральные заповеди в речах и трактатах и нарушал их в практическом поведении — он неоднократно доказывал также на деле, что готов в соответствии с ними жить и действовать. В 80 году до н. э. Римом недолго и единовластно правил диктатор Корнелий Сулла. Его приближенные и в первую очередь всемогущий вольноотпущенник Хрисогон под разными предлогами грабили граждан, убивали каждого, кто стоял на их пути, и никто не решался оказать им сопротивление. Очередной жертвой Хрисогона оказался некий Росций из городка Америи. Все попытки пострадавшего добиться справедливости были тщетны. Ни один из адвокатов Рима не брался за это дело, и только начинавший двадцатишестилетний Цицерон согласился защитить Росция, разоблачил козни всесильного временщика и добился восстановления справедливости. Процесс не принес Цицерону никаких материальных выгод; мало того — после суда он вынужден был бежать из Рима. Ситуация повторилась в 63 году, когда на долю Цицерона-консула выпала обязанность пресечь опасные замыслы заговорщиков — Катилины и его сообщников. Необходимость такого шага была ясна всем, но брать на себя ответственность за казнь римских граждан не решался никто. Цицерон решился. Это опять-таки не принесло ему ничего, кроме преследований, опасностей, нареканий и... славы в потомстве. А ведь то были поступки в его жизни отнюдь не единичные.

Объяснение этим противоречиям можно искать — и обычно ищут — в сфере морали либо в сфере истории. Самым уязвимым оказывается чисто моральный подход. Он состоит в том, что коль скоро личное и политическое поведение Цицерона сплошь да рядом противоречит нравственным суждениям самого оратора, оно, это поведение, заслуживает безоговорочного осуждения. Никакой внутренней связи с содержанием творчества Цицерона оно не имеет и, наоборот, является изменой проповедуемым там принципам. Многие из западных отцов церкви — Иероним, Лактанций, Августин — читали Цицерона постоянно, но никогда не могли простить ему его переменчивость и способность применяться к обстоятельствам. «Мои упреки обращены к твоей жизни, не к твоему духу или красноречию», — писал Петрарка в созданном почти через полторы тысячи лет после смерти оратора риторическом письме, ему адресованном. На трагедию религиозных войн во Франции XVI века поэт Агриппа д’Обипье откликнулся замечательными, до сих пор недостаточно оцененными стихами. «Катоном лучше умереть, чем жить, как Цицерон», — призывал он в одной из поэм. Создателю современной историографии Древнего Рима Теодору Моммзену (1817—1903)

Цицерон был неприятен во всех своих проявлениях, но наиболее язвительные замечания историк отпускает все-таки не в связи с его философией или государственными речами, а в связи с его политическим и личным поведением, называя его «слабохарактерным», «боязливым», «политическим флюгером». Подобные упреки не содержат ответа на коренной вопрос — как совмещались столь низменные черты в облике Цицерона с другими, прямо противоположными, и потому идут мимо проблемы, анахронистичны. В сознании Нового времени высшим критерием нравственного поведения является внутреннее согласие с самим собой, его соответствие самостоятельно добытым личным убеждениям, свобода выбора и ответственность за этот выбор, ответственность за измену этим убеждениям ради внешней необходимости. Критерии эти в эпоху Цицерона даже еще не начинали складываться; классической античности они неведомы. Римлянин I века до н. э. знал обязательства перед государством, перед родом, группой, перед семьей, ее положением и достоянием, и в той мере, в какой поведение его отвечало их интересам, оно заслуживало одобрения. С точки зрения таких норм общественного и государственного интереса поведение Цицерона могло быть предосудительным из-за его непоследовательности, нерешительности, тщеславия, но о морали в собственном, позднейшем смысле слова, о совести говорить не приходилось. В число ценностей, завещанных Европе античной культурой в целом и Цицероном в частности, совесть не входила. «Проблема Цицерона» к ней отношения не имеет, на этом пути она не находит себе решения.

Отношение к такой постановке проблемы в книге, с которой читателю предстоит познакомиться, противоречиво. Антиисторических рассуждений о том, что Цицерон вел себя «не по совести», в ней нет, но в основе столь часто проявляющегося стремления его оправдать, добиться снисхождения или прощения, вполне очевидно, лежит тот же ход мысли, пусть проявляющийся не в прямой, а в косвенной форме. К счастью, этим дело не исчерпывается, и в книге содержится также гораздо более глубокое объяснение общественного поведения Цицерона, основанное не на морали как таковой, а на истории.

Выше мы уже упоминали, что государственный интерес не был для римлянина абстрактной, всеобщей, чисто правовой категорией, а был, напротив того, всегда опосредован интересами той ограниченной, конкретной, на личных отношениях основанной и в этом смысле неотчужденной группы, к которой принадлежал каждый — фамилии, «партии», дружеского кружка, коллегии, местной общины. В трактате «О законах» Цицерон писал, что у римлянина две родины — великая, требующая служения и жертв, воплощенная в римском государстве, и малая — любимая горячо и непосредственно, составляющая плоть и суть повседневной жизни — местная община. Десятью годами позже в трактате «Об обязанностях» он рассказал о связях, объединяющих людей каждой «малой родины»: «Связь между людьми, принадлежащими к одной из той же гражданской общине, особенно крепка, поскольку сограждан объединяет многое: форум, святилища, портики, улицы, законы, права и обязанности, совместно принимаемые решения, участия в выборах, а сверх всего этого еще и привычки, дружеские и родственные связи, дела, предпринимаемые сообща, и выгоды, из них проистекающие». Государственная сфера, поскольку она не была полностью отчуждена от повседневного существования граждан, от их непосредственных интересов, реализовалась в прямых, внятных каждому, очевидно мотивированных формах. Нельзя, например, представить себе в республиканском Риме государственную полицию, разгоняющую сходку граждан, или народное собрание, принимающее за спиной народа антинародные решения. Но в силу той же неотделимости государственной сферы от личных интересов и отношений всякое политическое или даже граждански-правовое действие могло быть успешным, только если оно лично кого-то устраивало, приносило выгоду семье, клану или группе, и любая успешная карьера, а подчас и судебный приговор зависели от нее же.

Противоречие между частным интересом, государственным делом и его моральной санкцией в Риме вообще и в жизни Цицерона в частности во многом объясняется этой двойной соотнесенностью и двойной ответственностью каждого гражданина. То, что нам представляется аморальным своекорыстием и изменой принципам, на самом деле было всего лишь верностью «второй морали», которая, естественно, не могла быть универсальной: то, что устраивало одних, вызывало критику других. Возвращением из изгнания Цицерон был больше всего обязан Помпею. Это создавало между ними определенные отношения, которые в Риме назывались «дружбой» и порождали обязательства, столь же непреложные, сколь обязательства перед законом. Отсюда упоминавшиеся уже речи в защиту Габиния или Ватиния, произнесенные по настоянию Помпея. Того же происхождения многие другие речи и поступки Цицерона. В классическую пору римского государства обе системы обязательств как-то уживались одна с другой (хотя всегда порождали конфликты, недоразумения, взаимные обвинения). В кризисные, предсмертные годы республики конфликт между ними существенно обострился. Обращая внимания на эту сторону дела и раскрывая ее, П. Грималь полностью прав: так называемый аморализм Цицерона рос из общественных условий, из органической, естественной двойственности римских нравственных норм и ценностей, и характеризовал скорее их, чем его.

Так на чем же все-таки основано значение Цицерона для многовековой европейской культуры, для наших дней? Исчерпывается ли его роль сменой «положительного» и «отрицательного» его образов? И если оба они имеют объективное основание в истории, то откуда же взяться еще одному, третьему — тому, что заключает в себе свою особую разгадку «проблемы Цицерона»? И есть ли вообще разгадка?

Центральная проблема античной культуры, античной истории и всей жизни древних Греции и Рима — соотношение идеальной нормы гражданского общежития с реальной общественной практикой. «Я знаю, какое государство основали наши предки, — говорил в римском сенате один из весьма влиятельных его членов, — ив каком государстве живем мы. Древностью должно восхищаться, но сообразовываться приходится с нынешними условиями». Сенатор выразил жизненную коллизию, с которой повседневно сталкивался каждый римлянин. Суть античного миропорядка, однако, состояла в том что в его пределах «древность» и «нынешние условия» не только друг другу противостояли, но и друг друга опосредовали, дополняли, друг в друге жили. Основу этой диалектики составлял, как отмечалось, общинные уклад, который с неизбежностью предполагал, с одной стороны, сохранение старинных институтов и ценностей общины и их идеализацию, а с другой — постоянное их разрушение поступательным развитием жизни. По мере углубления кризиса общины противоречие между обоими полюсами обострялось, соединение политической, хозяйственной и любой иной практики с «древностью, которой должно восхищаться» становилось все иллюзорнее, и люди вели себя все менее последовательно, все более лицемерно. В книге П. Грималя читателю предстоит познакомиться со многими из них, и Цицерон, пока он старался жить «как люди», мало чем от них отличался. Скорбел в письмах об унизительной непоследовательности своего поведения — и снова возвращался к конформизму, хитрости и интригам. Но в годы, на которые приходились его деятельность и его творчество, община Рима продолжала существовать — ив своих экономических основах, и в своих политических формах, и в своей идеологии. Кризис — это тоже форма жизни. И пока общинный уклад был жив, он регенерировал заложенные в нем ценности и нормы, возвращал их в реальность, сплетал с противоречившей им практикой, создавая тот тип истории и культуры, который мы вслед за Гегелем называем классическим. Если употреблять это последнее слово не как оценку, а как термин, то оно и означает тип истории, культуры, искусства, при котором противостоящие полюса общественных противоречий остаются в состоянии неустойчивого, динамичного, но длящегося равновесия, а идеал и жизнь неслиянны, но и нераздельны. Зайдите в музей, взгляните на статуи атлетов, изваянные Поликлетом, перечитайте «Энеиду» Вергилия или в «Истории» Фукидида речь Перикла над павшими афинскими воинами, и вы удостоверитесь в классическом характере античной культуры.

В Риме этот тип исторического развития имел реальные жизненные основания, еще сохранявшиеся в эпоху Цицерона. Ограничимся в доказательство одним примером.

Идеальной нормой римского общежития была непритязательность быта, суровая и честная бедность, уравнивавшая членов общины. В государстве, накопившем несметные сокровища, где богачи владели тысячами гектаров, по сути дела, краденой земли и устраивали пиры, на которые свозились диковинные яства со всей земли, эта норма была явной бессмыслицей, а попытки миллионера Цицерона эту норму прославить и утвердить — смесью наивности и лицемерия. Но с того момента, как богатства со всего Средиземноморья обрушились па Рим, сенат упорно принимал законы против роскоши — в 215, 182, 161, 143, 131, 115, 55 годах и еще несколько раз впоследствии. Их повторяемость показывает, что они не исполнялись, но ведь что-то заставляло их систематически принимать. Моралисты, историки, школьные учителя пели хвалу героям древней республики за их бедность, их хижины, их деревянную посуду, земельные наделы в семь югеров (1,7 га). Это выглядело не более чем олеографией. Но, как ныне подсчитано, при выводе колоний размер предоставляемых участков был ориентирован примерно на те же семь югеров, а огромные имения, если земля в них не обрабатывалась, могли быть по закону конфискованы — закон этот не применялся, но его упорно не отменяли. Сенека в I веке н. э. прославлял честную бедность и восхвалял за нее Сципиона, который, удалившись в добровольное изгнание, мылся в темной крохотной баньке, им собственноручно сложенной из камней, — звучало это как назидательная выдумка, но ведь Сенека эту баньку видел своими глазами. Противоестественное богатство Верреса фигурирует и обвинительных речах Цицерона как одна из презумпций обвинения, но речи были рассчитаны на очень широкую аудиторию — по-видимому, и в ее глазах такое богатство, независимо от его происхождения, могло быть предосудительно. 

Что же заставляло сенат систематически принимать законы, которые явно противоречили практике жизни и чаще всего не выполнялись? Что заставляло Помпея, когда он в декабре 62 года после своей азиатской кампании высадился в Италии с огромной лично ему преданной армией, отказаться от захвата власти — чего все от него ожидали — и распустить солдат по домам? Из чего исходил «политический флюгер» Цицерон, вступая в борьбу с Хрисогоном, казня сообщников Катилины, выступая — хотя это стоило ему жизни — против монархических замашек юного Октавиана? Откуда шли стимулы такого поведения, если реальная, эмпирическая жизнь их вроде бы отнюдь не порождала? Римляне не знали, что такое совесть в ее позднейшем, христианском или современном смысле слова, но они знали другую форму нравственной ответственности — перед тем идеализованным образом своего государства, тем героическим мифом сурового простого Рима, живущего по законам и заветам предков, потребность в котором, как мы видели, была заложена в идеологической структуре гражданской общины, в культуре греков и римлян, а следовательно, в самой природе классической античности. События и эмпирия жизни — далеко не единственное, что есть в истории. Такой же органической ее частью является отражение всех этих действительных битв в сознании времени — отражение, которое, в свою очередь, воздействует на ход и исход действительных битв.

Где и чем живет возвышенный миф каждого общества, его идеализированное представление о самом себе, о своих ценностях, об обязательной верности им? Трудно ответить на этот вопрос четко и однозначно. Где и чем в феодальном обществе, грубом, жестоком и ленивом, жили рыцарская честь и рыцарская любовь — понятия, которые до сего дня играют для нас едва ли не важнейшую роль в наследии средних веков? Научный критический анализ исторических процессов дает нам бесконечно много; он раскрывает их подлинную структуру — хозяйственную, социальную, политическую, идеологическую, раскрывает их движущие противоречия. Но что-то очень важное остается за его пределами. Общественный миф и общественный идеал формируются и отражаются в самосознании — в искусстве каждого времени, и прежде всего в слове; в преданиях и легендах, которые время по себе оставляет; в том образе, основанном на исторической практике и не исчерпывающемся ею, в котором видят его последующие поколения. Такое знание былых исторических эпох не хуже и не лучше научно-дискурсивного, критико-аналитического их познания — оно другое, и лишь в совокупности их обоих восстанавливается перед нами прошлое во всей его полноте. В этом мире слова и памяти противоречие нормы и эмпирии в его повседневной конкретности перестает существовать, растворяясь, как говорили в старину, в «послании», которое время оставляет потомству.

Цицерон постоянно был связан с историей событий и эмпирии и обречен ее противоречиям, в том числе противоречию нормы и практики. Но чем дальше, тем больше погружался он в ту тональность существования, где человек реализует себя в первую очередь в размышлении и слове, где он ориентируется на образ времени, на его итоги и ценности, передаваемые в эстафете культуры, и тем самым как бы переходил в регистр существования, где эти противоречия упразднялись. В 45 году, за два года до смерти, он написал обо всем этом диалог «Гортензий» — о преимуществе философии перед политическим красноречием. В те же годы, когда он удалился от дел, жил на своих виллах и думал больше об истории, о философии и искусстве, чем о практической политике, возникли другие его поздние произведения, где эта мысль не формулируется, а как бы растворена в ткани повествования — в первую очередь диалоги «Катон Старший, или О старости» и «Лелий, или О Дружбе». В обоих действие отнесено к середине II века — к эпохе, современников которой Цицерон еще застал и которая среди ужасов и конвульсий гражданских войн казалась царством традиционных римских доблестей. В обоих выведены известные государственные деятели той эпохи — Сципион Эмилиан, Катон Цензорий, Лелий Младший. То были вполне реальные люди, знакомые знакомых Цицерона, и в то же время великие тени, уже наполовину растворившиеся в традиции римской славы. В Катоне сплавлены воедино образ уединенного мудреца греческого облика, каким он скорее всего никогда не был, и образ государственного деятеля, каким он действительно был. Точно так же, как соединение документальной исторической реальности и внутренней, соотнесенной с идеалом и нормой, логики развития, строится образ Сципиона в диалоге «О дружбе».

То был итог целой жизни. На всем ее протяжении для творчества Цицерона была характерна тенденция рассматривать реальную действительность на фоне действительности возвышенной и нормативной. Рядом с реальным Римом деловых писем стоял Рим диалога «О государстве»; рядом с практическим судебным красноречием — красноречие нормативное, разбираемое в трактате «Оратор»; рядом с естественной народной речью — художественная речь, которой посвящен «Брут»; рядом с довольно циническим описанием собственного общественно-политического поведения — героизированная самооценка в письме Луцию Лукцею от мая 56 года; рядом с современниками, обрисованными во многих письмах со всем реализмом, — их интеллектуализированные и монументализированные образы, как, папример, Лукулла в диалоге, носящем его имя. Цицерон долго верил в спасительную возможность лавировать между обоими этими рядами. Кончил он убеждением в том, что противоречие между ними снимается не в сфере практики как таковой и не в сфере идеала как такового, а в особом регистре исторической жизни, их объединяющем, но лежащем как бы вне них — в общественно-историческом мифе и в сфере эстетически «доведенной» действительности, этот миф отражающей.

Решение это было не слишком надежным и уж очень неуниверсальным. Практика, противоречия и политическая борьба оставались неотъемлемой частью жизни, уйти от них было невозможно. В ходе гражданской войны между Цезарем и Помпеем и в первые годы после Цицерон нет-нет да и делал им нехотя уступки, а после убийства Цезаря не выдержал, очертя голову бросился в огонь начинавшейся новой гражданской войны и там сгорел.

И тем не менее, если мы две тысячи лет его помним, если мы читаем о нем толстые книги, то не потому ведь, что он хорошо управлял Сицилией, был во время гражданской войны в лагере Помпея или не справился с Антонием. И не потому, что он произносил речи и писал трактаты, а в жизни подчас вел себя не так, как в них было написано или сказано. Все это делали десятки, если не сотни людей, чьи имена навсегда канули в Лету. Помним же мы его потому, что, человек античной культуры, он одним из первых осознал и выразил урок, ею оставленный. Урок состоял в том, что поведение людей в истории определяется, в не меньшей мере чем их потребностями, их общественными идеалами, их представлениями не только о том, что есть, но и о том, что должно быть, заложенными в структуре общества и времени, отличными от его повседневной практики, но особым образом включенным в ткань исторического процесса. Образ республики римлян, ее величественный миф, встающий из речей Цицерона, из его диалогов, писем и стихов, веками вдохновлял борцов за свободу и торжество права. В душе человека, который не вгляделся в этот образ и не пережил его, остается важный пробел. Чтобы его восполнить, надо читать Ливия, читать Вергилия, но прежде всего Цицерона.  «Сторонники «реальных взглядов», — писал проницательный современный историк, — всегда стремятся разрушить метафоры истории. Дело это верное и нетрудное, но является ли подлинной реальностью то, что остается в итоге?»

ВВЕДЕНИЕ

Творчество Цицерона — оратора, в течение долгих лет, по общему признанию, не имевшего себе равных; государственного деятеля, погруженного в яростные схватки, подчас сопряженные со смертельным риском; философа, который то считался глубоким и оригинальным, то навлекал на себя презрительные обвинения в неспособности понять учения великих греческих мыслителей; теоретика красноречия, а тем самым и всей отразившейся в нем великой культуры — подвергалось столь долгому изучению, столь тщательному анализу и толкованию частностей, что даже простой перечень работ, ему посвященных, журнальных и книжных, занял бы не один том. Надеяться внести сюда что-либо подлинно новое, по-видимому, нельзя, но само разнообразие мнений, которые высказывались на протяжении многих веков, значительность и количество исследований, посвященных Цицерону и его творчеству, не только не лишают смысла дальнейшие изыскания, но, напротив, подталкивают к продолжению работы, пробуждают стремление внести хоть какой-то порядок в это путаное многообразие и, если допустят то человеческие силы, попытаться создать синтез всего, открытого в данной области длительными усилиями ученых прошлых поколений и наших дней.

Для подобного синтеза мы располагаем речами оратора, его перепиской, трактатами по философии, по теории и истории красноречия, наконец, стихотворными произведениями — обширнейшим сводом, который, к сожалению, содержит сегодня далеко не все из написанного и опубликованного Цицероном. Утрачены целые книги переписки, многочисленные речи и некоторые трактаты; стихотворные произведения пострадали особенно сильно и дошли до нас в большинстве случаев лишь в отрывках. Путь исследователя, вознамерившегося выяснить по возможности подробно различные стороны личности Цицерона и перипетии его жизни, пролегает через все эти горы разнообразного материала. Здесь неизбежны спорные реконструкции, которые подчас не согласуются с тем, что известно о том времени, а по мере погружения в анализ еще более отдаленных исторических истоков каждого произведения неизбежно нагромождаются новые и новые сомнения, и вскоре исследователь невольно переходит в ту область, где гипотез больше, чем бесспорно засвидетельствованных фактов.

Твердую почву мы чувствуем под ногами, когда имеем дело с речами. Они проходят через всю жизнь Цицерона, и блеск красноречия, изощренность доказательств, гармоническое строение ритмически организованных периодов вполне достойны стать самостоятельным предметом исследования. Но едва закончен анализ формы, становится ясно, что каждая из речей в большей или меньшей мере принадлежит также к событийной истории. Возникшие из вполне конкретных обстоятельств, из определенной судебно-правовой ситуации, они могут быть по-настоящему поняты лишь в связи с условиями, в которых были произнесены, почему и породили, начиная с античности, многочисленные комментарии и толкования. Уже в правление Нерона историк и эрудит Асконий Педиан составил комментарий к речам, содержавший разнообразные сведения о времени и обстоятельствах их произнесения, вплоть до подробностей, порой весьма забавных. Асконий порывал таким образом (и в этом его большая заслуга) со школьной традицией, которая требовала от комментатора сосредоточиваться лишь на анализе языка и стиля оратора. К сожалению, комментарий Аскония дошел до нас не полностью; сохранившиеся отрывки тем более драгоценны, что комментируются в них самые знаменитые из речей Цицерона. При чтении этих отрывков становится ясно, что, какой бы ни была речь, объясняемая Асконием — политической, судебной защитительной или, как в случае с Берресом, судебной обвинительной, — каждая из них представляла собой общественный акт, ибо задача всегда состояла в том, чтобы убедить — судей, граждан, собравшихся перед рострами, или сенаторов в курии. Если это заключение справедливо по отношению к речам, которые комментировал Асконий, не менее справедливо оно и по отношению ко всем остальным. Красноречие никогда не было для Цицерона самоцелью. Время школьной риторики и технического совершенства ради совершенства в его годы еще не пастало — оратора отделяло от него по меньшей мере целое поколение.

Красноречие утратило свою живую плоть и превратилось в некое искусство, довлеющее себе, подобно музыке или лирической поэзии, лишь во второй половине

I века до н. э. в результате победы Октавиана, будущего императора Августа, установившего новую политическую систему, и как результат последовательного разрушения старого порядка — аристократической республики, где каждый (по крайней мере в идеале) стремился прежде всего отдать всего себя, свои способности, таланты и жизнь служению гражданской общине. В созданном Августом новом Риме, которому предстояло стать империей, такой идеал не соответствовал больше условиям политической и общественной жизни. Все, что прежде каждый гражданин, становясь магистратом, полководцем или принимая участие в заседаниях сената, вкладывал в служение государству, отныне символизировалось одним правителем и соединялось в нем, так что личность отдельного человека в большой мере утрачивала свое значение. Образ подлинного римлянина, способного повести воинов в битву и управлять провинцией, разбирающегося в законах и уверенно ведущего судебное разбирательство, гражданина, готового подать точный и разумный совет в любом большом или малом государственном деле, — этот образ, проходящий через многие диалоги Цицерона (такие, например, как «Об ораторе» или «Об обязанностях»), взятый во всей совокупности своих черт, соответствовал отныне лишь одному человеку — тому, кто одержал победу и потому был предназначен править и руководить.

Переворот, связанный с именем Августа, не был, правда, ни насильственным, ни полным. Новый строй старался сохранить былой облик государства. Государь представал лишь как «первый гражданин» (принцепс) и весьма походил на тех «кормчих», о которых мечтал Цицерон в своем диалоге «О государстве». Теоретически правление принцепса покоилось прежде всего на нравственных основаниях. Былые государственные установления сохранялись. Разумеется, их пришлось усовершенствовать, дабы избежать возврата к беспорядкам и распрям, избежать борьбы честолюбий, которая и привела республику к крушению, но по-прежнему заседал сенат, где много и с большей или меньшей свободой рассуждали об общественных делах, по-прежнему созывались народные собрания, даже если они лишь одобряли решения, принятые на вершинах власти, и облекали законными полномочиями кандидатов, названных государем. Главное же, сохранялись суды, где все происходило согласно древним обычаям, «патроны» защищали своих клиентов и чувствовали себя оскорбленными, если им не удавалось добиться победы в затеянном процессе. В этих условиях красноречие, хотя смысл его и стал во многом иным, по-прежнему оставалось высшим и самым чтимым выражением человеческого разума, а вместе с ним и Цицерон оставался наставником, метром, к авторитету которого принято было обращаться. Исчезновение республиканских установлений в том смысле, который был присущ им ранее, не умалило славу Цицерона. Постепенно он становился мифом. Стремление подражать ему во всем далеко не для всех было благотворно и привело в эпоху Квинтилиана к известному омертвению римского красноречия, но зато на века остался связанным с тем же мифологизированным его образом определенный тип культуры, тип гуманизма, которому вскоре предстояло выйти далеко за пределы политико-социального контекста, его породившего, — недаром слово humanitas встречается у Цицерона так часто, а понятие, им обозначаемое, составляло одну из главных тем его раздумий. После того как мы, полностью отдавая себе отчет во всех возможных здесь пробелах и несовершенствах, воссоздадим картину жизни и деятельности Цицерона, мы должны будем вглядеться в то, что стало с мыслью и словом оратора в последующие века. Благодаря Цицерону духовные ценности Рима золотого века перестали принадлежать одной конкретной эпохе. Они стали достоянием человеческого духа в целом, подобно достижениями эллинской культуры, с которой Цицерон сумел их окончательно связать. В его личности и в его творчестве Греция и Рим сплетаются в единую духовную сущность, как две части ранее искусственно разобщенного целого и наподобие того, как сплетаются два разнородных существа в Андрогине Платона.

Талант Цицерона, весь дух, разлитый в его творчестве, формировались и зрели в смутные времена, и пока этот талант и этот дух мужали и крепли, вокруг распадался мир — распадался, правда, под воздействием сил, далеко не все из которых были по своей природе разрушительны. Губило республику развитие тех самых начал, которые ее создали и на которых она всегда покоилась. Некогда римлянами двигало стремление к славе; мало-помалу чувство это полностью извратилось. Слава, к которой стремились ныне, не имела ничего общего с той, которая манила в былые времена. Честолюбивые вожделения нескольких олигархов, алчность других, несравненно более многочисленных, спешивших выжать все, что возможно, из провинций вплоть до полного их разорения, тяга к богатству и роскоши, тщеславная потребность иметь больше земли и больше драгоценностей, больше рабов и лектикариев, больше богатств в городском доме и больше вилл для летнего отдыха, — все это разрушало старинные заповеди и традиционную мораль. К магистратурам теперь рвались ради обогащения или, если говорить о менее явных мотивах, ради престижа. Самым простым и доступным способом добиться славы становится богатство — правда, той славы, которую человек не заслужил, а купил.

Римское общество все сильнее охватывает стремление казаться, а каждого члена — желание обрести то свойство, на котором строилась у римлян вся социальная иерархия и которое они называли dignitas. Вожделенной dignitas, или престижа, можно было достичь самыми разными способами — Красс Дивес, Красс Богач, например, тот самый, что станет в 60 году союзником Цезаря и Помпея, по семейной традиции без конца демонстрировал народу свое богатство и однажды предоставил для театрального представления статистам туники в фантастических, ранее неслыханных количествах. Выходка эта вызвала на форуме бесконечные пересуды, одни ею восхищались, другие осуждали, но Красс прославился повсеместно. Богатство, однако, каким бы необъятным оно ни было, еще не сам человек, а лишь внешняя характеристика, сущность его никак не определяющая. Красс это понял и стал стремиться к dignitas большей и высшей. Ему было мало известности человека, который хранит в своих сундуках доходы целых провинций, держит в руках компании откупщиков, а через них на глазах у всех взимает дань со стран и народов Востока. Его честолюбие жаждало успехов не столь примитивных и вульгарных. Он возревновал к славе полководца — не какого-нибудь, а первого и самого великого из них, Александра, победителя Дария, и начал войну против парфян, преемников и наследников персов, стремясь завоевать для Рима их державу точно так же, как несколькими годами ранее завоевал Помпей владения Селевкидов и Митридата. Подражая великому македонянину, он двинулся па Вавилон, но в отличие от своего удачливого соперника до Вавилона не дошел и погиб в пустынях Сирии.

Эту жажду военной славы, сгубившую Красса, это вожделение известности и власти испытывали в ту эпоху все. За тридцать лет до Красса Луций Корнелий Сулла взбунтовался против законов Рима, осадил родной город и уничтожил целые толпы сограждан, ради того, чтобы отомстить за отказ назначить его командующим в войне против Митридата. Еще двадцатью годами раньше распри столь же яростные, хотя и менее трагичные по своим последствиям, возникли в ходе войны против Югурты между Гаем Марием, уроженцем Арпина, родины Цицерона, и одним из представителей знаменитой семьи Цецилиев Метеллов — с которых, по мнению Саллюстия, начался закат сената.

На протяжении полустолетия, предшествовавшего концу республики, бесчисленные интриги велись вокруг распределения провинций и командных должностей. Все, что было связано с этими назначениями, обсуждалось в аристократических салонах дам столь же бурно, как в сенате, как в народных собраниях и на форуме. Огромную важность приобрели вопросы процедуры: жеребьевка провинций и распределение их между магистратами, завершившими срок своей магистратуры, в принципе должны были проводиться в сенате, но если решение, здесь принятое, не устраивало того или иного из претендентов или их друзей, кто-либо из трибунов переносил обсуждение в трибунные комиции, где и принимался закон, отменявший решение отцов-сенаторов. Действия их, строго говоря, не были противозаконными, а всего лишь экстраординарными, но именно так раздувались противоречия между сенатом и народом, которые постоянно тлели под поверхностью общественной жизни. Постепенно накапливались раздражение и жажда мести, которым предстояло рано или поздно прорваться насилием. Так и случилось: по завершении консулата Цезаря сенат явно издевательски определил ему смехотворную магистратуру — наблюдение за состоянием дорог на юге Италии. Преданный Цезарю трибун Ватиний предложил закон, по которому тот получал в управление Цизальпинскую Галлию и Иллирик; закон был поставлен на голосование, оно должно было проводиться всенародно, и сенаторы, предвидя неизбежное поражение, сами добавили к предложенным провинциям также Галлию Трансальпийскую. Цезарь таким образом получал в управление не только Галлию Нарбонскую, давно уже замиренную и обращенную в провинцию, но и все бескрайние земли, тянувшиеся от нее на север и на запад, которые теперь предстояло покорить. Так одно из наиболее значительных в истории решений, чреватое самыми далеко идущими последствиями для всего будущего Европы, оказалось принятым в результате весьма сомнительных махинаций сутяг, набивших руку на крючкотворном толковании законов. Цицерон был свидетелем этого правового конфликта, и у нас есть возможность проследить, как менялись чувства его к Цезарю, как смешивались в них уважение к традиционным нормам политической жизни, столь явно нарушенным Цезарем, с восхищением его победами: благодаря им стали подданными империи племена и народы, дотоле угрожавшие ей извне.

Сенат, однако, жаждал реванша. Когда Цезарь, покорив или замирив бесчисленные галльские племена, попытался продлить свои полномочия командующего и по истечении первого консульства тут же получить второе, он встретил сопротивление целой группы сенаторов. Они потребовали, чтобы Цезарь сложил свой империй хотя бы на несколько дней, что давало им возможность под тем или иным предлогом (злоупотребление властью, например) привлечь его к суду, добиться осуждения и положить таким образом конец его политической карьере. В этих условиях Цезарь решил отстаивать свое положение в государстве, пойти на тот же риск, что некогда Сулла, и начал гражданскую войну. Солдаты последовали за ним, стремясь прежде всего отстоять dignitas своего полководца, над которой нависла угроза: Цезарь был их «патроном», то есть защитником их интересов, и они могли ожидать, что в случае победы он удовлетворит все их требования. Если бы Цезарь утратил dignitas, они теряли все надежды. Это положение связано с одной из самых глубоких и своеобразных черт римского общества, которая объясняет также многое в образе мыслей и действий Цицерона.

Dignitas римлянина была не просто и не только формой удовлетворения его честолюбия. Понятие это коренилось в самых глубинах римского общественного уклада, где гражданская община с незапамятных времен строилась по образцу семьи, familia, где отец, paterfamilias, располагал над детьми, женой, рабами, отпущенниками и клиентами непререкаемой властью, осуществлявшейся через посредство домашнего суда. Каждая такая фамилия была частицей города-государства; соответственно их «отцы» в своей совокупности и образовывали гражданскую общину в собственном смысле слова или, точнее, совокупность ее полноправных граждан; они же составляли совет, который окружал сначала царей, а потом консулов. Собрание «отцов» воплощало и обеспечивало политическую целостность города-государства вплоть до VI века до н. э., когда реформа Сервия Туллия подчинила эту структуру, унаследованную от семейно-родовых порядков, иной, созданной ради военных целей и основанной на распределении граждан по имущественным классам. Реформа эта создала государственный строй, просуществовавший очень долго, но она так и не смогла уничтожить исконные навыки общественной жизни и древнее устройство, основанное на семье, на роде, на клиентельно-патронатных отношениях и опиравшееся на нравственную традицию народа. Глава семьи, «патрон», по-прежнему рассматривался как «муж совета»; его слава, основанная на мудрости, силе слова, обаянии личности, на успешном отправлении магистратур, на его победах и триумфах, распространялась на всех членов фамилии, и забота о поддержании и росте этой славы образовывала едва ли не главное содержание их жизни.

До тех пор, пока честолюбивые устремления отдельных фамилий находились в относительном равновесии, сами фамилии правильно чередовались в отправлении почетных магистратур, гражданская община жила спокойно. Соперничество иногда приводило к ссорам, но чаще всего они не слишком нарушали общий порядок. Каждая из бесчисленных войн предоставляла богатые возможности выдвинуться и добиться славы. Иногда доходило даже до того, что в знатных семьях (то есть тех, между которыми распределялись магистратуры) не хватало людей, способных обеспечить командование в столь многих кампаниях. Такое положение сложилось, например, во время Второй войны против Карфагена в конце II века до н. э., когда к тому же Рим жил на последнем напряжении, как бы сдавленный со всех сторон, и народ сплачивался вокруг аристократии, ибо ему важно было почувствовать, что кто-то о нем заботится и его защищает.

В выдвижении этих руководителей из знати, с чьими талантами и силой все связывали надежду на спасение, комплекс представлений об отце семейства сыграл немалую роль.

Когда весь ужас, сопряженный с многолетней войной на территории Италии, остался позади и войны стали вестись все дальше и дальше от городских стен, дела пошли по-другому. Люди, навербованные в легионы, больше не защищали, как значилось в официальной формуле, родные пенаты и могилы предков. Победа теперь интересовала легионеров лишь в той мере, в какой она сулила добычу им самим и славу их командующему, в какой она позволяла им, вернувшись в родной городок, привлекать всеобщее внимание рассказами о подвигах своей молодости, в какой она их обогащала и обещала спокойную, не знающую нужды старость. Римский полководец становился главарем разбойничьей шайки и сохранял это положение не только во время войны, но и в условиях мира. Некогда отношения его с войском определялись pietas, то есть целой совокупностью взаимных моральных обязательств, — вернувшись в гражданское состояние, солдаты должны были, например, поддерживать в народном собрании кандидатов, предложенных их бывшим полководцем, но и бывший воин точно так же, попав в тяжелое материальное положение или став жертвой судебных преследований, мог рассчитывать на покровительство своего прежнего командующего. Весь этот кодекс — неписаный, но неукоснительно соблюдаемый, привел в конце концов к образованию многочисленных, подчас весьма опасных группировок, расстраивавших правильный ход республиканской государственной машины. Бывшие легионеры, сплотившиеся для защиты Цезаря, а позже Октавиана, образовали то ядро, вокруг которого стал складываться новый общественный строй — принципат. И не случайно в титулатуре принцепса почетное место занимали слова Parens — Родитель, или Pater Patriae — Отец Отечества, по-прежнему находившие горячий отклик в душах людей.

Заметим, однако, что Цицерон заслужил то же наименование, хотя никогда не был полководцем. Отцом Отечества его стали называть после победы над Катили-ной в 63 году, и оказался он на вершине почета таким образом не благодаря силе оружия, а лишь благодаря силе слова. Именно красноречие обеспечило ему несметное количество клиентов среди граждан тех городов, интересы которых он защищал в суде. Первыми в атом ряду были общины Сицилии, благодарные оратору за помощь в их борьбе против Верреса, а в дальнейшем, в пору изгнания, благодарность выказали ему и многие другие, признав в нем как бы Отца-покровителя. Цицерон не отличался скромностью, для которой, впрочем, у него не было оснований. Он имел полную возможность по примеру других римлян вступить на путь почестей и славы, но он не хотел добиваться их на войне. По завершении консульства, например, он мог стать наместником Македонии, которая досталась ему по жребию; он обменял этот пост на наместничество в Цизальпинской Галлии, выпавшее его коллеге Гаю Антонию, после чего торжественно, перед лицом народа, отказался и от Цизальпины, настолько ему было важно, как говорит он сам в четвертой речи против Катилины, добиться почестей не в провинции, а в столице. Управление Македонией могло бы, если бы он захотел, принести ему триумф. Он предпочел спасти Рим.

Однажды, правда, Цицерон все-таки попытался добиться триумфа — по завершении его наместничества в Киликии, когда он в начале 49 года под грохот уже начинавшейся гражданской войны появился в Риме. Он был назначен наместником Киликии вопреки своему желанию и одержал там победы, которые, как ему казалось, заслуживали высшей награды. Он стал ее требовать, почти было получил, и лишь обстоятельства сделали триумф невозможным — впрочем, для престарелого консулярия, уже стяжавшего громкую славу, триумф так или иначе стал бы лишь еще одним очередным знаком почета, и у Цицерона не было, в сущности, внутренних оснований требовать, чтобы он еще и как полководец получил то, чего уже добился как оратор. С точки зрения традиционной общественной морали такая смена ценностей была своего рода «моральной революцией». Основой системы ценностей, характерной дотоле для гражданской общины Рима, были воинские таланты и доблести, а ее воплощением — победоносные полководцы. Теперь в ореоле почета представал человек, сделавший карьеру самостоятельно и не на войне, а в области политики, в которой члены его рода ранее не играли никакой роли, человек, сумевший занять первое место в государстве, когда кругом царил мир, и тем самым как бы указавший на никчемность всех других путей к вершинам почета и славы. Вполне очевидно, что столь новая dignitas вызвала вражду и зависть, а столь необычный ее носитель поплатился изгнанием, которого потребовала и на которое согласились все три человека, стоявшие в ту пору у власти — Помпей, Цезарь и Красс. Уничтожить Цицерона окончательно им, однако, не удалось, ибо достоинства, ему присущие, были очевидны, прочны и от него неотделимы. Победоносному полководцу после того, как триумф его миновал, оставалось лишь жить былой славой. Помпей, сумевший добиться триумфа с огромным трудом, а потом, с таким же трудом — и его естественного дополнения — раздачи земель ветеранам, познал все это на собственном горьком опыте. Цицерон же, напротив того, и по завершении своего консульского года остался тем же великим оратором, речи его не стали хуже, и победы, которые они ему приносили, следовали одна за другой; это стало особенно очевидно, например, после смерти Цезаря, когда он вернулся во вновь обретший свободу сенат, стал выступать и очень быстро начал играть в нем главенствующую роль. Примечательно, что и несколькими годами раньше, когда Помпей и сенат почти в полном составе находились на Востоке, победоносный Цезарь, пытаясь поставить свою власть на законную основу, не смог обойтись без Цицерона.

Чем же все-таки были обусловлены престиж и влияние, которыми столь явно пользовался Цицерон? Сказать, что он добился их своим красноречием, значит, еще ничего не сказать. Подлинно красноречив тот, кто умеет убеждать. Почему умел убеждать Цицерон? Потому что умел придавать гармонию словам и звукам? Подобная гармония, красота речи, то изящная, то суровая, разумеется, играли свою роль, но играли ее потому, что выражали нечто иное и большее. Столь постоянный успех мог объясняться лишь тем, что Цицерон воплощал силу, ранее никогда столь ясно не выступавшую, как бы разлитую в общественном сознании римлян и носившую преимущественно нравственный характер, подобно той, что оставалась у победоносного полководца после того, как бывали забыты насилия, им причиненные, и кровь, им пролитая. Авторитет Цицерона зиждился, как нам представляется, на присущих ему умеренности, предусмотрительности и ясности взгляда, на его мужестве и чувстве справедливости, основанном на законе и праве, которые все вместе составляли особого рода мудрость. Он делом доказал, что обладает каждым из этих свойств. Те особенности его поведения во время гражданской войны, например, которые принято рассматривать как нерешительность, объясняются не боязнью действия, а отвращением к насилию — отнюдь не свойственным экстремистам, окружавшим Помпея. В судебных речах, произнесенных им на протяжении жизни, он стремился защищать закон и справедливость — во всяком случае, таково было впечатление, им производимое. Во времена Берреса он пытался бороться против тирании и произвола при управлении провинциями, которые вошли в обычай. Во времена Катилины он сумел обнаружить заговор, и если ликвидировал его не сразу, то это объяснялось лишь осторожностью, без которой вину заговорщиков так и не удалось бы доказать. В эти же трудные дни он в отличие от большинства тех, кто его окружал, а также скорее всего от своего коллеги Гая Антония не стал искать примирения с заговорщиками, обнаружив немалое мужество и презрение к опасности, нависшей над его жизнью.

Таков был облик Цицерона в последние годы его жизни, и именно на нем основывался его нравственный авторитет как оратора и консулярия. Конечно, есть полная возможность увидеть Цицерона и в другом свете, истолковав поведение его в отрицательном смысле. Мы говорим, например, о его мужестве; но можно указать и на тот упадок духа, который охватил его перед вынужденным отъездом в изгнание. Можно отрицать его умеренность, напомнив о казни заговорщиков 63 года и утверждая, что она отнюдь не диктовалась государственной необходимостью. Можно обратить внимание и на его частную жизнь — на его постоянное стремление к обогащению. Позволительно также усомниться в допустимости превозносить судебного защитника за справедливость и верность законам, если он добивался оправдания виновных, защищал Фонтея, при этом обвиняя Верреса. Можно поставить под сомнение и его предусмотрительность, если взглянуть на отношения его с Октавианом: сначала Цицерон пытался использовать молодого честолюбца в своих целях, потом устранить, а в конце концов тот сумел перехитрить его. Говорят сами за себя и отдельные места из писем Цицерона, отдельные суждения его о людях, дальнейшее поведение которых полностью их опровергло. Зрелище этой жизни, так широко распахнутой перед нашими глазами благодаря сохранившимся пусть частично, но все же в достаточном изобилии письмам самого Цицерона и его друзей, допускает самые разные оценки, особенно если рассматривать лишь поверхность событий и факты сами по себе. Но суть человеческой жизни скрыта глубоко под поверхностью событий. Она, эта суть, связана с интеллектуальными, а может быть, и еще сложнее — с духовными основами личности, с теми горизонтами ее бытия, где определяется выбор решений и которые ускользают от взгляда историка-«позитивиста». И первое, что побуждает нас быть крайне осторожными, истолковывая те или иные факты, это уважение и похвалы, которыми так щедро осыпали Цицерона и его современники, и последующие поколения. Разве стали бы они рассматривать его как образец для подражания, если бы он был той незначительной личностью, которую нам подчас изображают? Неужто авторитет его не основан ни на чем, кроме обмана и лжи? А людей, его окружавших, он убеждал лишь потому, что умел красно говорить?

На самом деле, как нам представляется, Цицерон дал ответ на один из самых мучительных вопросов, стоявших перед его эпохой. Вопрос этот возник перед римлянами в начале I века до н. э., когда будущий оратор был еще ребенком и детские годы его протекали в одном из поселений, затерянных среди равнин Лация. К этому времени Рим покорил больше половины земель известного в ту пору мира. На Востоке примерно полувеком ранее Греция была обращена в римскую провинцию Ахайя. В Малой Азии Пергамское царство, переданное в 133 году римлянам по завещанию его последнего монарха Аттала III, нещадно эксплуатировали римские откупщики, выкачивавшие из края его богатства. На периферии земель, образовавших римскую провинцию Азия, зависимые царьки с помощью разных ухищрений старались сохранить свои владения, вступая в союз с новыми хозяевами. На Западе в обеих испанских провинциях, связанных с Италией тем проходом между приморскими Альпами и Пиренеями, который образовывала Нарбонская Галлия, долгое время полыхали грандиозные восстания, но в конце концов были замирены и эти провинции —- теперь они принимали колонии италийцев, опиравшихся на местную племенную аристократию и тем обеспечивавших себе спокойствие и процветание. В Африке карфагенские земли (примерно совпадающие с территорией современного Туниса) также превратились в провинцию, а остальная часть северо-западной Африки (нынешний Магриб) была поделена между союзными Риму царьками. Восстание, поднятое одним из них по имени Югурта, породило было беспокойство в Риме и вызвало политические трудности, отмеченные нами выше, но в описываемые годы было уже почти подавлено. В Италии власть Рима простиралась не только на весь полуостров, Сицилию, и Сардинию, но также на край венетов и Цизальпинскую Галлию, то есть на долину По вплоть до подножия Альп. На восточном побережье Адриатического моря Иллирия обеспечивала связь с Македонией и Ахайей. Таковы были края и земли, подчиненные Риму — imperium Romanum.

Всеми этими территориями, столь различными по языку, по традициям и условиям жизни, разбросанными на бескрайних пространствах, надо было управлять в обстоятельствах подчас весьма сложных и защищать их от внешней угрозы. Наместниками становились магистраты, отслужившие свой срок и получившие продление полномочий в качестве «промагистратов» (проконсулов или пропреторов) на весьма ограниченное время, чаще всего на год. Соответственно они не располагали достаточным временем ни для того, чтобы познакомиться со своей провинцией, ни для того, чтобы население узнало их. Задача наместника состояла в том, чтобы отправлять правосудие, разбираться в спорах между местными общинами, но главное все же заключалось в оказании помощи римским откупщикам, взимавшим с провинциалов налоги — дело, в котором соблазн выжать кое-что и для себя нередко бывал слишком силен. Потому и армия, приданная наместнику и предназначенная для защиты границ и поддержания порядка в провинции, на деле использовалась как средство принуждения должников выплачивать налоги Риму. Существовало несколько способов облегчить наместнику выполнение его задач. Часто он появлялся в провинции, уже зная положение дел, поскольку ранее уже бывал здесь в качестве помощника (чаще всего квестора) прежнего проконсула или пропретора. Случалось и так, что промагистрат возвращался в качестве наместника в ту провинцию, где ранее уже бывал в качестве сенатского легата, имел возможность ознакомиться со страной и завязать необходимые связи. Надо учитывать также, что римские правители обращались не прямо к населению, а к аристократам, стоявшим во главе местных общин. Таким было положение прежде всего в эллинизированных областях, где римляне старательно сохраняли политические структуры, существовавшие до их прихода, дабы иметь дело с людьми, способными представлять край в целом и нести за него ответственность. Той же тактики придерживались они и на Западе, где формы общественной организации, однако, сильно отличались от восточных. Города западных провинций получали от римлян всякого рода поддержку, а часто их и создавала римская администрация: город в ее глазах представлял все племя; здесь провинциалы сколачивали и увеличивали свои состояния, приобретали навыки, облегчавшие им возможность включиться в систему римского государства. Этот последний процесс, правда, окончательно развернулся лишь при империи, когда стал иным весь дух провинциальной жизни.

На практике все эти условия, призванные облегчить наместнику выполнение его задач, складывались далеко не всегда и зависели от случая, приводившего или не приводившего в провинцию людей, здесь уже бывавших, от личных особенностей местных аристократов, по-разному смотревших на сотрудничество с римлянами. Можно ли было оставлять на волю случая все управление империей? В чем вообще был ее смысл, общий исходный принцип, ее оправдывавший? На чем она основывалась? Только ли на праве победителя? Но в этом случае достаточно было измениться соотношению сил, и вся правовая основа оказывалась недействительной. Подобные проблемы начали осознаваться в Риме примерно в середине II века до н. э., когда здесь впервые стали выступать философы, рассуждавшие о природе права и справедливости. Вряд ли знаменитая речь на эту тему, произнесенная Карнеадом в 155 году, вызвала у знатных римлян, его слушавших, муки совести, но она подтвердила и оживила давнее представление о том, что победитель обязан стать покровителем и защитником побежденного, что между ними возникают отношения, основанные на fides. Вместо принуждения вступали в силу обязательства юридического и морального порядка, однако на практике о них слишком часто забывали. С начала I века до н. э. потребность заново поставить и заново решить все вопросы, связанные с управлением империей, ощущалась все более настоятельно. Вопросы эти были отнюдь не только теоретическими. В самой Италии в 91 году до н. э. вспыхнуло грандиозное восстание союзных Риму городов, затянувшееся на целых два года, и когда мятежники утверждали, что Рим — прожорливая волчица, а римляне — просто скопище удачливых разбойников, то они, быть может, были не так уж не правы. Чтобы справиться с подобными обвинениями и со всем, что за ними стояло, нужна была новая концепция римской власти в провинциях, так называемая «романизация», и эту концепцию предстояло создать, обосновать теоретически и сделать приемлемой для покоренных городов, стран и народов. Это новое представление о романизации не могло основываться на воззрениях старой римской аристократии, которая в идеале, разумеется, сохраняла верность политическим, хозяйственным и нравственным традициям, некогда обеспечившим процветание Города, но в реальной жизни переживала все те деформации, о которых мы вкратце рассказали выше. Ощущалась настоятельная потребность в новом мышлении, способном создать новый образ imperium Romanum. Такова была задача, которую поставила перед римлянами их же история. Цицерону суждено было стать одним из первых, кто приступил к ее решению. 

Решение это должно было учитывать в качестве исходного по крайней мере одно положение, обусловленное самим составом империи: романизация нового типа могла строиться лишь как синтез римских начал и греческой культуры, способной вобрать в себя также и всю духовную историю Востока. В основу такого синтеза должны были, вполне очевидно, лечь четыре доблести, признанные философами в качестве главных: мудрая предусмотрительность (prudentia), право и справедливость (justitia), умеренность (temperantia) и мужество (fortitudo). Эти четыре доблести, перешедшие от Платона к философам Аристотелевой школы, к эпикурейцам и стоикам, составляли уже на протяжении многих веков и должны были составлять впредь общее нравственное достояние античного мира. Их признавали, на них сходились все цивилизованные люди. Цицерон также принимал их, комментировал, в частности, в своем трактате «Об обязанностях», и наше общее понимание его творчества во многом определяется его отношением к этим исходным доблестям. Воплотить их в жизнь, добиться, чтобы другие сделали то же, значило обеспечить во всем мире мир и господство права, значило положить конец разрушительным распрям, которые в прошлом так часто приводили к гибели города и государства, значило вернуть вчерашним побежденным достоинство и свободу. Такая программа, естественно, привлекала каждого. Ее дополняли некоторые другие положения, вытекавшие одновременно и из римской традиции, и из размышлений философов. К их числу относилась, например, идея о том, что главное в человеке, подлинная его ценность заключены в духовном потенциале личности, в силе мысли. Не менее важным было и другое положение, согласно которому самой природой человек изначально предназначен для сообщества с другими, что мир представляет собой огромную гражданскую общину, все члены которой имеют по отношению друг к другу определенные обязательства, коренящиеся в самом их существе. Все эти идеи мы обнаружим у Цицерона — иногда в ею теоретических размышлениях, чаще в мотивировке его поступков; они ясно ощущаются, например, в том, как он управлял киликийскими городами в пору своего проконсульства.

Таковы, на наш взгляд, общие черты мышления Цицерона и общие условия, определившие как характер самого этого мышления, так и исторические требования, которым оно должно было соответствовать. Для дальнейшего хода истории время было решающим: либо, подорванный гражданскими войнами, Рим рухнет, и мир опять станет ареной разрушительной борьбы племен и народов; либо Рим утвердит свое господство силой и страхом, и тогда оно окажется неустойчивым и кратковременным; либо, наконец, — и именно это решение подсказывала Цицерону его любовь к отчизне — Рим сумеет основать свою империю на духовном единении людей и народов.

Мы видим, таким образом, что творчество Цицерона едино — его политическую деятельность трудно отделить от его философских раздумий и от его словесного искусства. Их единство обусловлено личностью мыслителя, коренится в самых ее глубинах. Он никогда не терял веры в свою родину, всегда любил ее; Рим неизменно образует сердцевину его мысли, и все свои помыслы, даже и самые честолюбивые, он подчиняет заботам о благе общины, о ее торжестве — материальном и духовном. Не случайно даже враг Цицерона Август сказал как-то про него одному из своих внуков: «Что правда, то правда — ученый был человек и горячо любил отечество». Если Цицерон и стремился ко все более высоким магистратурам, то лишь в убеждении, что исполнит их лучше, чем кто-либо другой. В наши дни его редко обвиняют в тщеславии; может быть, здесь сказывается наивная вера во всеобщее равенство — в этот миф, разлитый подобно медленному яду в политической мысли Нового времени. Цицерон стремился реализовать те свои свойства, которых у заурядного человека просто нет. В душе каждого, написал он в конце жизни, живет некая сила, заставляющая стремиться к первенству. Как и его современники, он называл это чувство «величием души» и весьма тонко анализировал его значение, его пределы. Очень трудно, говорил он, найти равновесие между справедливостью, которая требует признавать права другого человека, и страстью быть самому всегда и во всем первым. Вряд ли можно сомневаться, что вопрос этот возник в связи с диктатурой Цезаря и с теми методами, которыми он прокладывал себе путь к ней. Честолюбие, преследующее только личные интересы, по мнению Цицерона, чудовищно и противно подлинной природе человека, его humanitas. Подобное осуждение относилось не только к отдельной личности, но распространялось на ту жажду славы «любой ценой», которая, как мы уже упоминали, была одной из язв века, одной из причин, приведших республику к гибели. Осуждал Цицерон и тех, кто жаждет денег ради денег, жаждет власти, предоставляемой магистратурами, ибо в принципе эти стремления должны были, по его убеждению, быть лишь средством обеспечить право и справедливость, лишь высокой степенью dignitas, а не украшением, не внешним знаком власти. На основе подобных размышлений Цицерон мало-помалу создавал образ человека, который в выполнении своего долга обретает внутреннее спокойствие, обретает уверенность, сообщающую ему достоинство и твердость.

К этим убеждениям, правда, Цицерон пришел только на склоне лет на основе всего пережитого политического опыта. Но тяготел он к этому идеалу всегда и в конце жизни лишь нашел для него соответствующую форму; она была отчасти ориентирована на заповеди стоицизма, а отчасти на тот образ, в котором видели себя великие римляне былых веков. Создавая подобный синтез национальных традиций и эллинистической культуры, Цицерон следовал тем магистральным путем римского духовного развития, который все яснее определялся с начала II века до н. э. и главными вехами которого в области литературы остались для нас «Сатиры» Луцилия и комедии Теренция,— не случайно Цицерон так хорошо знал эти комедии и так охотно их цитировал. Так же развивалось и красноречие; ход его развития Цицерон воссоздал в своем диалоге «Брут»: приводимый здесь список выдающихся ораторов эпохи выражал постепенное становление искусства речи, для которого мысли были важнее слов. Как бы ни возвышался Цицерон благодаря своей собственной гениальной одаренности над своим временем, он не только не нарушал преемственность духовного развития, но, напротив того, обеспечивал ее, содействуя обновлению и новому рождению Города, которому суждено было победоносно справиться с, казалось бы, предсмертным кризисом и просуществовать еще несколько веков. Нам предстоит убедиться, что именно в области духа, а не в области политики, где слишком большую роль играют обстоятельства совсем иного порядка, Цицерон сумел обнаружить принципы и методы, что составляют основу нашей культуры и, по крайней мере хотелось бы надеяться, будут составлять ее на протяжении еще некоторого времени.

Глава I СЧАСТЛИВЫЕ АРПИНСКИЕ ГОДЫ

Цицерон — не из тех римлян, что родились в Риме; он — римлянин из муниципия и появился на свет в городке по имени Арпин, расположенном примерно в 120 километрах на юго-восток от столицы, в краю вольсков. Этот край он любил. Он всегда говорит о нем с особым чувством и не устает повторять что там его подлинная, природная родина, с которой его связывают невидимые узы. То был край его детства, но в образ Арпина, живший в его душе, вплетались далеко не только детские воспоминания. Здесь, в этом краю, лежали истоки его политических убеждений, в эту землю уходили своими корнями традиции, которые он продолжал и от которых никогда не отказывался. Эти истоки и традиции сыграли очень значительную роль в его творчестве и в его жизни.

Вольски долгое время были врагами римлян. Вплоть до римского завоевания они были самыми неспокойными из всех народностей, живших на холмах и в долинах Центральной Италии, на том склоне Апеннин, что обращен в сторону Тирренского моря. Спустившись с Апеннин и двигаясь по течению Лириса, который берет свое начало далеко в горах, в землях марсов, в окрестностях современного Авеццано, они вышли к Тирренскому морю там, где Лирис впадает в него близ Минтурн. Ныне в верхнем своем течении река эта носит имя Лири, а ниже, к югу от Монте Кассино, называется Гарильяно. Плавно и сонно течет река мимо холмов, на один из которых карабкается крохотный Арпин, ныне носящий имя Арпино, а на другом лежит Изола дель Лири, где находилось семейное владение Цицеронов.

Название «Арпин» появляется в истории во времена Самнитских войн, в 305 году до н. э. Три местных поселения, Сора, Арпин и Цезенния, были в этом году, читаем мы в «Истории» Тита Ливия, отбиты у самнитов, которые перед тем, опираясь на поддержку местных жителей, отвоевали их у римлян. Память об измене Арпина Риму оказалась недолгой. Уже в 303 году жители городка получили римское гражданство sine suffragio, то есть без права принимать участие в выборах должностных лиц и в народном голосовании или быть избранными на одну из римских магистратур. Но все другие преимущества, которыми пользовались римские граждане, распространялись отныне и на них: право владения, право наследования, право женитьбы на дочери римского гражданина и т. д., что и означало с юридической точки зрения включение их в гражданскую общину Рима. В первое время после 303 года Арпин находился па положении префектуры, то есть управлял им префект — уполномоченный римского претора. Своих магистратов граждане не выбирали и находились, следовательно, полностью под властью завоевателей — очевидно, воспоминания об их недавней измене Риму в это время не совсем еще изгладились из памяти. Городок надо было держать в строгости, ибо он составлял один из опорных пунктов римской обороны на реке Лирис, отделявшей римские владения от самнитских земель Кампании. В 188 году до н. э. жители Арпина получают право гражданства cum suffragio; но, несмотря на это, насколько можно судить, городок не сразу стал муниципием и освободился от префектного правления. Не слишком много лет, однако, понадобилось и для получения муниципальных прав: самое позднее в конце II века до н. э. здешние граждане уже самостоятельна обсуждали и принимали, рассказывает сам Цицерон, собственные законы. Как все муниципии, Арпин был точной копией Рима: здесь имелся свой совет декурионов, имелись магистраты, которые носили имя эдилов и составляли коллегию из трех членов, имелось, разумеется, и свое собрание граждан, которое этих эдилов выбирало.

Среди всех этих сменявших друг друга событий арпинцы успели позабыть времена, когда они вместе с другими вольсками под водительством Аттия Туллия с оружием в руках угрожали Риму, тем более что до того дня, когда здесь 3 января 106 года появился на свет Цицерон, прошло не менее четырех веков. Кое-какие следы минувшего сохранились, однако, до того времени, некоторые сохраняются и по сей час. Таков прежде всего укрепленный вал, вплоть до сего дня возвышающийся среди виноградников и фруктовых садов и по-прежнему защищающий крепость, которая давно уже вошла в черту города. Эта стена, огромная, сложенная из громадных неправильной формы камней, той кладкой, которую принято называть «циклопической», долгое время считалась доисторической. В наши дни археологи более или менее согласны в том, что она представляет собой остатки одного из крепостных сооружений, созданных римлянами на рубеже реки Лирис. Развалины таких же стен обнаруживаются и в других поселениях этого района. Глядя на эти стены, жители, без сомнения, ощущали, сколь славен в истории их древний город. Один из проходов в степе имеет стрельчатое завершение, напоминающее пастушескую хижину. Архаический облик подобных сооружений все отчетливее контрастировал с новыми зданиями, которые с начала I века до н. э., а может быть, и поколением раньше, воспроизводя эллинистические архитектурные формы, распространились мало-помалу по всему краю. К сожалению, мы не можем судить о том, насколько архитектура нового стиля задела Арпин, в какой степени и когда именно городок принял свой позднейший облик.

Есть основания полагать, однако, что расположенная на высоких холмах неприступная крепость, какой являлся Арпин, долго сопротивлялась любым новшествам и оставалась верной древним традициям. В пользу такого предположения говорит по крайней мере одно свидетельство, представленное нам Цицероном. В прологе ко второй книге диалога «О законах» он сообщает, что дом их семьи, стоявший на берегу реки, долго еще сохранял облик старинного сельского жилища, подобного легендарной хижине Курия Дентата, где герой-триумфатор жил в достойной бедности и съедал свою скромную трапезу, сидя у очага. До тех пор, пока жив был Марк Туллий Цицерон, дед оратора, все здесь оставалось неизменным. Лишь после его смерти (год которой нам неизвестен) отец Цицерона поспешил придать семейной резиденции хоть немного более привлекательный вид. Нетрудно себе представить, в чем состояли внесенные им перемены: жилые комнаты были увеличены, по фасаду и вокруг двора, куда еще недавно пригоняли скот на водопой, расположились портики; сооружение таких портиков предусматривалось в первую очередь, если сельский хозяин намеревался проводить на своей вилле погожие летние дни и прогуливаться здесь с друзьями. Хозяйственные постройки не были уничтожены, а лишь отодвинуты подальше от дома, и в них поселился управляющий — вилик с семьей. Все это, разумеется, лишь гипотезы, но гипотезы, подтверждаемые обильным материалом из Помпей и из поселений Лация. Новая вилла, перейдя таким образом в разряд «подгородных» (то есть сохранявших городской комфорт), принадлежала новому стилю, основанному на эллинских образцах, который нынешние историки архитектуры называют сулланским.

В своей речи в защиту поэта Архия Цицерон вскоре напомнит, что в эти первые годы I века до н. э. Италия еще больше, нежели Рим, была как бы пропитана греческой культурой. Проникла эта культура и в Арпин; люди старого закала отнеслись к ней с подозрением и неприязнью, как это видно, например, из любимого присловья деда Цицерона: «Наши здешние все равно что рабы-сирийцы, которые нынче идут нарасхват — чем лучше раб знает греческий, тем меньше на что-нибудь годен». Подобные речи было бы естественно слышать от Катона Старшего, но дед оратора жил полувеком позже. Он явно отставал от времени; знание греческого языка стало всеобщим, захватило оно и Арпин. Не исключено, что слова старика представляли собой выпад против какого-нибудь политического противника, слишком, на его вкус, «современного». Так или иначе фраза эта выдает тот упрямый консерватизм, который, как нам предстоит увидеть, уже вступал в противоречие с духом времени.

В Арпине, так же как в Риме и как вплоть до сего дня в итальянских деревнях, семья составляла исходную клеточку общественной жизни, которая зиждилась на родственных, дружеских, деловых или иных связях. Небезынтересно поэтому попытаться восстановить по возможности, что представляла собой в самом широком смысле фамилия Цицеронов. Родовое имя Туллиев встречается в римской истории неоднократно. Его носил римский царь Сервий Туллий и его же — тот уже упомянутый вождь вольсков, что вместе с Кориоланом поднял оружие против Рима. Имя, как видим, было и латинским и вольскским, восходя к источнику, общему для обоих родственных языков. По своему исходному смыслу слово «Туллий» означало бьющий из земли источник или воду, бурлящую среди камней. Значит ли это, что так прозвали семью, чья усадьба стояла возле родника? Что касается прозвания «Цицерон», от латинского cicer — «горох», считается, будто им впервые наградили одного из предков оратора, у которого на лице была бородавка или, по мнению Плутарха, кончик носа был раздвоен как горошина или боб. Прозвание это распространено было не только среди членов рода Туллиев: в середине V века до н. э., например, его носил народный трибун по имени Гай Кальвий. Несмотря на возможность разных гипотез, вероятнее всего, что Туллии — старинный крестьянский род, что у них был надел в горах, на склонах, а может быть, и на берегах той речки, где позже возвышалась усадьба Цицеронов, что род Туллиев рос и креп с течением времени, а когда жители Арпина стали римскими гражданами, какая-то часть его получила и один из знаков нового гражданства — право тройного имени. Произойти это должно было где-то во II веке до н. э.. когда именно, источники не сообщают, и для нас история семьи начинается с того самого ворчливого старика, деда нашего Цицерона, с которым мы уже знакомы и который, по всему судя, родился в конце первой половины II века до н. э. Он женился на некоей Гратидии — из той же семьи, что Гай Марий, будущий победитель Югурты, спасший Рим от нашествия тевтонов и кимвров. У Гратидии был брат, Марк, вскоре поссорившийся со своим шурином. Он был моложе старого Цицерона и отличался от него характером и умом. Насколько старик противился любым новшествам, настолько Гратидий легко и охотно принимал их. Он был знаком с греческой литературой и, если верить Цицерону, не лишен ораторского таланта; его друг Марк Антоний славился красноречием и сыграл большую роль в политической жизни тех лет; нам еще придется встретиться с ним при разборе диалога Цицерона «Об ораторе».

Особенно бурно проявилось различие во взглядах Марка Гратидия и его шурина, когда граждане Арпина стали обсуждать вопрос о введении тайного голосования в народном собрании. То был очень серьезный шаг, поскольку он менял в корне отношения между разными социальными группами в пределах гражданской общины. Тайное голосование «табличками» соответствовало интересам популяров — «народной партии», так как эта процедура наносила ущерб влиянию знати, богачей, старшин родов и фамилий — словом, всех тех, кто диктовал свою волю гражданам, от них зависевшим и отныне получавшим возможность самостоятельно решать, кому отдать свой голос. Туллий резко возражал против подобного новшества и упорствовал в своем несогласии вплоть до конца жизни. Дело кончилось тем, что жители Арпина, по-видимому, последовали все же примеру Рима и приняли новый порядок голосования, который, как все понимали, становился неизбежным.

Марк Гратидий, наверное, подумывал о политической карьере в столице. Для начала он последовал в качество префекта за своим другом Марком Антонием в Киликию — Антоний вел здесь боевые действия против пиратов, в ходе которых в 102 году Гратидий и погиб. Сына его, которого звали тоже Марк Гратидий, усыновила семья арпинских Мариев. Соответственно он стал называться Марком Марием Гратидианом и, по словам Цицерона, играл заметную роль в политической жизни Рима как деятель партии популяров. Ему предстояло умереть под пыткой в руках Катилины, говорившего, что такой смертью Гратидиан должен искупить гибель людей, убитых демагогами.

Итак, до появления на свет Цицерона семья его на протяжении жизни по крайней мере двух поколений принадлежала обоим лагерям, погруженным в яростную борьбу не только в самом Риме, но и в городках Центральной Италии. Здесь сталкивались, с одной стороны, желание сохранить любой ценой, вопреки всему, традиции и былой общественный уклад, неуступчивость по отношению к любому новшеству, к любому ходу мысли, навеянному греческой литературой, с другой — увлечение литературой эллинов; именно в это время в Риме начинает распространяться эпиграмматическая поэзия александрийского образца, ученое красноречие, а вместе с ними — стремление разбить старые жесткие нормы общественной жизни, унаследованные от времен господства аристократии. Борьба между этими двумя жизненными принципами бушевала в Риме, влекла за собой все более трагические последствия, и в маленьком Арпине внимательно следили за ее перипетиями.

Гратидия принесла Марку Туллию Цицерону, деду оратора, двух сыновей — старшего, Марка, отца нашего Цицерона, и младшего, Луция. Луций предпочел жить «в сторону Гратидия». Рассчитывая скорее всего на политическую карьеру в Риме, он вошел в «когорту» Антония, сопровождал своего дядю Марка Гратидия в Киликию, но в отличие от него вернулся оттуда целым и невредимым. На обратном пути, в Афинах и на Родосе, ему довелось слышать, как беседовали с Антонием греческие философы и риторы. Вскоре Луций Цицерон умер, оставив сына, также носившего имя Луций. Цицерон неоднократно проявлял трогательную заботу об этом своем двоюродном брате и в 79 году, отправляясь в длительное путешествие по Востоку, взял его с собой.

Старший сын Марка Туллия Цицерона, хотя обнаруживал тоже семейную склонность к искусству слова, в отличие от младшего брата не ведал никаких соблазнов честолюбия. Семья принадлежала к сословию всадников, что открывало ее членам доступ к римским магистратурам, а дружеских и деловых связей в среде римской аристократии, как мы упоминали, у нее было более чем достаточно. Уже Марк Эмилий Скавр, консул 115 года, всенародно прославлял Туллия, деда оратора, за ту позицию, которую он занял при обсуждении вопроса о тайном голосовании, за яростное сопротивление Гратидию и сожалел, что Туллий не поставил свою энергию на службу римскому сенату. Предпосылки для возвышения арпинских Туллиев были таким образом созданы, но еще одному поколению предстояло миновать, прежде чем они были реализованы. Луций умер молодым, а Марк не чувствовал в себе сил, необходимых для политической карьеры. Он был слаб здоровьем и потому не мог занимать магистратуры, которые требовали участия в походах и в изнурительной борьбе на форуме. Марк предпочел остаться в своем муниципии. Много позже, в 43 году, когда Цезарь был уже убит, а Цицерон выступил как заклятый враг Антония, когда страсти накалились до предела и ненависть дошла до того, что имя престарелого оратора оказалось включенным в проскрипционные списки, его политический противник Квинт Фуфий Кален уверял, будто отец нашего Цицерона был фулоном (так в Риме называли ремесленников, занимавшихся стиркой белья и чисткой одежды) и торговал виноградом и оливками. Это, разумеется, легенда, но она дает возможность заглянуть в семейную усадьбу на берегах Лириса или, может быть, его притока Фибрена и представить себе, как протекала там повседневная жизнь: река была совсем близко, и, воспользовавшись этим обстоятельством, на берегу построили прачечную, а виноградник и оливковая роща позволяли еще увеличить доходность имения. Такого рода побочные промыслы полуремесленного характера были в ту пору весьма распространены. Владельцы участков закладывали на своих землях каменоломни или налаживали производство черепицы. Ничего позорного в этом не было, и лишь ненависть политического врага могла увидеть здесь доказательство низкого социального положения или непорядочности. Ни Цицерон, ни брат его, ни их отец сами, разумеется, белья не стирали.

Как бы там ни было, Марк Цицерон-отец, по всему судя, считал, что, ведя подобную жизнь, закладывает основы карьеры своих сыновей и предоставляет им возможность удовлетворить честолюбие, которого сам был лишен. Доходы от имения позволили ему приобрести дон в Риме, насколько мы знаем, на склонах Эсквилина, в Каренах — районе, который в ту пору считался окраинным; в моду его ввел много позже Меценат, разбивший свои сады на соседней возвышенности. Мы не знаем, когда именно отец Марка и Квинта приобрел этот дом; скорее всего когда обоим юношам пришла пора постоянно посещать дома сенаторов, которым, как мы вскоре увидим, отец доверил их образование. Дом на Эсквилине так и остался лишь временным пристанищем, по-настоящему семья никогда в Рим не переселялась и не покидала родной Арпин. Узы, связывавшие ее со старинным муниципием, были слишком крепки, и порвать их полностью было невозможно. В начале своей карьеры Цицерон обосновался в римском доме в ожидании того времени, когда ему, уже претору, удастся переселиться поближе к центру общественной жизни города, на Палатин, и после того, как это случилось, дом в Каренах перешел к Квинту.

Мать Цицерона, Гельвия, происходила из хорошей старинной арпинской семьи и отличалась, по словам Плутарха, весьма похвальным поведением. Знаем мы о не 1 мало — пожалуй, только то, что она очень экономно вела семейные расходы. Младший ее сын Квинт в письме к вольноотпущеннику Марка Тирону упоминает о заведенном ею обыкновении, которое, должно быть, поразило мальчиков и надолго запомнилось им: если вино из кувшина бывало выпито, то пустой кувшин по требованию Гельвии запечатывали, дабы никто не мог осушить тайком еще один, полный.

В матери этой семьи угадываются черты, которые в ту пору считались обязательными для каждой настоящей матроны, властвующей в доме, верной интересам мужа и родных, внушающей любовь, уважение или страх всем вокруг, — крайняя бережливость и неустанное трудолюбие; они постоянно ощущались в доме и создавали его атмосферу. Много позже Цицерон обнаружит сходные качества у своей жены Теренции, далеко не столь порядливой, однако, и распространявшей бережливость не столько на семейное хозяйство, сколько на деньги, которые она при пособничестве одного из отпущенников припрятала для собственного употребления, что и привело в конце концов к разводу.

У Гельвии была сестра, вышедшая замуж за некоего Гая Визеллия Акулеиона, тоже, по-видимому, выходца из Арпина, хотя прямых свидетельств тому нет. Арпинское его происхождение могло бы явствовать из того, что еще до приобретения римского дома Марк, Квинт и младший Луции учились вместе с детьми своей тетки. Гай Визеллий Акулейон — то есть дядя Цицерона с материнской стороны — пользовался репутацией знатока права, хотя во всех других областях ни познаниями, ни талантами не отличался. Он был из тех, кто всегда оставался верным заветам старины и стоял на стороне деда, а не Гратидия или Цицеронов младшего поколения. Визеллий был весьма близок к оратору Крассу — еще одному персонажу диалога Цицерона «Об ораторе», как мы помним, другим участником описанного в диалоге разговора был Антоний. Выбрав именно их в герои своего произведения, Цицерон воссоздавал давнее окружение своей семьи и вспоминал людей, вызывавших почти полувеком ранее его детское восхищение.

В начале второй книги диалога «Об ораторе» Цицерон вспоминает, как судили некогда в Арпине о нем самом и о его брате Квинте. Арпинцы вспоминали Антония и Красса, двух людей, которых они хорошо знали и которыми восхищались и, опираясь на их пример, уверяли, что теоретическое исследование красноречия — вещь никому не нужная, а дабы занять почетное положение среди сограждан, достаточно практического опыта в судебных делах. Оба мальчика, однако, жадно тянулись к знаниям и не склонны были следовать этим наставлениям. Они смутно чувствовали («как чувствуют дети», пишет Цицерон) всю привлекательность культуры — общей, не преследующей практических целей, и стремились именно к ней. Они восхищались широтой познаний и отца, и дяди Луция. Вопреки тому, что им говорили жители Арпина, они знали и об интересе Антония к беседам греческих ученых, которых он слушал в Афинах, и об удивительной способности Красса говорить по-гречески так, будто то был его родной язык и будто о существовании других он вовсе не слыхивал. Все это шло вразрез с утверждениями упрямых консерваторов, которых, без сомнения, до конца жизни поддерживал дедушка Цицерон.

Таким образом Марк, как бы он пи восхищался отцом и ни любил его, столкнулся с самого начала, если не в своей семье, то, во всяком случае, в родном городе с пресловутой проблемой отцов и детей. В этой борьбе поколений on принял сторону тех, кто отстаивал преимущества самой широкой общей культуры, ибо твердо верил, что разум крепнет, приобретая познания в самых разных областях, и чахнет, если он направлен на приобретение одних лишь технических навыков, на овладение одним лишь насущным и полезным. Возражения против этого взгляда, которые Цицерону пришлось выслушивать в юности от граждан родного города, навсегда запали ему в память. Он постоянно помнил, что любое знание, на какие бы далекие и высокие сферы оно ни распространялось, должно в конечном счете реализоваться в практике и в действии. Арпинцы были реальными людьми, жившими в реальном мире, и принимать их надо было такими, какими они были. Право составляло необходимый элемент общественной жизни, и Цицерон поэтому никогда не переставал им заниматься, но он стремился понять его как философски осмысленную целостную рациональную систему, а не как набор формул и прецедентов. Он постоянно помнил также, что людям, слушающим оратора, будь то на площади Арпина или на римском форуме перед рострами, свойственны предрассудки, чувства, страсти, которые нужно знать и учитывать. Никакая философская теория не может заменить контакт между оратором и слушателями. Но, чтобы добиться такого контакта, было весьма небесполезно читать и перечитывать Платона и Аристотеля.

«Счастливые арпинские годы» раскрыли также перед Цицероном всю важность чувства солидарности, которое связывало людей в муниципии и которое давным-давно было забыто римлянами в Риме. Казалось, дух былого единения граждан продолжал витать над этими холмами. В 54 году в речи в защиту Гнея Планция Цицерон вспомнит о поддержке, которую получил в Арпине он и его брат, когда выдвинули свои кандидатуры на магистратские должности в Риме. Поддержка оказалась горячей и всеобщей. Чувство, которое испытывали при этом граждане Арпина, было, без сомнения, сложным: от будущею магистрата каждый ожидал покровительства, ожидал тех или иных выгод, каждый рассчитывал на его благодарность. Но корыстным интересом дело далеко не исчерпывалось. Было здесь и непосредственное чувство радости от того, что успеха добился наш, арпинский человек, и Цицерон не сомневался, что слава среди жителей маленького города несравненно чище той, за которую боролись римляне в Риме.

Арпинские годы, видимо, с самого начала были озарены для Цицерона отсветами славы. Первые ее лучи коснулись его чуть ли не в младенчестве. Плутарх, сохранивший кое-какие истории о детских годах будущего оратора, рассказывает, например, что мать произвела его на свет, не испытав ни малейшей боли, и что все восприняли это как предвестие славной или, во всяком случае, необычной жизни. Некоторые к тому же слышали от кормилицы младенца, будто ей явился призрак, поведавший, что ее питомец окажет великие услуги народу римлян. Не исключено, что все эти легенды возникли много лет спустя, но, может быть, в них отразилось и то восхищение, которое Цицерон уже очень рано начал вызывать у окружающих. В пользу такого предположения говорит рассказ Плутарха о том, как в школе местного грамматиста товарищи Цицерона шумно восторгались удивительной легкостью, с которой он схватывал и запоминал объяснения учителя. Отцы семейств, наслышанные об исключительных дарованиях чудо-ребенка, толпились вокруг школы, которая, как и всегда в те времена, располагалась не в помещении, а в одном из портиков и была открыта всем взорам. Там-то арпинцы и могли наблюдать весьма удивительное зрелище: их дети окружали Цицерона и шли за ним такой же свитой, какую в мире взрослых составляли простые граждане, когда хотели выразить почтение магистрату или другому выдающемуся гражданину. Отцам, добавляет Плутарх, не слишком нравилось, что дети их столь явно уступали Цицерону в успехах и таланте. Эти первые триумфы, по всему судя, были одним из самых отрадных воспоминаний о счастливых арпинских годах.

Плутарх сохранил для нас и еще одно любопытное свидетельство: с самых детских лет Цицерон страстно любил поэзию и еще ребенком написал небольшое стихотворение под названием «Главк Понтийский». Об этом стихотворении неизвестно ничего, кроме заглавия, но и его достаточно, чтобы высказать кое-какие догадки. Главк — имя нескольких героев греческих легенд. Прилагательное «Понтийский» означает «морской» и позволяет отождествить героя стихотворения с рыбаком из маленького городка Антедона, который случайно попробовал траву бессмертия, обрел дар пророчества и стал морским богом. К этому образу обращались многие поэты, каждый раз, когда хотели ввести в свое произведение морское божество, как в легенде об аргонавтах или в одном из эпизодов «Возвращений» — поэмы о приключениях, пережитых победителями Трои на пути домой. Главк фигурировал также в рассказе о Сцилле: он был влюблен в девушку, носившую это имя, но колдунья Цирцея, которой Главк не оказал должного уважения, примешала ядовитые травы к воде фонтана, где купалась Сцилла, и она превратилась в страшное чудовище, а из боков ее выросли оскаленные, воющие псы по шесть с каждой стороны. Известно, что Сцилла, став чудовищем, наводила ужас на всех, кто пытался проплыть проливом, отделяющим Сицилию от Италии. Несмотря на греческое происхождение легенды, миф о Цирцее связан с Италией и даже с Арпином, ибо в эпоху Цицерона существовало предание, согласно которому колдунья обитала на полуострове Цирцеи (ныне Монте Чирчео) всего в 50 километрах к западу от устья Лириса. Старинная легенда относилась, по-видимому, к местному фольклору, но в то же время вводила слушателя и читателя в сокровищницу эллинистической поэзии, всегда жадно впитывавшей самые разные причудливые предания. Любопытно заметить, что Цицерон, который, по-видимому, сочинил это свое стихотворение, даже не достигнув пятнадцатого года жизни, то есть в 93—92 году, вступил на путь поэзии такого рода раньше специализировавшихся на ней так называемых «новых поэтов», которых позже он же подверг суровой и придирчивой критике. Нет оснований думать, что при всех своих талантах Цицерон в столь раннем возрасте мог встать у истоков нового литературного движения. Скорее до него дошли рассказы о поэте Левии — одном из тех, кто уже с конца II века поставил своей задачей возродить в Риме игривую поэзию, что родилась некогда в Александрии Египетской. Если это так, значит, отзвуки литературной жизни доходили до Арпина, и Цицерон, несмотря на свой юный возраст, внимательно к ним прислушивался.

Такой предстает общественная и духовная атмосфера, которая окружала Цицерона в детстве и до конца сохраняла влияние на его душу и разум. Мы говорили о том, как сказалось это влияние на политической деятельности Цицерона, о его преданности традиционным формам общественной жизни, сложившимся в его родном древнем «маленьком Риме». Неудивительно поэтому, что он стал «патроном» арпинцев, то есть их законным заступником перед судьями и магистратами в Риме и их покровителем в любых других обстоятельствах, шла ли речь об отдельных гражданах или о целых объединениях. Он был «патроном» и многих других муниципиев, с которыми его не связывали никакие личные отношения и которые ему довелось лишь раз или два защищать в суде, но с Арпином дело обстояло совсем иначе: он стал «патроном» города как человек, который из всех его граждан достиг наибольшей славы и сделался, казалось, самым могущественным лицом в государстве.

В расцвете лет и в разгар деятельности Цицерон, насколько можно судить, не слишком часто возвращался в Арпин, разве что отдохнуть на несколько дней. Он привел в порядок отцовскую усадьбу, а в парке установил на свои средства Амальтеум — нагромождение камней, образовывавших во вкусе времени нечто вроде грота, в котором, по преданию, нимфа Амальтея выкармливала грудью младенца-Зевса. Это было в 61 году, когда Цицерон находился в зените своей карьеры. Несмотря на то, что он владел и другими усадьбами и некоторые из них очень любил, Арпин оставался для него прибежищем и опорой. В начале гражданской войны он укрыл там свою жену Теренцию и дочь. Там по крайней мере, убеждал он жену, им не придется испытывать продовольственные трудности, которые угрожали Риму. Он и сам по возвращении из Киликии (где с ним находился его сын Марк) намеревался именно здесь, в Арпине, ожидать посещения Цезаря в случае, если бы тот решил с ним встретиться. И здесь же юному Марку предстояло надеть тогу гражданина, поскольку дело было в марте 49 года, и о проведении церемонии в Риме нечего было и думать. Привыкши мгновенно оценивать выгодные стороны любой ситуации, Цицерон и тут сразу учел, что этот жест польстит жителям городка и обеспечит ему еще большее их расположение. Среди граждан Арпина он испытывал то чувство безопасности, которого ему нередко не хватало в других местах. Он признается в этом несколькими годами позже, когда напишет, что окруженный стенами городок представляется ему самым надежным убежищем. Он, разумеется, не имел в виду, что ему придется выдерживать осаду целых армий, окруживших город, но с полным основанием полагал, что враги его (речь шла о Луции Антонии, брате триумвира) не решатся выступить против города, население которого так предано своему «патрону».

Особый характер отношений Цицерона с Арпипом и его жителями не ускользнул от внимания его противников. По большей части то были римляне из Рима; они не скупились на насмешки над крохотным муниципием в долине Лириса, и изображали его в виде жалкого провинциального захолустья. Они издевательски называли Цицерона «Арпинским тираном» и напоминали, что городок некогда (при вольсках) входил в число врагов Рима. Со времен вольсков прошли века, и в годы Союзнической войны Арпин доказал свою верность Риму, свою принадлежность к римской традиции и культуре. Для насмешек не было никаких оснований. Ни разу в жизни, ни на минуту не чувствовал себя Цицерон чужаком в общественной жизни Рима. Может быть, как раз наоборот: связи с Арпином позволили ему острее ощутить те традиции, которые римляне из Рима все больше и больше забывали.

Глава II ХРУПКИЙ ЮНОША

Цицерон оставил нам довольно впечатляющее описание себя в юности. «В ту пору, — пишет он, — я отличался крайней худобой и изрядной слабостью, шея длинная и тонкая, телосложение из тех, про которые принято говорить, что стоит лишь переутомиться или перенапрячь легкие, так и помереть недолго. Это тем более внушало тревогу близким и любившим меня людям, что я произносил все свои речи равно громким голосом, без повышений и понижений, напрягая до предела грудь и даже все тело». Таким был Цицерон в двадцать лет от роду, когда он осваивал ремесло оратора.

Слабое здоровье Цицерона вряд ли может вызвать удивление. Мы уже знаем, что отцу его пришлось, дабы сохранить жизнь, поселиться в уединении и отказаться от активной деятельности. Мы помним также, что совсем молодым ушел из жизни дядя будущего оратора Луций. Лишь брат его, Квинт, сделавший в дальнейшем блестящую военную карьеру, избежал свойственной этой семье болезненности; на долю Марка она выпала сполна. Он от рождения отличался хрупким телосложением, и это было первое препятствие, которое ему предстояло преодолеть. Заботливым настояниям родных и врачей, убеждавших его отказаться от мечтаний об ораторской деятельности, он противопоставил несгибаемую волю и, по собственному признанию, твердую готовность пойти на любой риск, но не расстаться с мечтой о славе, которая его ожидала. Славы он отведал еще в школе арпинского грамматиста, среди сверстников, и не сомневался, что может рассчитывать лишь на свою одаренность, а не на физические силы, которых у него не было. Он, однако, не сразу понял, что красноречие может быть самоцелью, что это ремесло, которым надо овладеть, и поначалу видел в умении говорить лишь средство сделать государственную карьеру, лишь искусство, необходимое будущему магистрату. Именно это твердили ему друзья его деда и окружавшие его арпинские консерваторы. А пока ему не исполнилось еще и пятнадцати лет, и он больше всего стремился проникнуть в мир греческой литературы.

Такая возможность представилась ему, едва отец надел на него мужскую тогу (скорее всего, как полагалось по традиции, на празднике Либералий — 17 марта 91 года), отвез в Рим и отдал на попечение одному из самых крупных деятелей той эпохи — Квинту Муцию Сцеволе, которого обычно называли Авгуром. Сцеволе в это время было около 80 лет, он уже не выходил, но атрий и вестибюль его дома с раннего утра бывали заполнены целой толпой посетителей, ожидавших вместе со всем Римом, говорит Цицерон, «откровений оракула». Сцевола был правовед, и ответы, которые он давал на вопросы тяжущихся, действительно были чем-то вроде наставлений оракула, которым каждый считал своим долгом следовать. Цицерон и Квинт сидели рядом, старались, как приказал отец, отлучаться возможно реже и не упускали ни одного слова старого авгура. «Многие глубокие суждения Сцеволы, — вспоминал Цицерон в конце жизни, — многие его краткие и меткие замечания хранил я в памяти и старался его мудростью и сам стать ученее».

Цель подобного обучения поначалу состояла в том, чтобы воспитать не оратора, а человека, как выражались в Риме, «закономудрого», то есть хорошо знающего законы, но сверх того, умеющего применять их в конкретных ситуациях и для решения отдельных казусов. Такой человек, вполне очевидно, был весьма полезен своим согражданам, не обладавшим ни его знаниями, ни его талантом, и мог рассчитывать на их голоса при выдвижении своей кандидатуры в пору магистратских выборов. Знание права было одним из тех качеств, которые в Риме вели к dignitas и сообщали человеку auctoritas.

В этот краткий период — в 91 году до н. э. — политическое положение в Риме было относительно спокойным. Девятью годами ранее мятежные трибуны Сатурнин и Главция попытались провести законы, ограничивавшие влияние знати, и один из знаменитейших сенаторов, Квинт Цецилий Метелл Нумидийский (тот самый, которого Марий сменил на посту командующего в Югуртинской войне), предпочел удалиться добровольно в изгнание, дабы не присягать на верность этим законам, противным, по его мнению, интересам государства. После его отъезда в столице начались беспорядки. Сатурнин и Главция были убиты, и Метелл вскоре (в 99 году) возвратился в Рим, подав тем самым пример, о котором, попав в сходные обстоятельства, Цицерон еще вспомнит. После возвращения Метелла в городе установилось было спокойствие, но в тот самый год, когда Цицерон и его брат Квинт начали посещать дом Сцеволы, где они встречались со всеми сколько-нибудь заметными политическими деятелями Рима (равно как, впрочем, и с деятелями ничем не примечательными), произошли события, которым суждено было иметь самые драматические последствия. Все началось с законопроекта о предоставлении рижского гражданства италикам, внесенного трибуном Ливием Друзом. Консул Филипп резко выступил против этого закона, сенат колебался, но большинство склонялось на сторону Друза. В курии развернулся спор между Филиппом и Крассом, который спешно вернулся в столицу 12 сентября, перед самым окончанием Римских игр. Произнося свою полемическую речь, Красс, как значится в источниках, превзошел самого себя. Но, разгоряченный собственным красноречием, истощив в борьбе все силы, он уже к концу заседания почувствовал, что заболевает. Шесть дней спустя он умер от воспаления легких. На Марка и Квинта эта смерть произвела глубочайшее впечатление, и, как рассказывает первый, на протяжении последующих дней они неоднократно ходили в курию, смотрели на ту скамью, где сидел Красс и, поднявшись с которой, он пропел (Цицерон пользуется именно этим выражением) свою «лебединую песнь». Не исключено даже, что оба юноши присутствовали на том историческом заседании, так как молодым людям их возраста разрешалось слушать сенатские прения — правда, стоя поодаль. Несколькими днями позже Друз был убит, и в Риме разразилась гражданская война — ее называют Союзнической или Марсийской, поскольку начали ее и сыграли в ней главную роль горные племена марсов, жившие в глубине Центральной Италии, в тех краях, где находился Арпин. Цицерону в эту пору было семнадцать лет.

В следующем году мы застаем его в армии. В качестве пропреторского легата ею командовал Гней Помпей Страбон — консул будущего 89 года и отец великого Помпея, Гнея Помпея Магна, родившегося в том же году, что и Цицерон (только не в декабре, а в последний день сентября). Молодой Цицерон состоял в «преторианской когорте» или, другими словами, в штабе консула; вместе с ним здесь проходили службу Гней Помпей и Луций Элий Туберон, который некогда был соучеником Цицерона и позже стал его свойственником. Вместе с другими членами «когорты» Марк Туллий присутствовал при встрече консула на нейтральной полосе («между двумя лагерями») с Веттием Скатоном, руководителем восстания. То была весьма необычная встреча, воспоминания о ней Цицерон сохранил на всю жизнь и поделился ими в одной из последних Филиппик: «В разговоре этом царило справедливое и беспристрастное равенство; никакого страха, никаких задних мыслей, никакой, даже самой малой, ненависти». Марсы не стремились уничтожить Рим, они требовали лишь римских гражданских прав наравне со всеми остальными. В сущности, необходимость удовлетворить требования марсов и юридически закрепить единство народов Италии была совершенно очевидна — единство их подготавливалось издавна и исподволь с того времени, когда все они вместе с римлянами вели борьбу против Ганнибала. Благодаря самому своему происхождению Цицерон лучше других понимал, что Союзническая война — не более чем трагическое недоразумение, которому возможно скорее должен быть положен конец. Ведь стали же некогда вольски из долины Лириса полноправными римскими гражданами!

В следующем году Цицерон перешел в армию Суллы, действовавшую в Кампании, где стал свидетелем еще одного происшествия, надолго запавшего ему в память. Шла осада самнитского города Нолы. В соответствии с обыкновением Сулла, стремясь предузнать волю богов, приносил жертвы, стоя перед своей палаткой-преторием. В это мгновение все увидели, как у подножия жертвенника выползла из земли змея. Гаруспик по имени Гай Постумий тут же сказал командующему, чтобы тот устремился на штурм города, который действительно оказался захваченным без всякого труда. Гораздо позже в трактате «О предвидении» Цицерон задастся вопросом: не объясняется ли одержанная победа талантом полководца в значительно большей мере, чем появлением змеи? При этом, однако, он ни слова не говорит о том, чем было ее появление в глазах гаруспика, а по всему судя, и в глазах самого Суллы — что змея, воплощавшая «гений» здешней земли, явилась, дабы передать ее римскому войску. Он думал, по-видимому, о другом — о поэтическом смысле этого эпизода, о его эпическом звучании. Недаром в одном из сочинений Цицерон сопоставляет его с тем местом «Илиады», которое он переложил латинскими стихами (или которые ему предстояло в скором времени переложить) и в котором Гомер рассказывает о пророческом смысле появления девяти птиц и змеи, их пожравшей. У Гомера прорицатель Калхас толкует это событие как указание на то, что война с Троей продлится девять лет, но десятый год станет свидетелем победы греков. И подобно тому, как некогда полуостров Цирцейи казался ребенку Цицерону зачарованным краем, где одни существа загадочно преображались в другие, осада Нолы виделась ему эпизодом эпической поэмы. Несколькими кодами позже поэма, которую Цицерон посвятит Гаю Марию и о которой мы в свое время расскажем, обнаружит с полной очевидностью характерную для него склонность проецировать действительные события в сферу воображаемого, читать реальные жизненные впечатления на языке мифа. Эта склонность проявится позднее в его манере описывать свои собственные поступки горазда ярче, чем то соответствовало их подлинному значению. Цицерон был одновременно и Эннием, и героем его «Летописи». Он принадлежал в собственных глазах миру легенды.

После победы Рима над повстанцами Цицерон расстается с лагерной жизнью. Он ясно понимал, что карьера полководца не для него. Даже если бы ей не препятствовало его хрупкое здоровье, он все равно предпочел бы победы духа победам на поле боя. Когда, уже будучи консулом, он станет защищать Мурену и превозносить его боевые заслуги, противопоставляя военную славу своего клиента учености его противника правоведа Сервия Сульпиция, маловажной и ничтожной в глазах сограждан, то будут лишь уловки судебного защитника, аргументы, подобранные специально для данного случая и никак не соответствовавшие внутренним убеждениям оратора. Вполне возможно — и даже бесспорно, — что в глазах римлян военные подвиги стояли выше познаний юриста; Цицерон выражал здесь общепринятый взгляд и лишь заострял его, вводя в характеристику Сульпиция несколько оскорбительную иронию. Сам же он утверждал, что с отроческих лет в его глазах «Скавр ни в чем не уступает Марию», и это в то время, когда Марий одерживал победу за победой, справлял триумф за триумфом, а Эмилий Скавр (отец того Скавра, который станет в 54 году подзащитным Цицерона) боролся в Риме за то, чтобы отстоять dignitas и auctoritas сенатского сословия! Можно быть уверенным поэтому, что по окончании Союзнической войны Цицерон с радостью вернулся к своим мирным занятиям, к своим мечтам о славе, к своим надеждам в один прекрасный день также сыграть роль в жизни государства.

Но гражданские неурядицы никак не могли улечься. Новые и все большие беды одна за другой обрушивались на Рим и предвещали еще долгую гражданскую войну. Народный трибун Публий Сульпиций Руф, на которого сенат рассчитывал как на своего сторонника, внезапно предложил ряд революционных законов, тут же вызвавших бурные столкновения на форуме. Вопреки мнению сенаторов он предлагал прежде всего запретить консулу Корнелию Сулле продвигаться еще дальше на Восток и продолжать борьбу против Митридата. Руф заключил тайное соглашение с Гаем Марием, который вопреки очевидному желанию сената сам стремился стать во главе военных действий. По настоянию Сульпиция трибуны лишили Суллу командования, дабы передать его Марию. Сулла отказался подчиниться. Произнеся весьма ловко построенную речь (она во многом предвосхищает речь Цезаря в 49 году перед переходом Рубикона), он убедил своих солдат следовать за ним и двинулся на Рим. По дороге он сжигал усадьбы, где засели сторонники Сульпиция, а вступив в столицу, провел ряд законов, отменявших решения трибунов, и объявил врагами республики Гая Мария, его сына, Сульпиция и некоторых других. Облеченный по его собственному настоянию чрезвычайными полномочиями в войне против Митридата, он отправился па Восток, оставив позади Рим, потрясенный событиями, подобных которым история его еще не знала.

Момент был мало подходящим для вступления в политическую борьбу, которая все меньше походила на столкновение мнений и все больше на самый обыкновенный разбой. По всей вероятности, Цицерон находился в Риме, когда Сулла, можно сказать, штурмом взял город. Видения этого времени продолжали преследовать его еще и тогда, когда он в роли консула ожидал, что Катилииа с сообщниками последуют примеру Суллы. Но не менее глубокое впечатление, кажется, произвели на юношу события, в результате которых был обречен на проскрипции Гай Марий. Престарелый консулярий тайно покинул Рим и добрался до Остии, где один из друзей приготовил для него корабль. Однако изменившиеся обстоятельства заставили Мария в очень трудных и опасных условиях искать убежища в Минтурнских топях в дельте Лириса. Плутарх весьма полно, со множеством романтических деталей, рассказывает об этом эпизоде. Цицерон тоже в нескольких речах вспоминает бегство своего соотечественника. В речи в защиту Планция он подробно описывает, как магистраты Минтурн оказали Марию помощь, но умалчивает о том, что сначала эти же магистраты решили убить Мария и лишь позже изменили свое намерение и спасли его. Он ни словом не упоминает об осле, который в момент вступления Мария в дом, где ему надлежало находиться под стражей, с победным ревом бросился к водопою, вместо того чтобы начать есть приготовленное для него сено — что и было воспринято как предзнаменование, заставившее декурионов Минтурн изменить свои первоначальные планы. Не говорит Цицерон и о солдате из варваров (скорее всего кимвре), который пробрался в комнату Мария с намерением убить его, но не решился, услышав сверхъестественный голос и увидев внезапно разлившийся ослепительный свет. Плутарх сообщает, что все эти события были изображены на картинах, написанных по заказу друга Мария — того самого, что нашел для него в Мин-турнах корабль, все-таки доставивший в конце концов полководца в Африку.

Неудивительно, что Цицерон остро ощутил атмосферу эпического предания, которая создалась вокруг этого эпизода. Не только подвиги полководца, но и собственная семейная традиция заставляли его восхищаться Марием.

В следующем году, когда Марий вернулся в Рим и вновь стал во главе республики, Цицерон видел его и слышал его речь к народу, произнесенную, по-видимому, на сходке. Марий говорил о том, какие страдания он вынес, будучи изгнанным с родины, видя свое имущество разграбленным, а сына принужденным разделять его бегство, говорил, что тем не менее никогда не терял самое драгоценное свое достояние — мужество и virtus — ту внутреннюю силу, которая постоянно жила в нем.

Жизнь, исполненная драматических перипетий, воинских подвигов и борьбы на форуме, ознаменованная несколькими триумфами, изгнанием, победным возвращением в Рим и завершившаяся в день январских ид, первых же после его возвращения в столицу, — все это само собой складывалось в поэму. Эту поэму Цицерон написал. Нам неизвестно точно время ее создания, но можно думать, что он сложил ее под непосредственным впечатлением событий — когда ему шел двадцатый год, когда он жил особенно напряженной духовной жизнью и находился под влиянием Архия — поэта, с которым нам вскоре предстоит познакомиться. Как бы то ни было, поэма эта, от которой сохранилось 13 стихов и несколько разрозненных упоминаний, осталась в памяти потомков. В 45 году на нее сошлется внук Мария, когда станет просить Цицерона взять на себя его защиту в суде. Он просил об этом, сообщал Цицерон Аттику, «во имя нашего родства, во имя «Мария», мной написанного, во имя ораторской славы Луция Красса, его прадеда».

Отрывок поэмы, сохранившейся до наших дней, приведен самим Цицероном в трактате «О предвидении». Он содержит рассказ об оракуле, который возвестил Марию «день славы и возвращения»: однажды Марий увидел, как на вершине дерева сражаются орел и змея; притаившаяся в листве змея напала на птицу и ранила ее, но орел сумел схватить змею в когти, нанес ей бесчисленные удары клювом и, наконец, сбросил врага в протекавший рядом ручей; одержав победу, орел расправил крылья, взмыл в небеса и полетел навстречу восходившему солнцу; неожиданно раздавшийся удар грома скрепил пророчество.

Вряд ли можно допустить, что Цицерон просто выдумал эту сцену: в Арпипе частенько показывали «дуб Мария» — тот самый, с которого и взлетел «орел, золотистая птица, Юпитера вестник».

Разрозненные сведения такого рода позволяют составить себе некоторое представление о поэме в целом. Написанная после смерти Мария или, во всяком случае, после его изгнания и возвращения, она должна была начинаться с воспоминаний о прошлом, со сцены знамения, которая была выписана вплоть до мельчайших деталей: змея, тонущая в ручье, символизировала судьбу врагов Мария, тщетно преследовавших маститого консулярия в топях Минтурн. Жизнь героя вряд ли описывалась здесь полностью, от начала до конца. То не была, по всему судя, эпопея в духе Энния, а тщательно разработанный драматический эпизод, иллюстрировавший тему Судьбы, близкий по композиции к сходным эпизодам у Гомера.

Такова, как можно предположить, была поэма о Марии. В ней нашел себе выражение местный патриотизм жителя Арпина, но в гораздо большей мере — восторг перед человеком, который спас Рим, заградив дорогу опустошительному нашествию варваров, восхищение его virtus, силой духа полководца, которого не сломили беды и неудачи. Но можно заметить здесь и другое чувство, которое исподволь начинает просыпаться в молодом поэте: стремление — может быть, неосознанное — сравняться с великими мужами Рима, взглянуть в лицо опасностям, грозящим каждому, кто вступает на путь управления государством. Скорее всего именно в этом источник восторга и вдохновения, одушевлявших автора «Мария», В сущности, поэму эту можно было бы считать всего лишь незрелым произведением юности, но воспоминание о ней осталось у Цицерона надолго. Когда настал его черед изведать изгнание, он вспомнил о Марии и сравнил себя с ним — например, в благодарственной речи к народу, вернувшему его из ссылки. Эта манера характеризовать себя, характеризуя других, типична для Цицерона. Она порождена не тщеславием, а способностью ставить себя на место другого человека и переживать те чувства, которые испытывал он. Цицерон писал свою поэму в двадцатилетием возрасте и не мог тогда предположить, что сходная судьба ждет его самого, но, рассказывая о своем герое, он уже пережил все опасности, с ней связанные. В сущности, эта способность и делает человека поэтом.

Когда отец Цицерона отвез его в Рим и представил старому Муцию Сцеволе, он одновременно поручил его и заботам друга или родственника их семьи Марка Пупия Пизона, который был лишь несколькими годами старше Цицерона, но уже снискал себе славу многообещающего оратора. Отец выбрал Пизона не только из-за его таланта, но, по свидетельству Аскония, также и потому, что тот вел жизнь, достойную нравов предков, и был весьма начитан. Пизон как раз вступал на «дорогу почестей»; ему предстояло стать квестором в 83 году, претором, правда, лишь в 72-м, а консулом в 61-м, после службы в восточной армии Помпея в качестве легата, и двумя годами позже Цицерона, его, если можно так выразиться, ученика. В приписываемой Саллюстию «Инвективе против Цицерона» можно прочесть, будто последний почерпнул свое «неумеренное» красноречие у Пизона, но заплатил за эти уроки целомудрием. Это, разумеется, одна из тех клевет, которыми во все времена награждают друг друга политические противники, но в ней достойно внимания свидетельство о том, что Пизон оказал на Цицерона некоторое влияние в годы ученичества, в начальную пору ораторской деятельности. Примечательно, что в доме Пизона жил и принимал участие в его ученых занятиях философ-перипатетик по имени Стасей — ученики Аристотеля представляли философскую доктрину, которая, по собственному признанию Цицерона, была особенно плодотворна для оратора. Через Стасея и благодаря Пизону Цицерон и познакомился с философией Аристотеля, склонность и уважение к которой он испытывал на протяжении всей жизни.

В те годы, однако, на жизненном пути ему встречались и другие философы, многие из них вызывали его горячий интерес. Первым был эпикуреец Федр, произведший на Цицерона сильное впечатление искусством речи, жизненной умеренностью, очевидной добротой и готовностью всегда прийти на помощь. На какое-то время Цицерон сделался эпикурейцем. Затем настал черед Филона из Лариссы — философа академической школы, который, дабы избежать треволнений, связанных с Митридатовой войной, в 88 году перебрался в Рим. Филон исповедовал учение скептической Академии, то есть философию Карнеада, пытаясь, однако, обнаружить признаки и критерии если не положительных знаний о мире, то по крайней мере вероятностного знания, на основе которого можно было бы строить некоторую деятельность. Он не только не присоединялся к традиционному в платонизме осуждению риторики, но, напротив того, признавал ее пользу и даже формулировал определенные наставления, призванные помочь при подготовке ораторских выступлений, ибо полагал, что философу не пристало оставаться безразличным к положению в государстве и что дело оратора указывать в каждом отдельном случае, какое из обсуждаемых мнений наиболее оправдано, наиболее соответствует нравственному благу и приличию. Сам он говорил не без блеска, и Цицерон, как и в случае с Федром, увлекся не только учением, но и человеком, его проповедовавшим, и перешел из школы Эпикура в лагерь последователей Платона.

Вскоре он познакомился и со стоицизмом. Ввел его в это учение некий Диодот, открывший молодому человеку все тайные соблазны диалектики, которую стоики весьма ценили и рассматривали как отрасль знания, дополняющую ораторское искусство. По причинам, нам точно неизвестным, Диодот близко сошелся с Цицероном и поселился в его доме, где прожил долгие годы вплоть до своей смерти около 60 года. Под старость Диодот ослеп и проводил дни, играя на лире, слушая чтецов, знакомивших его с многочисленными научными сочинениями, и решая задачи по геометрии — и после утраты физического зрения он умственным взором продолжал ясно видеть геометрические фигуры. Умирая, он завещал все свое скудное имущество Цицерону, другой семьи у него, по-видимому, не было.

Среди наставников Цицерона был и еще один стоик, Луций Элий Стилон, в центре внимания которого находилась не столько диалектика, сколько проблемы языка и стиля; Цицерон довольно подробно рассказывает о нем в «Бруте». Занимаясь проблемами латинского словаря, он уделял также много времени прошлому Рима, истории его учреждений и его литературе, проложив тем самым путь, по которому вскоре пошел Варрон, также бывший учеником Стилона. Риторикой как таковой, однако, он серьезно не занимался никогда: она, по-видимому, плохо сочеталась с его убеждениями философа-стоика. Для близких друзей он тем не менее составлял речи и записывал их текст, став таким образом одним из очень немногих римлян, причастных к логографии. Цицерон считал его речи «несерьезными» и, по всему судя, немного почерпнул из его уроков, разве что вкус к ранней римской литературе или, во всяком случае, знакомство с ней.

Так складывалось философское образование Цицерона, включавшее знакомство с самыми разными учениями и школами, на протяжении тех относительно спокойных лет, когда Сулла вел в Азии войну против Митридата, Образование это осуществлялось на греческом языке, и сам Цицерон упражнялся в декламации греческих речей вместе с Пупием Пизоном и неким Квинтом Помпеем, старшим его двумя годами, который позже был прозван Вифинским и о котором мы мало что знаем, кроме того, что в эпоху гражданских войн он присоединился к Помпею и вскоре погиб; у него был сын — позже он обратился к Цицерону за помощью во имя дружбы, соединявшей некогда его отца с оратором. Цицерон объясняет, зачем он и его друзья занимались греческой декламацией: этот язык, утверждал он, обладает значительно большими средствами украшения речи, и оратор приучается воспроизводить подобные украшения по-латыни. Речь здесь идет, по-видимому, о стилистических фигурах, к тому времени уже прочно введенных в обиход греческими риторами, и о калькировании их. Существовала, правда, и другая причина, па которую Цицерон намекает в «Бруте», когда рассказывает о своих ученых занятиях в годы. В 87 году в Риме появился родосец Аполлоний Молон, знаменитый ритор, который был не чужд практического красноречия и выступал у себя на родине с «реальными речами», политическими и судебными. Родосцы отправили его в Рим послом, дабы он рассказал сената о положении, которое складывалось в результате Митридатовых войн. Но Молон не знал латинского языка; в порядке исключения сенаторы разрешили ему обратиться к ним по-гречески и без переводчика. Кажется, то был первый чужеземец, получивший подобную привилегию. Этот эпизод проливает свет на эллинофильские чувства римских сенаторов и на уровень их культуры в начале 1 века до н. э. Соответственно и Цицерон, желая войти в число учеников Молона и воспользоваться его критическими замечаниями, стремился говорить перед ним по-гречески, что, очевидно, и заставляло его столь усиленно заниматься греческой декламацией. Молон вторично прибыл в Рим в качестве посла в 81 году с заданием добиться от римского сената вознаграждения жителям Родоса за помощь, оказанную ими римлянам в ходе все тех же войн с Митридатом. В 77 году, в пору своего путешествия по Востоку, Цицерон разыскал Молона на его родине и с интересом слушал его беседы. Вскоре нам придется остановиться более подробно на этом эпизоде, так благотворно сказавшемся на ораторском искусстве Цицерона.

Еще один человек сыграл в годы учения довольно заметную роль в жизни Цицерона — это поэт Авл Лициний Архий. Архий бьтл уроженцем Антиохии. Еще ребенком он объехал множество городов Азии, Сирии, Сицилии и Великой Греции, демонстрируя свои совершенно необычайные таланты, выступая с декламацией собственных стихов и импровизациями на заданные темы. Около 102 года он приехал в Рим, слава предшествовала ему и открыла двери первых домов города. Он тотчас сочинил эпическую поэму во славу Гая Мария, где воспевал его победу над кимврами, но вскоре сблизился с семьей Лициниев Лукуллов, которые и выхлопотали ему гражданство в Гераклее Луканской (ныне Поликоро на побережье Тарентского залива). Это случилось в 93 году. Четырьмя годами позже, дабы положить конец Союзнической войне, римляне приняли закон Плавтия Папирия, дававший права римского гражданства жителям союзных городов при условии выполнения ими определенных формальностей, которые Архий, насколько можно судить, сумел соблюсти. Закон этот датируется 89 годом, и с того времени Архий стал гражданином Рима. В 62 году против него было возбуждено дело по обвинению в самовольном присвоении прав гражданства. Цицерон взялся защищать его в суде и в речи своей рассказал, сколь многим он как оратор, а ныне и консулярий, обязан Архию и почему он, несмотря на разницу их положения, соглашается выступить в качестве адвоката греческого поэта. «Как бы далеко, — говорил Цицерон,— ни заходили мои воспоминания, как бы ни старался я представить себе самое раннее мое детство, я не могу найти никого, кто бы еще до встречи с Архием приохотил меня к ораторскому искусству». Следует ли отсюда, что Архий был наставником Цицерона в красноречии? Обычно это парадоксальное утверждение принято рассматривать как ораторскую гиперболу и попытку приписать Архию заслуги, которых у него не было. Между тем за этой, пожалуй, слишком пышной фразой вырисовывается и определенная истина.

Прежде всего хронологические указания, содержащиеся в речи, совпадают с тем, что нам известно из других источников. Когда Архий появился в Риме, Цицерону было не больше 13 лет; по-видимому, в эту пору он жил еще в Арпине, но двумя годами позже, надев тогу взрослого человека, он, как мы уже знаем, переселился в Рим, и не видно, почему нельзя считать, что именно тогда он познакомился с Архием. Начинающий автор «Главка-Морехода», естественно, должен был стремиться и услышать, и собственными глазами увидеть прославленного «собрата», который дал бы ему необходимые советы и помог освоить формы поэтического искусства, пользовавшиеся наибольшим успехом у публики. Он мог пойти к Архию точно так же, как вскоре отправился к Молону или пошел слушать Федра, Филона, Стасея и Диодота. Сжигавшее его любопытство ко всему на свете и сблизило его с Архием, слушателем и добрым знакомым которого он стал. Следы этого знакомства можно, кажется, обнаружить и в «Марии», написанном, как мы помним, самое раннее в 86 году.

В самом деле Плутарх сообщает, что «Главк» был написан «тетраметрами», то есть, по-видимому, трохаическими септенариями; ритм этот, характерный для так называемого «квадратного стиха», весьма широко использовался в комических театральных представлениях и в тех озорных стишках, которые распевали солдаты во время триумфов. «Марий» же в отличие от «Главка» написан дактилическим гекзаметром, то есть возвышенным размером, типичным для эпической поэзии. Если вспомнить, что того же Мария воспел и Архий, соблазнительно предположить, что Цицерон задумал написать продолжение поэмы своего друга, а может быть, и вступить в соревнование с ним, создав заключительную часть цикла, посвященного этому герою. Бесспорно, во всяком случае, что «Марий» Цицерона мог быть задуман и написан лишь после 86 года — того года, который отмечен дружбой Цицерона и Архия.

Из похвального слова искусству поэзии в речи в защиту Архия можно извлечь «и другие выводы, более общего характера. Поэзия, утверждает Цицерон, лишь одна из форм прекрасного, созерцание же прекрасного — залог расцвета человеческого духа, путь к подлинному и всестороннему осуществлению humanitas. Положение это было по-настоящему осознано Цицероном лишь в зрелом возрасте, но в душе его, столь широко открытой духовным импульсам, подобные мысли рождались с молодости. Мы уже видели, как восхищался он духовными достоинствами своих наставников, как чутко относился к способности ярко и красиво излагать свое учение. Он ценил их, разумеется, за знания, но еще более — за доброту, преданность истине, обаяние личности. Ему мало услышать слова, он стремится понять человека, который их произносит. Он верит, что гармония речи есть лишь выражение душевного равновесия. Он сразу замечает безмятежность духа эпикурейца Федра, с одобрением вспоминает, как стоик Диодот и в жизни следовал своему учению о том, что единственное благо — нравственное совершенство. Он превозносит постоянную открытость истине Филона и философов академической школы. Особенно ценным ему представляется стремление последователей Платона выйти, подобно их учителю, за пределы чистой логики с ее парадоксами и тупиками, проложить иной путь к истине, увидеть ту ее сторону, что выражает себя в мифе, то есть, другими словами, в поэзии. Наконец, Стасей и перипатетики обладают в его глазах той бесспорной заслугой, что ставят философские учения на службу красноречию и искусству управления государством. Эту способность ценить самые разные учения называют обычно эклектизмом Цицерона; как мы убедились, Цицерон вовсе не хотел стать кладезем разнородных и некритически воспринятых знаний; в учениях своих наставников он стремился найти и усвоить все, что входило в представление об идеальном человеке — им-то он и мечтал стать.

Говоря о друзьях Цицерона — его ровесниках, мы не упомянули Тита Помпония Аттика, которому суждено было сделаться спутником, советчиком, а подчас банкиром и доверенным лицом нашего героя во все дурные и светлые дни его жизни. Аттик, четырьмя годами старше Цицерона, был его другом в том полном и специфическом значении, которое вкладывали в это слово римляне. Он происходил из очень древнего рода, возводившего свою генеалогию к царю Нуме. В отличие от Цицерона, родившегося в Арпине, Аттик был римлянин из Рима. Странным образом, однако, та ветвь Помпониев, к которой принадлежал Аттик, никогда не давала магистратов. Его отец, как и отец Цицерона, предпочел остаться простым всадником, благо весьма изрядное состояние давало ему такую возможность. Аттик по примеру отца также неизменно отказывался занимать государственные должности и опять-таки, подобно отцу, посвятил жизнь ученым занятиям, окружив себя друзьями и греческими отпущенниками, разделявшими его вкусы. Он бывал в доме Муция Сцеволы, слушал, как и Цицерон, наставления старого правоведа, вместе со своим другом посещал занятия Федра. Федр приводил в восхищение и его, но в отличие от Цицерона, всегда открытого любому философскому учению, Аттик твердо выбрал эпикуреизм и на всю жизнь остался ему верен. Выбор этот окончательно укрепил Аттика в его решимости не заниматься государственными делами, поскольку Эпикур советовал свои i ученикам не вмешиваться в политику, по природе своей несовместную с безмятежным спокойствием души. К тому же во время кровавых неурядиц в Риме, о которых у нас уже шла речь, Аттик не раз подвергался опасности как двоюродный брат Сульпиция и друг младшего Мария, содействовавший его побегу. По всем этим причинам он решил покинуть Рим и искать пристанища в Афинах. Так он и поступил скорее всего в 86 году и прибыл в Афины вскоре после захвата города Суллой. Там несколькими годами позже Цицерон встретился с ним, и они возобновили ученые занятия, столь привлекавшие обоих.

Напряженная духовная деятельность Цицерона принесла свои плоды. Он многого добился в практическом красноречии, но решил, кроме того, оформить результаты своих занятий в виде теоретического сочинения, сохранившегося до наших дней лишь отчасти и состоявшего из двух книг под общим заглавием «О расположении материала». Как показывает само это название, речь там шла об искусстве разыскивать материалы, необходимые оратору, и о том, какие приемы в зависимости от темы речи следует применять для придания ей вящей убедительности. Наша задача сейчас состоит не в детальном анализе этого сочинения, а в том, чтобы найти его место в духовной эволюции автора и связать его с тем конкретным моментом этой эволюции, когда усвоенные Цицероном разнообразные учения начинали сходиться в единое целое — в первоначальный очерк его теории красноречия. Введение к первой книге обнаруживает влияние Аристотеля, а в известной мере и Сократа. Цицерон предупреждает здесь об опасностях, что таит в себе искусство красноречия, и говорит о неоценимых услугах, которые оно в то же время оказывает человечеству, затем переходит к техническим приемам, применяемым риторами, и вступает в полемику с одним из них, Гермагором; тот как раз опубликовал свой трактат, и Цицерон характеризует его как на редкость плохо написанный, а ведь кому, как не оратору, добавляет он, должно писать с блеском? Соответственно сам Цицерон всячески пытается оживить стиль своего сочинения риторическими украшениями. В начале II книги он рассказывает известную историю о художнике Зевксисе, который, дабы запечатлеть в своей картине красоту Елены, пригласил нескольких девушек и взял от каждой из них самые прекрасные ее черты. Пример этот понадобился Цицерону, чтобы оправдать свою манеру использовать самые разные источники, сочетать их по собственному свободному разумению и сохранять независимость от однозначных школьных наставлений.

Позже, в трактате «Об ораторе», Цицерон строго отозвался о своем первом опыте как о собрании необработанных выписок из школьных тетрадей. Это чрезмерно — и, может быть, аффектированно — строгое суждение не должно скрыть от нас всю новизну и всю значительность предпринятой попытки: рассмотреть приемы красноречия, вплоть до самых технических, в философской перспективе, свести к единству те два регистра человеческой мысли, которые, начиная с этого времени, Цицерон всегда будет рассматривать как неразрывно связанные и дополняющие друг друга — философию и красноречие.

«О расположении материала» (а может быть, и сочинения, посвященные другим разделам риторики, если они действительно были написаны, что представляется весьма сомнительным) явились далеко не единственным результатом литературных занятий Цицерона в то время, когда он, видя, что творится в общественной жизни Рима, откладывал и откладывал свое вступление на путь политической деятельности. В те же годы он перевел «Экономику» Ксенофонта, несколько диалогов Платона (какие именно, неизвестно, но бесспорно, что в число их входил «Протагор») и, по всей вероятности, «Феномены» Арата, дополненные некоторое время спустя переводом «Предзнаменований».

Цицерон скорее всего рассматривал эти переводы как упражнения в стиле; это, однако, не помешало ему опубликовать их, и, хотя до наших дней они не сохранились, некоторые древние авторы, в первую очередь грамматики, пользовались ими и приводили из них отрывки еще в IV веке н. э. Примечательно, что молодой Цицерон избрал для такого рода упражнений сократические диалоги. Может быть, его привлекал сам жанр, и он уже тогда подумывал о диалогической форме своих будущих трактатов, а может быть, просто стремился овладеть всем богатством латинского языка и научиться пользоваться им с той свободой, которую дает лишь длительная практика в переводе; по его словам, он использовал в этих сочинениях также все, что дали ему упражнения в ораторском искусстве и декламации. Не исключен и еще один мотив: Цицерон отдавал себе отчет в своей чрезмерной склонности к патетике, к гиперболе и хотел с самого начала положить предел этому увлечению, усваивая приемы возможно более чистого и ясного аттического стиля. Этим желанием определялся, наверное, выбор Платона и Ксенофонта; над приданием своему стилю необходимой ясности Цицерон работал и позже, на Родосе.

По правде говоря, в литературном наследии Ксенофонта он мог бы избрать для перевода не только «Экономику», равно как в литературном наследии Платона — не только «Протагора». Соблазнительно предположить, что «Экономика» его привлекла рассказами о заботах, свойственных хозяйке, которая ведет дом и благоразумно ограничивает семейные расходы — они напоминали счастливые арпинские годы. В книге, правда, ничего не говорится об опорожненных и вновь запечатанных кувшинах, игравших такую роль в хозяйстве Гельвии, но зато там идет речь о разного рода сельскохозяйственных орудиях, о съестных припасах, расставленных, как у нее, «по разрядам»; мелькают в книге и описания виноградников и участков, засаженных оливковыми деревьями — основы семейного хозяйства арпинских Цицеронов. В двадцать лет Цицерон еще был полон воспоминаниями детства: в «Экономике», написанной на чистейшем аттическом диалекте, возвеличенной и облагороженной представала сама немудрящая арпинская жизнь.

Что касается «Протагора», то он содержал ответ на вопросы, которые в эти годы Цицерон столь усиленно задавал самому себе: каковы отношения между философией и искусством слова? Не становится ли красноречие опасным для государства, если заниматься им в соответствии с наставлениями софистов? Можно ли вообще научить доблести — этой главной, на взгляд римлян, добродетели vir bonus — «честного мужа»? А то обстоятельство, что диалог Платона завершался очень странно, или, точнее говоря, вовсе не имел заключения, могло лишь привлечь Цицерона, научившегося у Филона и других философов, которых он посещал, рассуждать «in utramque partem», то есть любым заданным образом, переходя от защиты каждого положения к его опровержению.

Перевод «Феноменов» Арата был предпринят потому, что отвечал некоторым особенностям мышления и личности Цицерона. Его привлекла высокая оценка поэзии, прямая связь между нею и ораторским искусством, утверждаемая в диалоге. Поэзия и красноречие представали у Арата как две стороны единого дара, отличающего человека от всех прочих существ и доказывающего его величие. Преисполненный юношеского одушевления, Цицерон отказывается выбирать какую-либо одну из этих сторон — он хочет быть одновременно и оратором, и поэтом, ибо лишь в таком сочетании может он проявить свою humanitas. Не исключено, что Цицерон взялся за перевод поэмы Арата по совету Архия; тесные их отношения в эти годы делают подобное предположение вероятным; но если даже и так, ясно, что Цицерон последовал совету лишь потому, что он совпадал с его собственными желаниями и интересами. Стоицизм Арата был того же толка, что стоицизм Диодота,-так глубоко запавший в душу нашего героя. Если оставить в стороне эпикуреизм, которому Цицерон в те годы отдал пусть весьма скудную, но бесспорную дань, стоицизм был единственным учением, содержавшим, с одной стороны, теорию строения вселенной, а с другой — относительно цельную философскую доктрину, не сводившуюся к одной лишь этике сократовского толка. Арат создавал картину мира, полностью подчиненного воле Зевса, но Зевса философских учений, а не эпических преданий; мир, устроенный таким образом, в общем соответствовал религиозному чувству римлян. Ощущалось, однако, в поэме Арата и нечто большее: существование италийских крестьян, как и других пахарей в любом краю земли, было подчинено ритмическому движению небесной сферы; в Арпине люди следовали этому ритму, как в бесчисленных других городах и селах; моряки устремляли взгляд к небу и по положению созвездий направляли бег корабля — труженики земли и труженики моря глядели на небо так же, как глядел Арат, и именно поэтому поэма была близка их восприятию мира. Всем этим, по-видимому, и объясняется выбор Цицерона. С точки же зрения собственно литературной ему могло казаться, что он обогащает песни латинских муз новыми созвучиями. В его время дидактическая поэзия, уже распространенная среди поэтов александрийской школы, в Риме оставалась еще полностью неизвестной, а как раз в годы молодости Цицерона латинские поэты стали исподволь осваивать жанры, бытовавшие в эллинистической литературе. Написав «Мария», Цицерон овладел жанром повествовательной эпопеи; теперь он брался за работу, открывавшую еще неизведанный путь, обещавшую принести римской словесности и в этой области новые победы, Этим обещаниям суждено было сбыться: «Георгики» Вергилия обнаруживают связь с Цицероновыми переводами из Арата — не только с «Феноменами», но и с «Предзнаменованиями»; а за Вергилием последовали Манилий и Германик, в чьих стихах также слышны отдаленные отзвуки переводной поэзии Цицерона.

Так в неистовом напряжении сил протекала в эти годы жизнь хрупкого болезненного юноши, жадно поглощавшего все созданное человеческим духом в любой области, — юноши, движимого, разумеется, честолюбием, но, кроме того, любовью к прекрасному и стремлением избежать односторонности, не встать слишком рано на какой-либо один прямой, но узкий путь. Он еще был во власти прошлого — в воспоминаниях об Арпине, об острове Фибрене, о дубе Мария, но будущее уже занималось над ним, разливаясь, подобно заре, широко и свободно.

Глава III ПЕРВЫЕ ПРОЦЕССЫ. ПЕРВЫЕ ПРОИСКИ ВРАГОВ

В течение лет, предшествовавших его появлению на форуме, юный Цицерон, как видим, переходил от правоведов к философам, от философов к риторам и поэтам, пытаясь побольше узнать у каждого, подражать каждому, не полагая своей любознательности никаких пределов. Представить себе его повседневное существование в эти годы во всех подробностях мы вряд ли можем. Гораздо позже, однако, в 46 году, когда во времена диктатуры Цезаря он пребывал в состоянии вынужденной праздности, у него вырвалось любопытное признание. Он рассказывает в одном из писем, что обедал у Волумния Евтрапела; за столом находилась Киферида — актриса, вольноотпущенница и подруга хозяина дома; в ее присутствии Цицерон чувствовал себя не слишком ловко, ибо, объясняет он Пету, своему корреспонденту, даже в молодости никогда не предавался удовольствиям такого рода. Судя по этому замечанию, Цицерон не походил на юношей, описанных в комедиях Теренция, был строг и суров; все, что нам известно о его деятельности в эти годы, подтверждает такое впечатление.

В 88 году Сулла отбыл на Восток, и враги его стали сводить счеты с его друзьями, оставшимися в столице.

В эти самые дни умер Муций Сцевола Авгур; Цицерон стал помощником и, как мы бы сегодня сказали, секретарем племянника Авгура Муция Сцеволы, великого понтифика, войдя таким образом в клан высшей аристократии — тех, на кого должна была вскоре обрушиться ярость «революционеров» пз народной партии. Муций Сцевола Авгур был женат на одной из дочерей Лелия, друга Сципиона Эмилиана; Лелия пережила мужа, Цицерон как-то навестил ее и слышал ее беседу с дочерьми. Чистота их речи вызвала его восхищение. Он вообще восхищался Сципионом и его друзьями, их политическими взглядами и поведением, энергией, с которой они противостояли революционным новшествам Гракхов. Его влек к этим людям инстинкт римлянина старого уклада, унаследованный от арпинских предков, постоянный вкус к устойчивости и порядку, но немалую роль играла здесь и своеобразная ностальгия по временам, которые казались ему золотым веком республики, когда жили и действовали Катон Цензорий, оба Сципиона, Луцилий, Теренций, первые подлинные ораторы, когда в городе начало ощущаться и шириться влияние философов. Именно эту традицию Цицерон хотел продолжать, и именно она оказалась теперь под угрозой.

Сулла по собственному выбору назначил двух консулов, которых считал преданными себе и сенату, — Луция Корнелия Цинну и Гнея Октавия. Но едва он отплыл со своей армией из Брундизия, как Цинна вернул в Рим ранее изгнанных популяров. Среди смятения, вызванного этим шагом, в Остии, в порту Рима, высадился Марий. Все происходящее весьма напоминало государственный переворот, и сенат, дабы с ним справиться, попытался набрать войско, но тщетно — армия Мария и Цинны захватила столицу. Тотчас же началась резня, руководители сенатской партии гибнут — подчас при самых чудовищных обстоятельствах: Марк Антоний пытается скрыться в деревне, обнаружен, обвинен и убит, голову его относят Марию; Лутаций Катул, некогда коллега Мария, деливший с ним триумф, кончает с собой, Квинт Муцил Сцевола, великий понтифик, убит на пороге храма Весты. Три года правления Цинны в Риме были годами тирании. Цинна по собственному усмотрению назначал и смещал консулов, пытался решить долговую проблему с помощью мер, которые были выгодны должникам, но разоряли кредиторов. Все это смешивалось с последними раскатами Союзнической войны, поскольку каждая из соперничавших в Риме партий пыталась поднять и привлечь на свою сторону ту или иную часть италиков. Сулла, одержав победу на Востоке, наскоро заключив с Митридатом мир, оказавшийся весьма недолговечным, двигался к берегам Италии, и по мере его приближения солдаты Цинны все чаще отказывались подчиняться приказам. Цицерон в это время с прежней страстью предается своим ученым занятиям. Смолкло красноречие, форум словно онемел, и в наступившей тишине все слышнее раздавался голос будущего соперника и друга Цицерона Квинта Гортензия Гортала. «На протяжении почти трех лет, — пишет Цицерон в «Бруте», — в самом Риме гражданской войны не было, но смерть одних ораторов, бегство или изгнание других привели к тому, что в судах Гортензий стал играть главную роль...»

Квинт Гортензий был восемью годами старше Цицерона. Он начал карьеру судебного защитника в 95 году, выступив в процессе, где представлял интересы жителей провинции Африка. Позже он, как и Цицерон, принимал участие в Союзнической войне, но в отличие от Цицерона не просто состоял в преторской когорте, а воевал как военный трибун; по окончании войны защищал царя Вифинии в судебном процессе, характер и смысл которого нам неизвестны. После этой речи ораторские выступления Гортензия неизменно вызывали всеобщее восхищение, и еще много лет спустя, характеризуя в «Бруте» стиль Гортензия, Цицерон говорит, что он отличался изобилием блестящих мыслей, высказанных в кратких стремительных фразах, хотя «некоторые из них были тоньше и изящнее, чем необходимо, а иногда и не совсем подходили к смыслу речи». Такая манера вызывала немалое раздражение у «старцев», завсегдатаев сената и форума, усматривавших в ней измену gravitas — торжественной важности, обязательной для римского оратора. Молодежь, однако, находила речи Гортензия несравненными. Позже, говорит Цицерон, стиль Гортензия оставался все тем же, но у пожилого оратора он казался уже далеко не столь уместным. К тому же Гортензий, по натуре склонный к праздности, разленился, перестал трудиться и слишком полагался на свой прирожденный талант.

Начав свою деятельность в 95 году, Гортензий занимался ораторским искусством до самой смерти, наступившей в 50 году накануне гражданских войн. Ораторская карьера Цицерона началась одновременно с диктатурой Суллы в 82 году; перестал он выступать как судебный защитник в 51 году еще при республике. Творческие пути обоих ораторов шли параллельно, и Цицерон явно отдавал себе в этом отчет. В тоне, каким он говорит о Гортензии, нет зависти, но явственно ощущается желание подчеркнуть разницу между собой и своим будущим соперником. Так, Цицерон ставит в вину Гортензию неспособность развиваться, осваивать новые мысли, новые приемы красноречия, а подчас и недостаточную проницательность, столь необходимую при решении политических вопросов. Позже Гортензий выступил как защитник Верреса, но и это не помешало установлению между обоими ораторами дружеских отношений. Этой дружбе Цицерон отдал дань в одном из самых значительных своих диалогов, к несчастью, утерянном и лишь с большим трудом восстанавливаемом — в «Гортензии», который содержал побуждение к занятиям философией, или, если воспользоваться названием одного из сочинений Аристотеля, — «Протрептику». Диалог, созданный скорее всего в 45 году, то есть уже после смерти Гортензия, позволяет разглядеть подлинные глубокие и резкие противоречия между Цицероном и его старшим коллегой, которые разделяли их гораздо больше, чем игра самолюбий или частные расхождения в повседневных делах. Гортензий не знал тех научных, философских и литературных приемов, которым был столь предан Цицерон, не только не знал, но и, по всему судя, их презирал. Не случайно в диалоге, носящем его имя, он выступает как противник философии и излагает мнение римлян старой складки, которые отказывались вносить в ораторское искусство диалектику, мораль и метафизику. Цицерон, напротив того, отстаивает благотворное влияние философии на развитие не только человеческого духа, но и человеческого общества. Мы видели, что этот взгляд он защищал уже в работе «О расположении материала»; в «Гортензии», судя по довольно многочисленным сохранившимся отрывкам, он продолжает развивать те же мысли.

Постоянно имея дело с эллинистической культурой, Гортензий, разумеется, не мог полностью игнорировать опыт греческих риторов. Он стремился, однако, заимствовать у них лишь технические приемы ораторского искусства, упорно отказывался вводить в свои речи размышления о коренных проблемах истории и философии и обогащать ими анализ разбираемого дела, отказывался от распространенных, ставших классическими, ораторских формул, — от так называемой топики, связанной с понятиями родины, славы, с другими подобными темами, привлекавшими усиленное внимание философов. В своих рассуждениях и доказательствах он старался придерживаться римской sapientia — практического разума, опирающегося на здравый смысл и привычную аргументацию. С этой точки зрения Гортензий, несмотря на незначительную разницу в возрасте, противостоит Цицерону как человек старой формации. Он, правда, постоянно пытался выглядеть «по-современному», но попытки эти никогда не касались основ его личности, а всегда лишь внешних форм и приемов. Цель Цицерона, напротив того, состояла в плодотворном синтезе философии и риторики — синтезе, которому суждено было открыть новую эру в развитии римского ораторского искусства.

В те годы, когда марианцы стояли у власти, а Сулла только еще двигался к Риму, задача эта пока смутно вырисовывалась в сознании Цицерона. Одно только было ему ясно — хотя подчас лишь инстинктивно: он должен обогнать Гортензия, занять первое место среди римских судебных защитников, и путь к этой цели — в неуклонном овладении культурой. Важно было, полагал Цицерон, когда настанет его черед участвовать «в государственных и частных процессах, с самого начала выступить во всеоружии необходимых знаний, а не пополнять их, как большинство ораторов, тут же, на форуме». Поэтому-то, признается он, все днп и все ночи его посвящены ученым занятиям. Для такого образа жизни были и другие мотивы, о которых юный оратор предпочитал умалчивать.

Умалчивал он, во-первых, скорее всего из осторожности. Его связи с семьей Сцевол делали его подозрительным в глазах марианцев, ибо ясно свидетельствовали о принадлежности к лагерю оптиматов. Позже он описал чувства, владевшие им в этот период, сказав, что был «свидетелем похорон республики». В самом деле, в эти годы была растоптана свобода римского народа, поруганы все ценности, которым он был предан. Римские законы разрешали казнь гражданина только по решению народного собрания — но на форуме валялись трупы сенаторов, да и всадников, не выразивших должного восторга перед новым режимом. Молодой Цицерон глубоко пережил смерть людей, казавшихся ему лучшими из граждан. В трактате «О природе богов» философ-платоник Котта, выразитель взглядов автора, доказывает отсутствие провидения тем, что люди, подобные великому понтифику Сцеволе или консулу Меруле, были убиты или принуждены к самоубийству; на возражение собеседника: ведь после возвращения Суллы злодеи понесли наказание, Котта отвечает, что, наверно, было бы лучше спасти невинных, чем наказывать убийц. Забыв на время о своем восхищении Марием, Цицерон видит в герое из Арпина лишь властителя, которого окружающие умоляли пощадить Лутация Катула и который в ответ упорно твердил: «Пусть умрет».

Когда Сулла вернулся, Цицерон, как и его друзья из сенаторских семей, надеялся, что государственные установления и законы обретут прежнюю силу, а государство вновь станет достоянием граждан. Но восстановление аристократической республики ознаменовалось новыми репрессиями и убийствами, и возвращение Суллы вызвало у Цицерона, по собственному его признанию, лишь чувство скорби «из-за тех злодейств, которыми сопровождалась победа». Времена мести, однако, вскоре миновали, форум вернулся к своей обычной жизни, в судах вновь стали обсуждаться дела, а выступавшие ораторы не рисковали больше жизнью из-за неловко сказанного слова. Цицерону в это время было двадцать пять лет. Он понял, что откладывать начало карьеры дольше нельзя.

Во время господства марианцев, в конце 87-го или начале 86 года, Цицерон познакомился с философом Посидонием, прибывшим в Рим в составе родосского посольства, может быть, одновременно с Аполлонием Молоном. Посидоний был стоиком, как Диодот; он учился у Панеция — некогда друга и спутника Сципиона Эмнлпана. Неизвестно, беседовал ли Посидоний с Цицероном уже в это время, сразу после их знакомства, как беседовал с нашим героем Молон, также выполнявший в эти дни поручение своих сограждан в Риме, и как беседовал тот же Посидоний с Цицероном позже, в 81 году, в пору своего второго пребывания в Риме. Достоверно только, что в какое-то время они сблизились, что Цицерон называл своего собеседника «наш дорогой Посидоний» и долго поддерживал с ним отношения. Оценить размеры и характер влияния, которое родосский философ оказал на римского оратора, мы не в состоянии.

В каких судебных процессах Цицерон выступал после того, как Сулла на свой лад восстановил законность, неизвестно. Бесспорно, что он защищал некоего Публия Квинкция, поскольку речь его на этом процессе сохранилась. Оиа была произнесена в консульство Марка Туллия Декулы и Гнея Корнелия Долабеллы, то есть в 81 году до н. э.; может быть, годом или двумя позже, но, во всяком случае, еще в период диктатуры Суллы. Публий Квинкций выступал ответчиком в тяжбе с неким Секстом Невием. Невий образовал вместе с братом Публия Гаем Квинкцием компанию по эксплуатации земельного владения в Нарбонской Галлии; Гай умер, Публий наследовал его имущество, но при реализации наследства возникли трудности. Невий прибег к разного рода уловкам, чтобы задержать окончательную расплату, и сумел даже добиться преторского эдикта, ставившего Публия Квинкция в положение несостоятельного должника на том основании, что он якобы задолжал Невию крупную сумму денег. Чтобы приостановить действие эдикта, понадобилась интерцессия народного трибуна, но Невий, не дожидаясь ее, продолжал действовать и попытался силой изгнать Квинкция с принадлежавших ему земель в Нарбонской Галлии. Наместник провинции не дал ему осуществить задуманное, тогда он снова переменил тактику и стал теперь уже по суду требовать передачи ему земель Квинкция, по-прежнему утверждая, что тот его должник. К этому и сводилась суть процесса: Цицерону предстояло доказать, что у Невия нет никакого права на владения Публия Квинкция.

Спор носил юридический характер, и Цицерон показал себя в этом процессе знающим защитником, способным уверенно решать правовые вопросы. В своей речи, однако, он сумел выйти далеко за рамки юриспруденции и выступить не только как ученик Муция Сцеволы Авгура, но и как диалектик, прошедший школу Диодота. Он вводит определения терминов, тонко дифференцирует их, запутывает противника серией альтернативных вопросов, вскрывает противоречия в его поведении и несоответствие его утверждений бесспорным фактам, не оставляя тем самым от аргументов обвинителя камня на камне. Цицерон практически использует в этой речи те наставления, которые кратко излагал в сочинении «О расположении материала». Это видно уже в начале речи, где защитник выказывает крайнюю почтительность к судьям и к обвинителю — Квинту Гортензию, обращается к нему с подчеркнутые уважением, сквозь которое и здесь, и во многих других местах явственно проглядывает ирония. Совсем по-другому относится он к истцу и, действуя по-прежнему в соответствии с рецептами трактата «О расположении материала», не упускает ни одного случая представить Невия существом презренным, грубым, бесчестным, не способным вызвать ничего, кроме ненависти, и вдобавок — что считалось в Риме пороком особенно тяжким — жестоким. В одном пункте, однако, Цицерон оказался не в состоянии следовать тому методу, который рекомендовал в своем трактате: изложение дела, пишет он там, должно быть кратким, дабы не утомить внимание слушателей: «Если вы хотите, чтобы люди следили за вашей мыслью, не надо допускать, чтобы внимание их рассеивалось...>> В речи же в защиту Публия Квинкция изложение дела занимает целую треть. Положение оказалось настолько запутанным и сложным, а постоянные переходы пз Рима в Галлию и обратно столь частыми, что адвокат вынужден был без конца останавливаться на деталях, которые в таком количестве не могли не утомить слушателей. Стремясь справиться с этой опасностью, Цицерон все время варьирует длину и ритм фраз, вводит в свое повествование воображаемые диалоги то с противником, то с судьями, взывает к слушателям, заклиная их уделить ему все необходимое внимание. Выступал он вторым; из речи первого защитника судьи уже были знакомы с основными обстоятельствами дела, что позволило Цицерону опустить все же некоторые подробности и сосредоточить усилия прежде всего на создании впечатления — впечатления, согласно которому поведение Невия имело своей единственной целью обобрать несчастного Квинкция.

Заключительная часть речи принадлежала к тому жанру, который римляне называли miseratio и в котором адвокату полагалось взывать к жалости судей. Здесь также зависимость от наставлений, содержащихся в трактате «О расположении материала», выступает с полной очевидностью. В трактате перечислены шестнадцать видов аргументов, которыми можно воспользоваться, заканчивая судебную речь. В речи в защиту Квинкция мы находим многие из них. Высказывается, например, надежда, что жизнь обвиняемого не будет загублена несправедливым приговором, предрекается, какую горесть или, наоборот, какую радость принесет решение судей друзьям и близким обвиняемого. На протяжении жизни Цицерон много раз прибегал в своих речах к такого рода фигурам. Они, с одной стороны, были уже хорошо разработаны греческими логографами, а с другой — вполне могли выглядеть как выражение чувств, внезапно охвативших адвоката при виде опасности, нависшей над человеком, которому грозит потеря имущества, репутации, гражданских прав или даже жизни. Было вполне естественно, что защитник и другие сторонники обвиняемого прибегали к такого рода приемам, хотя и трудно порой отделаться от некоторого удивления при виде того, как оратор посреди чисто юридического анализа вдруг погружается в рассуждения, с темой никак не связанные. На возбуждение чувства жалости была рассчитана и вся обстановка, в которой появлялся обвиняемый — траурные одежды, весь вид нарочито небрежный, вокруг друзья, столь же удрученные, как и он сам. Поддавались ли судьи, клявшиеся под присягой решать дело по закону, таким попыткам разжалобить их?

Отвечая на этот вопрос, мы сталкиваемся с одной из самых существенных особенностей социальной психологии римлян — с эмоциональными узами, которые связывали воедино членов гражданской общины. Для римлянина община была продолжением «фамилии» — первичной, исходной ячейки римского общества, а это означало, что обязанности граждан по отношению друг к другу регулировались уже знакомой нам pietas, которая оказывалась в известной мере важнее правовых норм. Это архаическое воззрение отразилось в пословице, которую в Риме любили повторять: «Высший закон есть высшее беззаконие». Право играло у римлян огромную роль, но в то же время они остро чувствовали ущербность системы, при которой письменная норма, раз навсегда сформулированное правило препятствуют воспринять каждую ситуацию в ее эмоциональном контексте и во всей ее сложности. Если приговор целиком зависит только от закона, то зачем нужны суд и судья? Достаточно, чтобы претор произнес соответствующий пункт закона и объявил приговор. Сохранился очень древний рассказ, относящийся к эпохе царей и ставший позже народным мифом, который показывает, сколь важным был в глазах римлян такой, человеческий, подход к проблемам закона, вины и наказания. Когда юный Гораций победил Куриациев и тем помог родине одолеть соперников-альбанцев, на пути домой он встретил сестру; она оплакивала смерть одного из побежденных, и Гораций, вне себя от гнева, убил ее. То было преступление, и законы предусматривали за него совершенно определенное наказание. Но стоило ли исходить из законов, если речь шла о победителе, о молодом герое? После всех подвигов, им свершенных, можно лп было предать его казни? По родовому праву первым приговор должен был произнести отец; он отказался осудить сына. Теперь убийце предстояло предстать перед судом народа. Закон был предельно ясен: виновного ожидала казнь «по установлению предков» — его надлежало забить до смерти, а труп обезглавить. Обвиняемый предстал перед народом, и народ не согласился с подобным приговором, вопреки закону оправдав Горация. Отсюда согласно традиции возникло право апелляции к народу, которое на протяжении всей истории существования римской гражданской общины рассматривалось в качестве одной из важнейших гарантий libertas — особой римской свободы, право на которую составляло коренное отличие свободного человека от раба.

Таковы исходные, глубинные черты римской цивилизации, которые объясняют и оправдывают страстный, подчас театральный тон римского судебного красноречия, отличающий его от красноречия политического, от выступлений в сенате или на сходках, которые магистрат созывал в перерывах между собраниями народа, — законодательными или выборными. Выступления в сенате или на сходках в несравненно большей степени апеллировали к логике и использовали аргументы, основанные на фактах, тогда как защитительные речи, имевшие целью отстоять интересы гражданина, обращались в конечном счете не в меньшей степени, чем к разуму людей, заседавших в суде, к их сердцу и чувству и должны были заранее рассеять возражения, способные поколебать доводы защитника. В речи «В защиту Квинкция» Цицерон пошел этим путем.

В Риме, однако, любой судебный процесс оказывался в зависимости от политического положения в городе. Ощущается эта зависимость и в речи «В защиту Квинкция». Публий Квинкций, как мы помним, дабы приостановить действие преторского эдикта, лишавшего его имущества, прибег к интерцессии народного трибуна. Трибуном этим был Марк Юний Брут, отправлявший свою магистратуру в 83 году, то есть до принятия сулланских законов. Между тем один из законов Суллы, так называемый Корнелиев, как раз касался границ трибунской власти и лишал трибуна абсолютного права приостанавливать действие эдикта, вынесенного магистратом (в деле Квинкция — претором); правом этим трибун мог отныне пользоваться для защиты гражданина только при учете всех сопутствующих обстоятельств данного дела. Как признал позже сам же Цицерон в одной из веррин, Корнелиев закон отнимал у трибунов право «приносить вред, но оставлял возможность оказывать помощь». Смысл закона состоял, иначе говоря, в том, что трибун не смел больше вмешиваться в вопросы законодательства, но мог воздействовать на применение данного закона в каждом конкретном случае. Перед нами тот же принцип, который породил право апелляции к народному собранию, то же чувство, что закон или абстрактная норма не должны приводить к принятию бесповоротных решений, что между правом во всей его строгости и человеком должно стоять понятие справедливости. Трибунам теперь предстояло заботиться именно о ней.

Процесс Публия Квинкция развернулся после вступления в силу Корнелиева закона, что позволяло адвокатам Невия представить интерцессию Юнпя Брута (к тому же сильно скомпрометированного сотрудничеством с марианцами) как пример трибунского своеволия, которому как раз и должен был положить конец закон, только чго проведенный диктатором. Цицерон с самого начала ясно видел эту опасность и постарался заранее обезвредить аргументы противников, заявив, будто Брут вмешался не с целью воспрепятствовать законным действиям претора, а единственно ради оказания помощи попавшему в беду гражданину, что вполне соответствовало духу нового закона. Нависшая над Квинкцием угроза в довершение ко всему быть еще и заподозренным в принадлежности к антисулланской оппозиции отпадала сама собой.

Было и еще одно обстоятельство, неблагоприятное для ответчика. В качестве своего «прокуратора» (то есть лица, уполномоченного защищать интересы Квинкция в пору его отсутствия) он избрал некоего Секста Альфена — римского всадника, который на следующий же год оказался в проскрипционных списках Суллы. Дело поэтому могли представить так, будто расхождение Квинкция и Невия касалось не только материальных интересов, но имело и политическую подоплеку, будто Квинкций в глубине души оставался марианцем, тогда как Невий даже и в трудные дни сохранял неколебимую верность Сулле. Цицерон, однако, сумел представить ситуацию в совершенно ином свете, напомнив, что Альфен был родственником Невия, воспитан в его доме и, по всей вероятности, именно там научился ненавидеть аристократов, любых, вплоть до вышедших из гладиаторов. Цицерон замечает также, что эдикт, передающий Невию имущество Квинкция, был принят, по-видимому, претором Корнелием Долабеллой, сулланцем; однако законным основанием принятого решения явился эдикт претора 83 года Бурриена — человека из окружения Мария. В двусмысленном положении, следовательно, оказывались и истец, и ответчик; поэтому никто, заключает Цицерон, не заинтересован в том, чтобы ворошить прошлое, которое лучше поскорее забыть.

Случай этот раскрывает в Цицероне многое. Казалось бы, ею пригласили выступить в качестве защитника в процессе, который касался лишь материальных интересов клиента. Но, согласившись, Цицерон оказался перед лицом ситуации весьма запутанной и тем более острой, что в царившей тогда атмосфере сводить личные счеты было весьма несложно. Сама трудность этого процесса дала возможность Цицерону показать себя знатоком правил риторики и тонким диалектиком, зрелым адвокатом, владевшим искусством прибегать в нужный момент к «общим местам», которые именно благодаря своей всеобщности особенно сильно действовали на судей и слушателей. Надо сказать, что суд был в состоянии оценить все эти качества молодого оратора, поскольку председательствовал в нем правовед Аквилий, в прошлом также один из учеников Муция Сцеволы Авгура. Не менее важно было и то, что Цицерон продемонстрировал иа процессе свою способность видеть политический контекст судебного дела. В силу всех этих обстоятельств речь «В защиту Публия Квинкция» послужила превосходным началом адвокатской карьеры будущего оратора, выставила в ярком свете его таланты и сравняла его с Гортензием, над которым он, кажется, одержал победу, поскольку, как прпнято считать, Квинкций выиграл дело.

Тяжба Публия Квинкция и Невия однажды уже разбиралась в суде до того процесса, в котором выступал Цицерон. При первом разборе дела адвокатом Квинкция был некий Марк Юний Брут, о котором нам известно только, что в пору второго процесса он выполнял государственное поручение и находился вдали от Рима. Цицерон согласился взять на себя защиту Квинкция по просьбе шурина последнего — актера Квинта Росция, что дает нам возможность представить себе более наглядно образ жизни начинающего оратора и дружескую среду, его окружавшую. Росций с давних пор был любимцем римской аристократии, толпившейся вокруг него, как придворные вокруг восточного монарха. Лутаций Катул, победитель кимвров, написал в его честь стихотворение, тут же ставшее знаменитым, а Сулла, презрев скверную репутацию, которая в ту эпоху сопутствовала актерам, даровал Росцию всадническое достоинство д вручил золотое кольцо — официальный знак этого сословия. Красноречие и сценическое искусство считались в Риме весьма близкими друг другу. Росций посещал суды, когда там выступал Гортензий, перенимал и воспроизводил на сцене жесты оратора, всю его, как в ту пору выражались, «стать». С той же целью посещал Росция юный Цицерон, восхищался жестами и позами великого актера, находя их одновременно и в высшей степени выразительными и бесконечно изящными; он часто упоминает Росция в позднем трактате «Об ораторе», приводя его как пример совершенного владения мимикой, столь важной для оратора.

Посещал Цицерон в эти годы и другого театрального человека — поэта и последнего великого римского трагика Акция. Ему было уже около 90 лет, но он полностью сохранил былую ясность мысли. Цицерон любил расспрашивать Акция о выдающихся ораторах прошлого века, и тот несколькими штрихами набрасывал точный и резкий портрет каждого.

В годы сулланской диктатуры Цицерон выступал и в других судебных процессах, о которых мы, однако, мало что знаем. Например, о «женщине из Ареция», в защиту которой Цицерон произнес речь в суде децимвиров, неизвестно почти ничего, кроме того разве, что Сулла лишил жителей Ареция их гражданских прав, а Гай Аврелий Котта, используя это обстоятельство, объявил некую аре-цинку своей рабыней. Дело было запутанным и темным. В ходе его Цицерон выдвинул тезис, согласно которому право гражданства вообще неотчуждаемо; то был явный вызов Сулле, поскольку незаконной объявлялась мера, им принятая. Как ни странно, суд счел тезис Цицерона правильным, и женщина была признана свободнорожденной.

Вскоре Цицерон выступил в процессе, который грозил ему очень многим. Не прошло и года после истории с Публием Квинкцием, как он взял на себя защиту Секста Росция, гражданина маленького умбрийского городка Америи. На этот раз речь шла не о махинациях, а о тяжком преступлении — далеко от дома, в Риме, был убит человек, и родственники его всеми средствами пытались завладеть наследством погибшего, весьма изрядным. Они привлекли на свою сторону вольноотпущенника Суллы, его любимца Хрисогона, тот согласился вмешаться, что сразу придало делу политический характер.

Двоюродные братья Росция, подстроившие убийство, решили внести его имя в проскрипционный список, создав таким образом впечатление, будто убит он был на законных основаниях. Это открывало перед обоими братцами весьма заманчивые перспективы, ибо состояние Росция тем самым не переходило к Сексту Росцию-сыну, а подвергалось вполне законной конфискации и поступало на аукцион, где его можно было приобрести по сходной цене. На самом деле ко времени убийства срок действия проскрипций истек, и, чтобы осуществить задуманное, братья отправились в лагерь Суллы; он вел тогда осаду этрусского города Волатерры, и всемогущий Хрисогон, входивший в свиту диктатора, находился при нем. Хрисогон согласился задним числом внести Секста Росция в роковой список, выговорив себе за это часть наследства. Весть о сделке дошла до Америи, жители возмутились и отправили под Волатерры делегацию, поручив ей напомнить, что Росций-отец активно помогал Сулле, всегда был верен делу аристократии и что поэтому внесение его в проскрипционный список глубоко несправедливо. Хрисогон от имени Суллы принял делегацию и устроил дело так, что она не смогла встретиться с диктатором. Он наговорил америйцам множество хороших слов, пообещал во всем разобраться, но предпринимать, разумеется, ничего не стал. Немного спустя началась реализация наследства, которое и было поделено между убийцами и Хрисогоном. Когда весть об этом дошла до Росция-сына, он, по всему судя, человек простоватый, не склонный к энергичным действиям, понял вдруг, что его обрекают на нищету, и решился наконец что-то предпринять. Он устремляется в Рим, к друзьям своего отца; то были Метеллы, Сервилии, Сципионы — люди из самой высокой аристократии. Росций останавливается в доме Цецилии Метеллы, знатной и богатой матроны, известной своим благочестием и добродетельным образом жизни. Враги Росция, которые, по всей вероятности, рассчитывали каким-либо способом его уничтожить, оказались перед трудноодолимым препятствием. Росций рассказывает свою историю направо и налево, она доходит до Суллы, тот не вмешивается, но предоставляет расследованию идти своим ходом. Тогда оба сообщника придумывают нечто новое: они обвиняют молодого Росция в убийстве отца.

Подлинный — скрытый — смысл процесса, в котором сталкивались, с одной стороны, фаворит диктатора, с другой — высшая аристократия, группировавшаяся вокруг Цецилиев Метеллов, состоял в том, чтобы выяснить, может ли Хрисогон, используя свое положение и влияние на судей, добиться явно несправедливого осуждения Секста Росция. В сущности, здесь решалось, до каких пределов распространяется власть Суллы, и Цицерон полностью отдавал себе в этом отчет. С первых же слов речи он подчеркивает, что согласился выступить защитником Секста Росция по просьбе первых людей государства. Он прибавляет, что эти люди не взялись сами защищать Росция лишь потому, что занимаемое ими положение придало бы их речам более значительный и прямой смысл, чем им бы хотелось, другими словами, всякому стало бы ясно, что за Хрисогоном стоит Сулла. К этой теме Цицерон на протяжении речи возвращается неоднократно. Уже во вступлении он замечает, что у диктатора великое множество забот — не мог же он еще и вникать в детали дела Росция! То был весьма ловкий ход и отнюдь не лишняя предосторожность: возьми на себя открыто защиту Росция кто-либо из Метеллов или Сципионов и произнеси он такие слова, противостояние Суллы и знати выступило бы совершенно явно; Цицерон же по молодости, по отсутствию (по крайней мере, кажущемуся) политического опыта, по тому, что не отправлял еще ни одной магистратуры, мог, в случае необходимости, рассчитывать на прощение. И без того присутствие в толпе слушателей множества значительных государственных людей было явной, хотя и невысказанной, угрозой диктатору. Собрание как бы требовало прекратить сведение бесконечных счетов, положить конец беспорядкам, связанным с сулланским переворотом, а говоря точнее — с незаконным захватом власти Суллой. В условиях диктатуры, которая длилась уже много месяцев и все отчетливей начинала походить на монархию, аристократия стремилась восстановить законность, занять свое традиционное место в государстве.

Речь в защиту Секста Росция была первым выступлением Цицерона перед судом, избранным народом. Молодой оратор постарался продемонстрировать свое красноречие во всем блеске. Он с подчеркнутой скромностью говорит о себе, не скупится на лесть судьям, придает подлинный драматизм изложению фактов, разворачивает сложный психологический анализ личности Секста Росция-сына, его образа жизни, призванный доказать всю невероятность того чудовищного преступления, в котором его обвиняют. Ради придания изложению яркости и убедительности Цицерон заимствует примеры из театрального репертуара — сначала из комедии Цецилия, где описывались жизнь и нравы зажиточных, но вполне обычных римских граждан, затем — из многочисленных трагедий, представлявших на греческой и римской сцене миф об Оресте: фурии, преследующие Ореста, утверждает Цицерон, — лишь символ мучений совести, которые испытывает отцеубийца. Экскурсы такого рода показывают, что перед нами друг актера Росция, молодой поклонник драматурга Акция. Даже если заподозрить оратора в желании блеснуть начитанностью и предстать в глазах судей вполне современным человеком, который может позволить себе в публичном выступлении театральные аллюзии, его обращение к ходячим сюжетам, составлявшим общенародное достояние античной культуры, придавало процессу подлинно человеческое звучание, заставляло каждого вдуматься и вчувствоваться в положение обвиняемого. Здесь, как и неоднократно впоследствии, гуманизм Цицерона проявился в его способности увидеть в неожиданном и преображающем свете самые обычные, самые повседневные обстоятельства.

Много лет спустя, когда Цицерон в «Ораторе» разбирал пройденный им путь, он счел, что речь в защиту Росция несла на себе слишком явный отпечаток молодости оратора. Блестящее, тщательно разработанное рассуждение о муках отцеубийцы, например, показалось ему чрезмерным — шипучим и пенистым, как не до конца перебродившее молодое вино. Он признал, однако, что сами эти недостатки содействовали успеху речи. Когда Цицерон рассказывал, что ждет Росция, если его сочтут виновным, в публике, вспоминает он, послышались крики восхищения. Так в процессе Росция, со всем его сложным политическим подтекстом, рождался или, во всяком случае, утверждался новый вид красноречия — красноречия, создававшего как бы сценическое действие, в котором оратор играл роль протагониста. В фигурах и украшениях речи самих по себе не было ничего особенно нового и ранее неслыханного, но у Цицерона они переставали быть лишь приемом, с помощью которого оратор заставлял себя слушать и стремился поразить присутствующих, понравиться им. Судебное .разбирательство больше не исчерпывалось крючкотворством юристов и краснобайством адвокатов, оно обретало человеческое содержание в самом широком смысле слова. Жизнь входила в него во всех своих проявлениях — в виде поэзии, которая в ту эпоху была основой всякой культуры, и, в частности, в виде поэзии драматической, столь распространенной в Риме, входила через философию — и в ее диалектической форме, обеспечивавшей точность мысли, и в ее нравственном значении, предполагавшем глубокое знание человеческой природы, законов мышления и поведения, и даже в той ее форме, которую тогда называли «физической», придававшей особый смысл природным явлениям — ураганам, ливням, засухе, сжигающей посевы. Так, в конце речи Цицерон сравнивает Суллу с самим Юпитером: никто ведь не ставит в вину богам несчастья и беды, которые причиняют метеоры, наоборот, мы испытываем чувство благодарности за свет, который нам ниспосылают боги, за воздух, которым дышим; точно так же и Сулла, данный государству римлян теми же богами, не заслуживает ничего, кроме благодарности.

Речи на форуме произносились по традиции под открытым, бездонным и бескрайним римским небом. Быть может, поэтому и речь, произнесенная в тот день, обретала размах и значение, дотоле невиданные, и, быть может, поэтому отзвуки ее до сих пор поражают наш слух.

Глава IV «ПО БОЛЬШОМУ КРУГУ»

В деле Секста Росция Цицерон добился победы. Клиент его был оправдан, а речь молодого оратора так прославила его имя, что отныне «не встречалось ни единого процесса, в котором его бы не сочли достойным выступить», как писал он сам позже в диалоге «Брут». В эти годы ему поручали защиту обвиняемых во многих процессах, но ни сами речи, ни даже воспоминания о них не сохранились. Правда, в одном месте «Брута» и в другом «Ораторе» упоминается речь «В защиту Титинии Котты» (жены Аврелия Котты?), но упоминания эти остаются не до конца ясными. Современные исследователи творчества Цицерона склонны считать, что имеется в виду какой-то процесс по обвинению в отравлении и использовании магии, но толкование это покоится на весьма зыбких данных. К тому же трудно предположить, что дело касалось жены одного из трех братьев Аврелиев Котта — Гая, Луция или Марка, которых Цицерон хорошо знал и которые представляли в его время эту знаменитую семью. Единственное, что можно утверждать бесспорно на основе двух свидетельств самого Цицерона, заключается в том, что женщина по имени Титиния, в остальном нам неизвестная, была обвиняемой в весьма важном процессе, что обвинителями ее выступили некий Сервий Невий и Скрибоний Курион и что последний на суде после выступления Цицерона окончательно растерялся, не сумел ничего возразить ему и сел на место, заявив, что обвиняемая колдовством лишила его памяти. Главным защитником выступал, по-видимому, один из Аврелиев Котта, а Цицерон говорил последним, оставив себе, как обычно, miseratio (призыв к милосердию) и аргументы скорее эмоционального, чем собственно правового характера. Все это, однако, тоже в высшей степени сомнительно. Цицерон не обнародовал речи, произнесенные в эти годы, а если даже они и были опубликованы, текст их пе сохранился.

Такими и остались в жизни Цицерона эти два года, 80-й и 79-й — два года ораторской деятельности, обеспечившей ему известность и деньги, поскольку судебные выступления в соответствии с обычаем бесплатными, разумеется, не были. Что касается общественного положения, то именно в эти годы Цицерон стал вхож в самые знатные дома Рима. Еще в пору обучения у Сцеволы он завязал отношения с молодыми аристократами, которых (в частности, Аврелиев Котта) встречал позже и на уроках Элия Стплона, а оправдание Секста Росция и осуждение (по крайней мере, моральное) Хрисогона было публичным, прозвучавшим в суде осуждением сулланской тирании; добившись такого исхода процесса, Цицерон оказал немаловажную услугу Цецилиям Метеллам и их политическим союзникам.

Доказательством того, насколько значительной стала общественная роль Цицерона, служит его женитьба. Он женился на некоей Теренции, принадлежавшей к роду того же имени, прославившемуся в эпоху Второй Пунической войны и входившему уже на протяжении нескольких веков в правящую олигархию. У Теренции была сводная сестра Фабия, чье имя опять-таки указывает на связь с одним из самых знаменитых родов Рима; принадлежность семьи к высшей аристократии находит себе дополнительное подтверждение в том, что Фабия была весталкой.

Женившись на Теренции, Цицерон не только вошел в круг знатнейших семей Рима, он взял также за женой значительное приданое, которое, если верить Плутарху, исчислялось суммой в сто тысяч денариев. К деньгам прибавлялось земельное владение в горах (пустошь, пастбища и леса, по всему судя, в окрестностях Тускула) и несколько доходных домов в Риме. Не исключено, что в личном владении Теренции находились еще и некоторые «государственные земли», то есть участки agri publici, издавна принадлежавшие семье на правах оккупации — ей придали более или менее законный вид, уплатив государству некую чисто символическую сумму. Во всяком случае, личное имущество Теренции превосходило личное имущество Цицерона. Когда был заключен брак, нам в точности неизвестно. «Переписка» ничем не может нам в этом смысле помочь, поскольку самые ранние из сохранившихся писем относятся к 68 году, и Теренция в них уже упоминается — впервые именно в этом году — в связи с тем, что она страдает от приступа ревматизма. Историки пытались датировать женитьбу, исходя из возраста детей Цицерона и Теренции, но ничего определенного не удалось достичь и на этом пути. Что же, если нельзя добиться определенности, удовольствуемся вероятностью.

Первый ребенок, родившийся от этого брака, дочь Туллия, в 70 году была еще маленькой. Именно как о дитяти упоминает о ней Цицерон в одной из речей против Верреса. Но тремя годами позже, в декабре 67 года, он пишет, что обручил ее с Гаем Кальпурнием Ппзоном Фруги. К сожалению, этого мало для установления ее возраста и, следовательно, для определения даты, позже которой свадьба с Теренцией не могла состояться. По римскому обычаю девочек обручали очень рано, подчас в возрасте восьми лег, свадьба же происходила чаще всего, когда невесте исполнялось тринадцать, и именно с тринадцатилетнего возраста брак рассматривался как правовое состояние со всеми вытекающими отсюда последствиями. Эта возрастная граница, однако, была самой ранней, но, разумеется, не единственно возможной.

Бесспорно, что в 79 году Цицерон уехал на Восток, и, может быть, именно это обстоятельство способно пролить некоторый свет на интересующий нас вопрос. Когда родилась Туллия и, следовательно, когда состоялся брак — до отъезда Цицерона или после? День рождения Туллии известен — 5 августа, остается установить год. Если Туллия появилась на свет до поездки, то приходится предположить либо что Теренция оставалась в Риме все то время, пока Цицерон находился в путешествии, из которого, как нам предстоит увидеть, отнюдь не торопился возвращаться, либо что Теренция вместе с новорожденной дочерью ездила с мужем. Оба предположения не слишком вероятны, и естественнее думать, что брак состоялся по возвращении Цицерона в 77 году либо был заключен до 79 года, Теренция путешествовала с мужем, но в этом случае Туллия появилась на свет лишь на третий год супружества, то есть самое раннее в 76 году. Тогда получается, что в декабре 67 года, когда она была обручена с Пизоном, ей было 8 лет, а в пору ее вступления в брак в 63 году — тринадцать. Полное соответствие возраста Туллии римским традициям в обоих случаях исключает возможность видеть здесь простое совпадение.

В 67 году Цицерон рассказывает своему другу Аттику об остроумной выходке своей дочери. Аттик обещал ей какой-то подарок, и девочка требует выполнения обещания, беря отца в свидетели, что такое обещание было ей действительно дано; при этом она называет его «поручителем», то есть пользуется юридическим термином, столь неожиданным в устах ребенка; в конце того же года Туллия сообщила отцу, что она назначает Аттику «предельный срок» для выполнения обещания. Подобные выражения, показывающие, что девочка присутствовала при разговорах взрослых, могли быть употреблены и восьмилетним ребенком, и девочкой лет двенадцати, но лишь в первом случае они звучат по-настоящему забавно. Все это делает наиболее вероятным, что Туллия родилась 5 августа 76 года, после возвращения отца из поездки на Восток, и что брак с Теренцией, следовательно, состоялся годом раньше, то есть в 77 году.

В 78 году, когда умер Сулла, Цицерон, еще неженатый, находился в Афинах. Смерть диктатора была важным событием: даже в своем добровольном уединении Сулла представлял для независимой аристократии значительную потенциальную угрозу, и лишь теперь знать вновь обретала полную свободу действий. В эти дни Антиох Аскалонский, у которого Цицерон брал в ту пору уроки, побуждал его вступить наконец на дорогу почестей, как и подобало молодому оратору, обнаружившему столь яркий талант. По обеим этим причинам Цицерон возвращается в Рим, твердо решившись войти в круг государственных деятелей, с которыми познакомился и которыми так восхищался в отрочестве. Брак с Теренцией был одним из шагов к достижению этой честолюбивой цели.

Мы недоумеваем и испытываем некоторую неловкость при мысли, что такой человек, как Цицерон, мог принести личную жизнь в жертву карьере. Однако серьезных оснований утверждать, что здесь действительно что-либо принесено в жертву, нет. Брак этот просуществовал тридцать два года, и супруги расторгли его по обстоятельствам, предвидеть которые за столько лет было невозможно, которые были вызваны кризисом, оказавшимся для них обоих непреодолимым и последним. Развод Цицерона с Теренцией никак не может характеризовать чувства, с которыми они вступали в брак. Нельзя забывать и о другом. В среде старой римской аристократии брак был составной частью политической жизни и одной из ее форм; он оформлял политические союзы, менял расстановку сил на общественной арене, прокладывал путь к власти молодым людям, которых часто и избирали в зятья с расчетом на их будущее. Семья была слишком важной ячейкой римской общины, чтобы судьбы ее можно было ставить в зависимость от лирических чувств. Кроме того, стыдливость, входившая в число традиционных и особенно чтимых римских добродетелей, требовала, чтобы чувства супругов не выставлялись напоказ, а оставались тайными и как бы подразумевались. Жена живет славой своего мужа, испытывает восхищение перед его гражданской доблестью и теми чертами личности, благодаря которым он играет заметную роль в жизни государства. Она ценит его воинскую доблесть, его влиятельность в сенате, его популярность. Уже в «Амфитрионе» Плавта самая римская римлянка из всех героинь латинского театра Алкмена описала в своем знаменитом монологе идеал женщины, которая скрывает нежность под холодной гордостью и подчиняет всю себя интересам рода.

Создается впечатление, что Теренция была женщиной подобного склада, весьма похожей на Алкмену Плавта. Плутарх подчеркивает, что она отличалась довольно жестким нравом, была по натуре резка, честолюбива и, как признал однажды Цицерон в письме, до нас не дошедшем, с большей охотой вмешивалась в его политические дела, чем позволяла ему вмешиваться в дела дома. При той высочайшей репутации, которой он к этому времени пользовался, Цицерон представлял для такой женщины весьма удачную партию. Мы не знаем, в каком возрасте вступила Теренция в брак, но известно, что она значилась «девицей» и это было первое ее замужество. Первое, но не единственное, поскольку после развода в 47 году она вышла замуж за историка Саллюстия, умершего в 35 году, а затем за Мессалу Корвина. Есть сведения, что она умерла в возрасте 103 лет. По всей вероятности, Теренция была моложе Цицерона лет на 10. Впрочем, все это одни лишь догадки.

После успехов на форуме, привлекших к нему внимание не только граждан, но в первую очередь «старинной знати», Цицерон тем не менее не вступил сразу на путь политической деятельности, а отправился прежде на Восток, то есть в Афины, в другие области Греции и в провинцию Азия. Историки нового времени неоднократно пытались определить, что именно могло заставить молодого честолюбца пробыть так долго вдали от Рима, рисковать тем, что его забудут, предоставить свободу действий соперникам. Причины здесь были, надо полагать, разнообразны, но при этом далеко не все из тех, что предлагали историки, равно важны. Плутарх, например, утверждает, что победа в процессе над Росцием поставила Цицерона в опасное положение и что он счел необходимым уехать из Рима, дабы избежать мести Суллы и его приближенных. Это, конечно, возможно, но подобная осторожность плохо согласуется с тем, что, прекрасно зная все обстоятельства дела, Цицерон все же решился сыграть главную роль в процессе. Показательно также, что Цицерон отнюдь не торопился покинуть Рим и уехал, по всему судя, лишь весной 79 года, то есть через несколько месяцев после процесса; если враги его жаждали мести, у них было более чем достаточно времени для ее осуществления.

В том месте «Брута», на которое мы уже ссылались, Цицерон указывает иную причину. Напряжение голоса при произнесении речей, явное общее истощение становились опасными для жизни. Врачи настаивали, чтобы он вообще отказался от занятий красноречием. Этот совет Цицерон отверг категорически, но решил, по собственному признанию, изменить стиль выступлений, усвоить более сдержанную манеру красноречия, приведя тем самым заботы о здоровье в согласие с честолюбивыми замыслами, и отправился на Восток с целью усвоить там новый стиль судебных речей. Он рассчитывал почерпнуть его на Родосе у Аполлония Молона, с которым встречался еще в Риме. Что можно сказать по поводу подобного объяснения? Представляет ли оно собой, как некоторые утверждали, лишь попытку замаскировать другие мотивы менее почтенного свойства? Разве Цицерон не мог усвоить новые приемы красноречия в Риме? Зачем нужно было ехать за ними в Азию?

Замыслы его и желания предстанут перед нами с большей очевидностью, если мы представим себе состояние Цицерона в первые месяцы 79 года. Уроки греческих философов, выступления греческих риторов, посещавших Рим, открыли перед ним духовный мир Эллады и стран эллинистической культуры. Многое из того, что рассказывали ему родосцы, афиняне, сирийцы, будило его любознательность, требовало более глубокого знакомства. Его путешествие представляло собой нечто подобное той поездке «по большому кругу», которую два века назад так охотно предпринимали молодые английские аристократы с целью ознакомиться с мыслящей континентальной Европой. Постоянная любознательность Цицерона, страсть, с которой он поглощал все новые и новые знания, вполне объясняют стремление молодого оратора побывать в странах, о которых он грезил еще подростком. В будущем ему как магистрату предстояло проводить дни между форумом и курией либо предпринимать лишь те поездки в провинции, от которых нельзя было отказаться. В 79 году он не мог еще добиваться даже первой из магистратур, квестуры: по сулланским законам ее запрещалось отправлять лицам моложе тридцати лет. Цицерону должно было исполниться тридцать в 76 году, именно тогда можно было выставить свою кандидатуру, и присутствие его в Риме становилось необходимым. Два года до той поры оказывались свободными.

Не исключено также, что Цицерон стремился повидать Помпония Аттика, который поселился в Афинах и жил, казалось, вполне счастливо в обществе философов и художников, пользуясь двойным преимуществом положения римлянина в захваченных Суллой Афинах и своего обширного состояния, позволявшего не только оказывать материальную поддержку городу, спешившему устранить следы разрушений, причиненных осадой, но и облегчить денежные дела афинян, расстроенные и запущенные их легкомыслием, небрежностью и недобросовестностью.

Тем временем Помпей Младший, вскоре получивший прозвание Великого, провел, не имея на то никаких законных полномочий,, набор в армию, отдал ее и себя в распоряжение Суллы и на протяжении нескольких лет одерживал победу за победой. Непосредственно перед отъездом Цицерона он разгромил африканскую армию и, казнив отложившегося от Суллы мятежного наместника

Домиция Агенобарба, вернул провинцию в подчинение Риму. Сулла, по-видимому, отнюдь не был в восторге or успехов юного «императора», который, не пройдя еще ни одной магистратуры, уже требовал триумфа. Сначала он отказал — из зависти, но потом вынужден был уступить, и в марте 79 года двадцатишестилетний Помпей отпраздновал триумф. Мы ничего не знаем о чувствах, которые испытал Цицерон, наблюдая события и стремительную карьеру бывшего своего товарища. Скорее всето они должны были вызвать у него и восхищение, и беспокойство — восхищение felicitas Помпея, той постоянной удачей, которую ниспослали ему боги, беспокойство же — явно заметной склонностью молодого полководца пренебрегать законами и утверждать свое положение вопреки им. Позже Цицерон выступил в поддержку закона, присваивавшего Помпею чрезвычайные полномочия на Востоке, но выступил в тот момент, когда вопрос был уже почти решен. До той поры он продолжал отмалчиваться, может быть, из чувства настороженности, которое вызывал в ном этот необычный человек, столь же необходимый, сколь и опасный для государства. В 62 году, когда Помпей возвратился в Италию после победы над Митридатом, Цицерон сделал все, чтобы стать его советником, предупреждать и сдерживать его порывы; триумфатор, как нам предстоит увидеть, относился к этой опеке раздраженно и вскоре постарался от нее избавиться.

Помпей праздновал свой триумф 17 марта 79 года. Через несколько дней, скорее всего в апреле, когда открывался мореходный сезон, Цицерон взошел на корабль, отправлявшийся на Восток. С ним ехали его брат Квинт, с детства разделявший любовь Марка к литературе, но предпочитавший красноречию поэзию, двоюродный брат Луций, уже нам знакомый, и Марк Пупий Пизон, которому была отведена в некотором роде роль наставника. Подробности того, как добрались молодые люди до Афин, неизвестны. Наиболее вероятно, что следовали они традиционным путем — морем из Брундизия в Коринф, а оттуда по суше. Существует предположение, что по пути в Брундизий Цицерон и Пупий Пизон свернули с дороги, дабы посетить Метапонт — оба хотели повидать места, связанные с жизнью Пифагора. Предположение это не лишено оснований, но доказано, разумеется, быть не может. Бесспорно, во всяком случае, лишь, что Цицерон всегда остро чувствовал особую атмосферу городов, зданий, местностей, отмеченных памятью о великих людях. Связь между великим прошлым и сегодняшним днем будила его собственную мысль и помогала откликнуться на те голоса, что доносились из исторического далека. Места и пейзажи, на фоне которых протекала жизнь великого человека, обладали в глазах Цицерона духовным смыслом, и в его описаниях можно расслышать ноты почти романтические.

То не было, правда, чисто платоническое наслаждение, и мысль его обращалась в подобных случаях все же больше к настоящему, чем к прошедшему. В начале V книги «О пределах добра и зла» Цицерон описывает свой разговор с попутчиками (к которым присоединился и Аттик) в рощах афинской Академии. Обращает на себя внимание, что все эти молодые римляне находятся под властью тех же впечатлений, что и сам автор. Квинт взволнован видом акрополя Колоны, где жил его любимый Софокл, Луций в восхищении от мест, где Демосфен укреплял свой голос, стараясь перекрыть шум морских волн, и испытывает чувство восторга при виде могилы Перикла. Цицерон, задумавшись, отходит в сторону и, глядя на экседру, где так часто сиживал Карнеад, воскрешает перед умственным взором облик этого героя Скептической Академии. Аттик, разумеется, избирает местом своих раздумий «сад» Эпикура. Нам нелегко представить себе римлян в столь сентиментальной ситуации, однако здесь они сами расспрашивают друг друга о своих чувствах, и Пизон, выражающий в этой части диалога мнение Цицерона, поясняет, что стремление увидеть достопримечательные места, связанные с людьми, особенно чтимыми, вызвано не пустым любопытством: каждый из юных путников стремится узнать сколь возможно больше о великом человеке, особенно ему близком, дабы принять его за образец поведения и жизни. Рассуждение это важно еще и с той точки зрения, что раскрывает, как рассматривали римляне познание. Для них, да и для очень многих греков оно не предполагало исключительно или даже преимущественно накопление знаний, а состояло в обнаружении образца для подражания. Познание было формой жизни, оно проникало человека целиком и потому не могло исчерпываться лишь содержанием памяти.

Так они жили, Цицерон и его спутники, на протяжении долгих месяцев, осененные воспоминаниями о великих людях, чьи образы господствовали в ту пору в духовной жизни Афин. Они прибыли в столицу Аттики, по всей вероятности, летом 79 года, и там же застала их смерть Суллы в марте 78-го.

Некогда Цицерон с жадностью слушал в Риме лекции Антиоха Аскалонского и, прибыв в Афины, прежде всего отправился разыскивать своего бывшего учителя. Пупий Пизон одобрял его, поскольку сам принадлежал к ученикам Антиоха, стоявшего в те годы во главе Академии и полагавшего вернуть школу к учению ее основателя Платона.

Для Цицерона и Пизона Платон — «Бог», живой источник всякой философии. Они отдают себе отчет, однако, что именно в силу своей глубины и мощи мысль Платона допускает различные пути дальнейшего развития. Сама Академия, разрабатывая некоторые стороны учения Платона, пошла по пути пробабилизма, чтобы не сказать скептицизма, и отрицала вообще возможность научного, то есть основанного на разуме, познания. Эта теория была наиболее последовательно развита Карнеадом в середине

II века до н. э., и в тот период, когда Цицерон слушал Филона из Лариссы, он целиком подпал под ее обаяние. Антиох не был до конца солидарен с этим направлением, которое рассматривал как отклонение от подлинного, изначального платонизма. Он полагал, что обнаружил в мьтсли Платона основы истинного догматизма, и называл свою школу Старой Академией в противоположность Новой Академии Карнеада и Филона. Он доказывал, что к Платону восходят два учения, каждое из которых признает возможность познания, то есть способности человеческого разума воспринимать и перерабатывать данные чувств, объективно и точно отражающих реальность. Одно из этих учений принадлежало Аристотелю, другое — стоикам. Антиох же взялся за разработку доктрины, созданной им самим и соединявшей некоторые элементы изначального платонизма с элементами философии обеих школ, из него вышедших.

Следующий пример поможет понять, что представлял собой подобный синтез. Центральным пунктом любой философии той эпохи было понятие Высшего Блага, Абсолютного Блага, которое составляло завершение и высшую точку бытия. Для стоиков таким Высшим Благом была «честность» — поступок, характеризовавшийся как нравственно «прямой» и «прекрасный» (римляне обозначали его словом honestum, которое по своему полю значений характерным образом связывалось для них с семантическим кругом «славы»). Отсюда следовало, что Мудрец, то есть человек, развивший у себя способность к прямоте поведения, тем самым обретает и совершенное блаженство даже среди всякого рода бед и несчастий. Нищий и больной., он тем не менее с полным основанием вызывает зависть. Напротив того, Аристотель, стоявший ближе к обыденному сознанию, видел, разумеется, в нравственности составную часть Блага, но при этом полагал, что блаженство может быть достигнуто лишь там, где к нравственному совершенству присоединяются блага, даруемые Судьбой: если не красота, то по крайней мере здоровье, состояние, избавляющее от нищеты, и принадлежность к числу граждан города, хорошо устроенного, пользующегося славой и уважением остальных эллинов. Между двумя учениями, таким образом, существовало вполне очевидное различие: для стоиков Мудрец независим от Судьбы и не нуждается ни в каких внешних благах, для перипатетиков же внутреннее совершенство было лишь составной частью и проявлением упорядоченности общественного целого, так что счастье человека зависело не от него одного. Дабы сделать свое учение более приемлемым для обычного человека, руководствующегося простым здравым смыслом, стоики ввели в свое понимание Высшего Блага смягчающие моменты. «Мнимые блага» (здоровье, богатство, слава и т. д.) согласно внесенным уточнениям не блага в собственном смысле слова, но составляют категорию «предпочитаемого» и «приятного» — ими, конечно, желательно обладать, но отсутствие их не должно делать человека несчастным.

Антиох, чья доктрина изложена в V книге «О пределах добра и зла», указывал, что стоики в собственной жизни не способны полностью соответствовать своему определению Высшего Блага, покоящегося на одной лишь нравственности, и для видимости доказательства прибегают к словесным уловкам, называя лишь «предпочитаемым» то, что для всех нормальных людей составляет бесспорно один из видов блага. Отсюда он делал вывод, согласно которому наилучшее учение должно основываться на трудах Аристотеля, поскольку он рассматривает человека в его реальной цельности, в единстве души и тела и тем самым дает ему возможность полностью рос-крыть все задатки и таланты, заложенные природой. Цицерон за Антиохом не последовал, но беседы с ним не прошли для него даром. Они укрепили его в мысли, что стоицизм может быть важен и может играть свою роль не только в тех крайних обстоятельствах, о которых говорили ученики и последователи Зенона.

Антиох, кроме того, познакомил слушателей с течениями послесократической философии, которые, начиная с IV века до н. э., множились с поразительной быстротой. Цицерон научился рассматривать эти философские учения в их единстве и историческом становлении, поскольку Антиох обращал особое внимание на филиацию идей, на переходы, соединяющие одну школу с другой, и цель его во всех случаях состояла в выявлении внутренних, внешне неочевидных связей. Слушатели его приучались видеть общее в самых разных учениях и устанавливать гармонию между ними. Так возник или, во всяком случае, так развился пресловутый эклектизм Цицерона, который никогда не был результатом смешения разнородных философских направлений или торопливых и приблизительных их оценок, а был направлен на обнаружение глубинных связей между ними. Может быть, в этом и состояло наиболее ценное, что воспринял Цицерон от Антиоха, — методу, здесь описанному, он следовал всю жизнь.

Так или иначе, начиная с этого времени, Цицерон поверил вслед за Платоном, в чьих диалогах идеи служат как бы введением в мир мифа, что высшие истины не достигаются одной лишь силой рассудка — поверил и стал искать истину если не в откровении, то на пути обнаружения и толкования символов. Следуя этим путем, он приобщился к Элевсинским мистериям. Может быть, тут сыграла роль просто мода: многие римляне, попадая в Афины, старались стать мистагогами Деметры (тем более что, если период инициации уже завершился, они всегда могли потребовать, чтобы церемонию провели специально для них!). Может быть, некоторый свет на причины, по которым Цицерон приобщился этих таинств, проливает поведение Аттика. Он тоже прошел инициацию в Элевсине, невзирая на свои эпикурейские убеждения, согласно которым человеческая душа никогда и ни в каком случае не может обрести бессмертие. Для эпикурейца богопознание не было проявлением пустого любопытства; оно приучало душу к высшей безмятежности, позволяло созерцать величие и блаженство богов и приготовляло ее тем самым к восхождению на высоты мудрости. Мифы, учили эпикурейцы, нельзя понимать как рассказы о реальных событиях. Так, Деметра никогда не вручала Триптолему семена злаков, дабы он научил людей их выращивать;

она никогда не скиталась по миру при свете факелов в поисках похитителя своей дочери, дочь ее вовсе не разделяет ложе Гадеса в Аиде. Мифы эти, как и некоторые другие, связанные с культом Деметры, содержат истину другого, более духовного порядка. Они показывают, как с познанием земледелия люди оставили бродячую, исполненную насилия жизнь диких пастухов, как перешли к оседлой жизни земледельцев, тем заложив основы государственности и твердых законов. Деметра, таким образом, не просто богиня плодородия; она создала уклад существования, позволяющий людям обретать внутреннее спокойствие и безмятежность, которую эпикурейцы называли атараксией и в которой для них заключалось Высшее Благо.

Для Аттика скорее всего значение Элевсинских мистерий этим и ограничивалось. Цицерон шел дальше и принимал также мистические учения, в них содержавшиеся. Похвальное слово этим мистериям содержится в начале II книги трактата «О законах». Сначала Цицерон говорит здесь о том, как эти таинства открывают путь к счастливой жизни, но затем прибавляет, что они, кроме того, учат нас «и в самой смерти не терять добрую надежду». Цицерон, следовательно, верит в то, что жизнь продолжается и после смерти, выражая, впрочем, не столько твердую уверенность, сколько надежду. Скорее всего здесь продолжено рассуждение, содержащееся в Платоновом «Федоне», где Сократ приводит доводы в пользу бессмертия души; ни один из них, говорит Платон, не убеждает полностью, но в совокупности своей они внушают «добрую надежду». Совпадение формулировок у Цлатона и Цицерона, без сомнения, говорит и о совпадении мысли. Со времени первого пребывания в Афинах определяется известная склонность Цицерона к мистицизму и открытость такого рода влияниям, его способность черпать в них вдохновение для творчества. Он вспомнил об этом источнике своей духовной жизни много лет спустя, работая над «Тускуланскими беседами», но тот же источник можно обнаружить и раньше — в мифе, завершающем трактат «О государстве». Нет ничего удивительного в том, что Цицерон — поэт, столь чуткий к красоте словесного выражения мысли, оратор, умевший словом подчинять себе души слушателей, не остался навсегда во власти скептицизма Новой Академии и сумел выйти за те пределы, где господствует безраздельно разум.

Итак, в марте 78 года, когда умер Сулла, Цицерон находился в Афинах и уже в течение шести месяцев слушал Антиоха. Антиох и призвал его расстаться с отрочеством и вступить на «дорогу почестей». Подобный совет естественно вытекал из философии, которую исповедовал Антиох, верный и в этом случае учению Аристотеля и политическим традициям Афин, где считалось, чго люди выдающихся способностей обязаны служить ими родному городу. Наградой им была слава.

Цицерон, однако, отправился в Рим не сразу и не прямо. Мотивы его разгадать нетрудно: до достижения возраста, позволявшего добиваться квестуры, оставался еще примерно год. Мы не знаем, в это время или раньше Цицерон посетил Спарту. Он не мог противостоять искушению повидать город, который на протяжении веков обладал для римлян странным обаянием и «словно марево в пустыне» постоянно притягивал их взоры. В «Тускуланских беседах» разбросано несколько замечаний, из которых явствует, что Цицерон в Спарте был и выразил восхищение — несколько сдержанное и нигде не переходящее в подлинное одобрение — теми испытаниями, что полагалось проходить юным лакедемонянам. Они должны были молча перенести боль и муки перед алтарем Артемиды и драться друг с другом «кулаками, ногами, ногтями, наконец, зубами, готовые скорее умереть, чем признать себя побежденными». На взгляд Цицерона, все это явно отдавало неумеренным тщеславием и архаическим варварством — неслучайно в связи со спартанскими обычаями он вспоминает о ритуальном убийстве вдов у индусов. В Пелопоннесе он встречался также с коринфянами, жившими в изгнании все семьдесят лет, прошедших со времени разрушения их города. Их не так уж много, замечает Цицерон, душевные раны их зарубцевались, и они мало чем отличаются от других эллинов. Повидав этих стариков изгнанников, постоянно погруженных в мелкие заботы повседневной жизни, Цицерон, по-видимому, еще на пути в Афины посетил развалины их города. «Внезапно вставшие перед моим взором руины Коринфа, — замечает он, — произвели на меня большее впечатление, чем на самих коринфян». Город Коринф был разрушен за 60 лет до того римской армией, и римский полководец допустил его разрушение. Это вызывает у Цицерона нечто вроде угрызений совести. Не один Цицерон, по-видимому, испытывал подобное чувство: несколькими годами позже римский сенат решил восстановить

Коринф и, насколько возможно, вернуть ему былое процветание. Следовательно, не все в Риме были так уж горды победами своего государства, некоторые все же стремились залечить раны, этим государством нанесенные.

Цицерон и его спутники покинули наконец Афины, но и на этот раз направились не в Италию, а еще дальше на Восток: подлинных наставников красноречия можно было встретить не в Афинах, где Цицерон слушал из риторов лишь некоего Деметрия, сирийца родом, о котором, кроме этого, мы ровно ничего не знаем, а в провинции Азии и в первую очередь на Родосе.

Путешественники начали с Малой Азии. В «Речи в защиту Клуенция» содержится упоминание о том, что Цицерон присутствовал на судебном процессе в Милете: женщина, повинная в вытравлении плода с целью передать право наследования родственникам по боковой пинии, была здесь приговорена к смертной казни. Побывал он и в Смирне, где встретился с Публием Рутилием Руфом, жившим в ту пору в этом городе изгнанником вследствие процесса, подстроенного откупщиками, чью алчность он как наместник тщетно пытался обуздать. Осужденный трибуналом, состоявшим из одних всадников, он удалился в ту самую провинцию, которую пытался защитить, и был встречен здесь жителями весьма дружественно. Сулла предложил ему вернуться в Рим, но Рутилий отказался, подчеркивая тем самым свою преданность законности: несмотря на явную несправедливость обвинения, он не захотел облегчить свою участь, опираясь на поддержку человека, которого считал тираном. Решение было им принято явно не без воспоминаний о Сократе. Рутилий был стоиком, и уважение к законам, пусть неправедным, считалось у философов этой школы качеством непреложным.

О беседах молодого Цицерона с Рутилием в Смирне мы кое-что знаем. Рутилий, который некогда был близок с Сципионом Эмилианом, с Лелием, со всеми почти выдающимися людьми его поколения, делился воспоминаниями о своем времени, и одно из этих воспоминаний весьма примечательно. Речь шла об уголовном деле — о резне, случившейся в Сильском лесу, в которой обвинили компанию публиканов, взявших в этих местах на откуп поставки смолы. Откупщиков защищал Лелий, рассказывал Рутилий, говоривший, как всегда, точно и красиво, но тем не менее не сумевший убедить судей.

Заседание созвали наново, Лелий произнес еще одну защитительную речь, но судьи по-прежнему оставались в нерешительности. Тогда Лелий посоветовал своим подзащитным обратиться к Сервию Сульпицию Гальбе и поручить отстаивать их интересы. Гальба был горячим оратором; в тот день он превзошел самого себя, «он говорил так напористо, с такой силой убеждения, что едва он завершал очередную часть своей речи, раздавался гром аплодисментов»; он взывал к жалости, испускал вопли отчаяния — и добился оправдания откупщиков. Несложно понять, по каким причинам Рутилий стал делиться с Цицероном этими воспоминаниями. Цицерон, как мы уже знаем, много размышлял о различных видах ораторского искусства; рассказ Рутилия сводился к тому, что в своей защитительной речи он отказался от всякого пафоса, — и потерпел поражение, живое же и страстное красноречие его соперника оказалось убедительным. Между этими двумя видами красноречия Цицерону предстояло сделать выбор.

Позже в диалоге «О государстве» Цицерон рассказывал, что несколько дней, проведенных им в Смирне, прошли в постоянном общении с Рутилием. В ходе рассказа он, хотя ему было в то время без малого тридцать лет, называет себя adulescentulus: по-видимому, как показывает само это слово, годы, проведенные на Востоке, он считал «годами учения», «годами поисков», когда разум его и дух еще только формировались под самыми разными воздействиями.

На Восток Цицерон приехал в поисках идеального красноречия, соединяющего в себе красоту и истину. В Афинах он слушал главным образом философов, ясно отдавая себе отчет в том, какое значение имела философия для становления мастера красноречия. В «Ораторе» он напишет: «Признаюсь, что если я действительно оратор, то стал им не в школах риторов, а в аллеях Академа...» С точки зрения реального судебного красноречия, однако, мысль Платона витала в заоблачных сферах; повседневная судебная практика требовала покровительства музы не столь возвышенной и более деловой. Риторы, преподававшие на Востоке, и предоставили Цицерону возможность познакомиться с применявшимися в этой практике разнообразными приемами и манерами ораторского искусства, дабы сделать затем свой выбор.

История сохранила имена риторов, которых он посетил. То были Дпонисий из Магнесии, Эсхил из Книда, Ксенокл из Адрамита. Каждый из них занимал высокое положение в своем городе, но мы тем не менее знаем о них очень мало и должны опираться на разрозненное свидетельства самого Цицерона. Все эти риторы занимались красноречием, которое принято называть «азианийским». Стиль этот определен в «Бруте». Существует, говорит Цицерон, две разновидности азианийского стиля. В одних случаях для него характерны краткие стремительные фразы, в которых изящество выражения и гармония звуков важнее смысла. В других — главное требование азианизма состоит в том, чтобы слова неслись бурным потоком, но при сохранении изящества и даже некоторой утонченности в их выборе. Гортензий, по словам Цитрона, в молодости умел сочетать эти два регистра азианийского красноречия, чем вызывал восхищение молодежи и иронию или даже раздражение людей более зрелых. В целом Цицерон находит эту манеру речи чрезмерно легкомысленной и мало подходящей для оратора в расцвете лет, выступающего в серьезных процессах: можно предположить, что она, на его взгляд, к тому же плохо сочеталась с серьезной важностью, столь обязательной для римлянина.

Вот так, сопоставляя сухость аттического красноречия с азианийской пышностью, подводя итоги занятиям в Афинах, которые отточили и углубили его мысль, но носили уж очень односторонний, чисто философский характер, Цицерон добрался до последнего пункта своего путешествия — острова Родоса. Жители острова составляли гражданскую общину, которая никогда не знала царской власти и сумела выстоять во время осады города Деметрием Полиоркетом. Родосцы издавна поддерживали с Римом налаженные дипломатические отношения и то спокойно подчинялись политике сената, то позволяли себе пофрондерствовать. Мы уже знакомы с двумя посланцами родосцев — Посидонием и Аполлонием Молоном, которые были отправлены в Рим, в первый раз — дабы развеять подозрения, вызванные слухами о якобы готовившемся сотрудничестве жителей острова с Митридатом, во второй раз — чтобы принять награду за помощь, оказанную ими римлянам во время войны с тем же Мптридатом. В начале 77 года Цицерон прибыл на Родос снова послушать Молона и, по его словам, присутствовал при выступлениях маститого оратора на вполне реальных судебных процессах, читал ого сочинения, посещал уроки, прислушивался к его критическим замечаниям. Читал, слушал и говорил Цицерон по-гречески, поскольку латинского языка Молок не знал.

У Плутарха сохранился рассказ о первом занятии, на котором Цицерон выступил перед Молоном с речью по-гречески. Наставник выслушал молодого человека молча. Когда тот кончил и все присутствующие, продолжает Плутарх, разразились рукоплесканиями, Молон долго еще хранил молчание и наконец сказал: «Тебя, Цицерон, я хвалю и твоим искусством восхищаюсь, но больно мне за Грецию, когда вижу, как единственные наши преимущества и последняя гордость — образованность и красноречие — по твоей вине тоже уходят к римлянам». Может быть, в этих словах родосца, друга Рима, и содержалась некоторая доля преувеличения и лести, но не подлежит сомнению, что уже в это время поразительный талант Цицерона обнаружился полностью. Сам он считал, правда, что еще далек от совершенства, и был благодарен Молону за замечания, предупреждавшие недостатки. Молон сумел удержать красноречие юного римлянина в пределах хорошего вкуса и избавил его от склонности ко всякого рода излишествам. Это оказало к тому же благотворное влияние на здоровье Цицерона, который, как признает он сам, перестал отныне слишком напрягать голос и избавился от привычки к чрезмерной жестикуляции. В Рим Цицерон вернулся, излечившись от молодости.

В те же месяцы на Родосе находился Посидоний, и Цицерон еще раз присоединился к толпе его слушателей. Эта вторая встреча породила множество научных гипотез, связанных с содержанием так называемого «сна Сципиона» в диалоге «О государстве». Ныне, однако, большинство исследователей от них отказалось, и мало кто верит, будто образ Сципиона в этом диалоге внушен Посидонием, будто именно он сформировал основные стоические воззрения Цицерона и посвятил его в тайные учения о жизни в Аиде и о посмертном бытии душ. Для столь глубокого воздействия, впрочем, просто не могло хватить времени, поскольку встречи Посидония с Цицероном продолжались всего несколько недель; да и, кроме того, у Цицерона существовало множество других возможностей познакомиться с основными течениями современной ему философии. Пребывание в Афинах и шесть месяцев, проведенные с Антиохом Аскалонским, бесспорно дали ему много больше. Другое дело, что разговоры с Посидонием утвердили оратора в его взглядах на философию Платона, избавив его от рационалистического оптимизма правоверных стоиков, поскольку сегодня можно считать установленным, что в своем учении о душе Посидоний выдвигал на первый план роль иррациональных ее элементов. Подобные мысли имели для юного римлянина весьма существенное значение. Он понимал все яснее и яснее, что невозможно убедить никого и ни в чем с помощью одних лишь логических доказательств, что людей связует не только разум, но также самые разнообразные чувства и ощущения. Воззрение это складывалось у него издавна на основе поэтического творчества и, пусть кратковременного, опыта ораторских выступлений на форуме. Постоянная работа Цицерона над собой обнаруживала, высвобождала самые разные его задатки и склонности. В ближайшие годы им предстояло развернуться во всей полноте.

Глава V ПЕРВЫЕ ПОЧЕСТИ. СИЦИЛИЯ

На основе сведений, содержащихся в сочинениях Цицерона, можно примерно установить дату его приезда из Азии. Между возвращением в столицу и квестурой, сообщает он, протек год. Поскольку нам известно, что Цицерон приступил к исполнению обязанностей квестора 5 декабря 76 года и что выборы обычно происходили в начале предшествующего лета, можно заключить, что он вернулся в Рим в конце весны 77 года. Пребывание в Греции, следовательно, длилось два полных года. Отречение Суллы от власти, а затем, несколько месяцев спустя, его смерть не принесли государству спокойствия, и возвращения к жизненному укладу, основанному на законности и праве, явно не произошло. Один из консулов 78 года, Марк Эмилий Лепид, который на первых порах, казалось, встал на сторону знати и сулланского режима, неожиданно предпринял попытку добиться личной власти. Он выступил на защиту жертв сулланского террора и наново разжег гражданские неурядицы, которые и без того бушевали в республике уже почти двадцать лет и давали о себе знать даже во время диктатуры Суллы. Лепид столкнулся, однако, с сопротивлением другого консула, Квинта Лутация Катула, сохранившего верность сенатской партии. Распря вскоре переросла в вооруженную схватку.

Сенат объявил Лепида врагом государства и направил против новоявленного марианца Помпея с ветеранами, готовыми следовать за своим молодым вождем куда угодно. Лепид укрепился в Этрурии, сумел привлечь на свою сторону местное население, ненавидевшее ветеранов Суллы, которые недавно получили земли в этих краях. Помпей двинулся в Цизальпинскую Галлию, стремясь зайти Лепиду в тыл. С противоположной стороны на Этрурию шли войска из Рима под командованием Лутация Катула. Лепид оказался принужденным бороться на два фронта, быстро понял бессмысленность сопротивления и в поисках спасения попытался добраться морем до Сардинии. Власть его таяла на глазах, от горя и отчаяния он заболел и умер в конце лета 77 года. Эпилог этой драмы, таким образом, разворачивался на глазах Цицерона. Самым поучительным в ней было то, что для подавления движения Лепида Помпей получил чрезвычайные полномочия. Складывалось отчетливое впечатление, что следовавшие один за другим политические кризисы принимали все более революционный характер, и подавить борьбу честолюбий обычные магистраты оказывались уже не в состоянии.

Восстание Лепида привело к новым опустошениям в Италии, и в какой-то момент казалось, что и Рим будет снова захвачен силой оружия. Разгром Лепида избавил граждан от этого страха. Однако мир в государстве никак не водворялся. Борьба между марианцами и сулланскими магистратами продолжалась в Испании, где как раз в то же лето 77 года достигло высшего расцвета своеобразное римское царство, созданное Серторием, всадником, происходившим из городка Нурсии в италийской области Умбрии. В 83 году марианцы назначили его наместником Ближней Испании, откуда проконсул-сулланец его изгнал. К весне 81 года Серторий добрался до Тингитанской Мавритании в районе современного Танжера и основал там собственное небольшое царство. Уже в следующем году, однако, Серторий вернулся в Испанию, высадился в Бело (неподалеку от современного Альхесираса) и мало-помалу распространил свою власть на большую часть полуострова. Цецилий Метелл Пий, посланный против него сенатом в 79 году, не смог с ним справиться и двумя годами позже. После того, как удалось подавить восстание Лепида, сенат направил против Сертория все того же Помпея. Даже не заезжая в Рим, Помпей тотчас двинулся за Пиренеи и начал беспощадную войну на истребление, которая закончилась лишь со смертью Сертория, убитого одним из приближенных в начале 72 года. Еще год понадобился Помпею на замирение испанских провинций, и в 71 году он наконец после шестилетнего отсутствия появился в Риме. Именно в это время Цицерон начинал свою политическую карьеру. Цель, которую он перед собой ставил, была ясна: отстаивать законы, хранить государственные установления, призванные как в мирное, так и в военное время обеспечивать спокойствие Риму и его союзникам.

Характеризуя в «Бруте» свою деятельность в 77— 76 годах, Цицерон упоминает, что выступал в ту пору в процессах, «ставших знаменитыми». К сожалению, он их не называет, и историки испытывают немалые затруднения, стараясь определить более точно, что это за процессы. Не исключено, что речь «В защиту актера Росция», значительные фрагменты которой сохранились до наших дней, была произнесена на одном из процессов этой поры, но такая ее датировка признается далеко не всеми биографами Цицерона; она тем не менее весьма вероятна, как на то указывают некоторые детали, уже привлекавшие внимание историков. Примечательна, например, фраза, где Цицерон говорит о своей adulescentia и противопоставляет собственную молодость солидному возрасту двух других лиц, тут же названных им по имени. Мы уже говорили, что немного раньше он называл себя adulescentulus и что подобное слово неприложимо к человеку, занимавшему уже хотя бы одну магистратуру. Есть и еще одна подробность, реже вызывавшая интерес, хотя она приводит к сходным заключениям: в тяжбе речь идет о земельном владении, которое в момент передачи его Росцию было обесценено, но затем за три года восстановилось в прежней стоимости и даже превзошло ее. Если стоимость владения так упала, утверждает Цицерон, то лишь потому, что в окрестностях происходили сильные волнения. Владение находилось в Этрурии, и под «волнениями», следовательно, подразумевается мятеж Лепида 78 года; если волнения улеглись тремя годами позже, значит, речь была произнесена в 76 году — именно к этому году Цицерон и относит свои выступления в процессах, «ставших знаменитыми».

Смысл процесса состоял в следующем. У некоего Гая Фанния Хэреа был раб по имени Панург, который отличался актерскими способностями; хозяин отвел его к Росцию, чтобы тот наставил раба в своем искусстве. Панург стал актером — известным и хорошо оплачиваемым. Тогда Фанний и Росций решили нажиться на таланте Панурга и делить между собой прибыль от его выступлений. Однако при обстоятельствах, не совсем ясных, но скорее всего случайных, Панург был убит каким-то Флавием, жителем города Тарквиниев. Оба компаньона предъявили ему иск, требуя возмещения ущерба, причиненного им смертью Панурга. По-видимому, в итоге Фанний должен был получить сто тысяч сестерциев, а Росций — земельное владение, о котором мы упоминали выше. Насколько можно судить, непосредственное содержание процесса было связано с иском Фанния, считавшего, что Росций должен выплатить ему дополнительно еще и ту часть стоимости земли, которая превышала сто тысяч сестерциев. Сколько-нибудь определенно, однако, о процессе судить трудно — уж слишком много в сохранившемся тексте лакун.

Независимо от конкретного содержания тяжбы сама личность Росция, выступавшего как ответчик, делала процесс «знаменитым». Как уже говорилось, Цицерон познакомился с Росцием еще до отъезда в Азию; вполне естественно поэтому, что после возвращения молодого человека в Рим великий актер обратился к нему с просьбой защищать его интересы в тяжбе с Фаннием.

Вернувшись с Востока и готовясь к борьбе за квестуру, Цицерон скрепил свой союз с римской знатью, женившись на Теренции. Есть основания думать, что в это время он сближается и со вторым сословием — всадниками. Так, во всяком случае, можно заключить из одной фразы в речи против Верреса, произнесенной в 70 году, где он упоминает о своей близости со многими откупщиками и о судебных процессах, в которых выступал их адвокатом. Связи эти, заявляет Цицерон, «длительны». Значит, процессы, в которых он защищал интересы людей этого сословия, относились к 70-м годам, а по крайней мере некоторые из них — и ко времени, предшествовавшему квестуре, то есть к 77—76 годам. На этом основании принято заключать, что в 70-е годы Цицерон много выступал как судебный защитник в гражданских процессах, что в этот период он начинает зарабатывать большие деньги, а главное, создает себе опору в самых различных социальных слоях. Он предстает перед нами, однако, не как человек той или иной партии, не как очередная фигура в их политической игре; гораздо точнее будет сказать, что он объединял интересы трех социальных групп — богачей, людей, примыкавших к консервативной традиции и муниципальной знати. Подобным положением он был обязан своему таланту, происхождению, услугам, оказанным людям разных общественных слоев, а отныне и семейным связям. Цицерон полностью отдавал себе в этом отчет. В речи против Пизона, например, сравнивая себя со своим противником, аристократом, сделавшим карьеру лишь благодаря происхождению, он говорил: «Все мои магистратуры мне дал народ Рима — не за семью и не за предков, не за роскошный образ жизни или родовитость, о которой все знают, но которая в делах никак не проявляется, а лишь за то, каков я есть, и за заслуги, которые у всех на виду». В этих словах сквозит известное тщеславие, но заключена в них чистая правда: Цицерон был избран «среди первых» в квесторы на компциях 76 года именно как личность, как таковой; при этом сыграло свою роль не только положение, которого он до бился на форуме, а и популярность его среди граждан самых разных слоев, равно видевших в нем своего человека.

О чувствах, которые испытывал Цицерон в тот решающий момент своей карьеры, он рассказал на II сессии процесса против Верреса в пятой речи «О казнях». По его словам, он принял квестуру, как священную миссию, которой должен был пожертвовать всем; «стоял один, окруженный общим вниманием, как бы на сцене театра, где зрителями было все человечество!». Даже если сделать скидку на столь обычное в адвокатской речи преувеличение, вряд ли можно сомневаться, что эта первая магистратура оставила в душе Цицерона глубокий след. Он вступал в мир, о котором мечтал так долго; ему предстояло принять участие в управлении государством, располагать властью, пока еще ограниченной, но за которой в перспективе вырисовывалась и власть гораздо более значительная. Прежде всего он думал об обязанностях, которые магистратура на него возлагала — о невозможности впредь, подобно простым смертным, стремиться к любым жизненным благам, о необходимости жертвовать всем ради интересов государства. Эту преданность долгу Цицерон и впоследствии провозглашал и отстаивал при отправлении всех магистратур и особенно блистательно в пору наместничества в Киликии накануне гражданской войны. В основе такой линии поведения можно различить самые разные мотивы: безусловную честность, стремление в любых условиях действовать по праву и справедливости — свойство, порожденное скорее всего провинциальной и муниципальной традицией Арпина, где, как в Риме древнейшей поры, право считалось одной из самых высоких ценностей; ответственность перед собственной dignitas, то есть ясное сознание того, что может себе позволить и от чего обязан воздерживаться римский магистрат. Вот когда сказались наставления философов; в число главных добродетелей они неизменно помещали temperantia — самообладание, которое воспрещало не только «мудрецу», но и любому порядочному человеку неумеренно пользоваться властью. Гораздо позже, в трактате «Об обязанностях», Цицерон рассматривал эту «четвертую добродетель» как составную часть decus — пристойности, но подлинное ее значение он понял уже тогда, в свой квесторский год. Удовлетворение, пусть несколько тщеславное, которое он испытывал от положения квестора, укрепляло его в стремлении двигаться дальше, достичь всего, что предвещало это первое звание.

До пребывания на Востоке Цицерон немного поездил по Италии. Он бывал в Кампании, жил в Капуе, как раз когда там создавалась столь недолго просуществовавшая колония Брута, то есть в 83 году, и по дороге в Грецию посетил Сибарис; до Сицилии, правда, где ему суждено было в течение целого года выполнять свои обязанности магистрата, он, кажется, так и не добрался. Во время путешествия на Восток Цицерон познакомился с разными сторонами эллинского мира — и с его славным историческим прошлым, и с повседневной жизнью полисов, былая слава которых не могла полностью заслонить мелочность и нищету нынешнего существования. С чем-то сходным ему предстояло столкнуться в Сицилии. И здесь тоже земля изобиловала историческими воспоминаниями. Города потеряли счет сосредоточенным в них сокровищам греческого искусства — храмам, статуям, дворцам царей и тиранов; в частных домах громоздились драгоценности — чеканные канделябры, золотые и серебряные сосуды, столовые приборы, созданные утонченным вкусом, дабы еще более приманчивыми сделать блюда сиракузской кухни — в письме, дважды процитированном Цицероном, о них с осуждением вспоминал Платон.

Сицилия была древнейшей провинцией империи, первым краем за пределами Италийского полуострова, где управлять стали римские магистраты. Римское преобладание в Сицилии начало ощущаться с конца Первой Пунической войны, когда карфагенян удалось полностью изгнать с острова, римляне заняли западную его часть, а остальные земли разделили между греческими городами, располагавшимися по побережью. Вокруг Сиракуз сложилось отдельное царство, которым правил царь Гиерон II. На первых порах он выступил против римлян, затем перешел на их сторону и оказал значительную помощь в борьбе с Карфагеном; не поколебалась его верность Риму и с началом Второй Пунической войны. В 216 году Гиерон II умер, внук его Гиероним, рассчитывая на победу карфагенян, перекинулся к ним, но вскоре стал жертвой заговора и был убит. Заговорщики уничтожили царскую тиранию. Город, однако, не смог обрести политическое равновесие и погрузился в анархию. Римляне вскоре оправились от поражений, понесенных в начале войны, начали сопротивляться Ганнибалу все более решительно и, перейдя на Сицилии в наступление, осадили Сиракузы. Осада длилась с 214 по 211 год и была очень трудной, в первую очередь, как говорят, благодаря изобретениям Архимеда, который придумал боевые машины, мешавшие нападающим взять город.. Но Архимед был убит римским воином, принявшим его за одного из рядовых участников обороны, и горько оплакан римским командующим Марком Клавдием Марцеллом; в ходе жестоких боев силы карфагенян, расположенные в западной части острова, таяли, пока предательство одного из ливийских вождей на службе карфагенян, выдавшего римлянам Агригент, не положило конец войне; Тит Ливий сохранил для нас имя этого вождя — Муттинес. Агригент был последним значительным укреплением пунийцев на Сицилии; за короткое время вся территория острова оказалась занята римлянами и обращена в провинцию. На заключительном этапе кампанию вел консул Марк Валерий Левин, сменивший Марцелла, и все труды по организации провинции выпали на его долю. Имя Марцелла, однако, сицилийцы продолжали чтить и в дальнейшем, а жители Сиракуз объявили его вторым основателем своего города. То был не только внешний знак уважения. В греческих городах основатель, подлинный или мифический, имел свой культ и рассматривался если не как бог, то, во всяком случае, как герой в специфически эллинском смысле слова. В то же время сиракузяне вполне на римский лад признали себя клиентами Марцелла и его потомков, что как бы освящало правовую и моральную их зависимость от победителя города. Безоговорочное подчинение побежденного победителю заменялось зависимостью клиента от патрона, которая воспроизводила модель отношений между отцом и членами семьи в Риме древнейшей поры.

История подчинения Сицилии Риму во многом объясняет отношение к сицилийцам и римского сената, и Цицерона. С одной стороны, Сиракузы рассматривались как главный город острова и его историческая столица: здесь было царство Гиерона, римляне считали себя его преемниками, а провинцию — расширенным Сиракузским царством. С другой стороны, жители острова как клиенты римского полководца имели право рассчитывать на покровительство управляющих островом римских магистратов. Создавая провинцию, подчеркивает Цицерон, Левин сохранил в большинстве городов их прежние законы на том основании, что после перехода Муттинеса на сторону римлян большинство сицилийских городов сдались победителям по доброй воле. Лишь шесть городов пришлось брать силой, но и здесь земельные их владения, первоначально конфискованные и обращенные в ager publicus, то есть в собственность римского народа, были им вскоре возвращены. Цицерон отмечает также, что налоги, взимавшиеся в виде поставок зерна, продолжал и после завоевания регулироваться законом, принятым в свое время Гиероном. Римский народ выступал, следовательно, как подлинный преемник царя, а магистрат, управляющий провинцией в ранге претора или пропретора, жил, подобно ему, в Сиракузах и видел свою главную задачу в том, чтобы проводить в жизнь Гиеронов закон о поставках зерна, соблюдать законность, поддерживать порядок и охранять независимость городов.

Кроме того, со времен самое позднее Второй Пунической войны сицилийцы и римляне уверовали в свое родство. Жители города Сегеста (в глубине острова, на юго-запад от Палермо) припомнили, что их поселение основал троянский герой Эней. Храм родительницы его Афродиты-Венеры возвышался над морем неподалеку от Сегеста на горе Эрике в тех местах, где у Эгатских островов еще во время первой войны с Карфагеном консул Дуиллий впервые одержал победу над пунийским флотом, и в 217 году, в самые тяжелые времена Второй Пунической войны, римляне ввели культ этой богини у себя в столице. Наконец, Сентурип, лежавший на равнине, что тянулась от подножия Этны на запад, считал себя «родным» Ланувию — городу, как бы вышедшему из эпической легенды, древней столице Лация, где любознательным показывали могилу Энея. В доказательство родства обоих городов там же, в Ланувии, демонстрировали надпись на дорийском диалекте, которая датируется началом II века до н. э. и содержит упоминание о посольстве, отправленном гражданами Сентурипа к гражданам Ланувия. Отношения между Сицилией и Римом определились в результате покорения острова, но опирались они на связи сакрального характера, восходившие к незапамятным временам.

В ходе Первой Пунической войны Гиерон II оказал Риму значительную помощь поставками зерна. Зерно сицилийцы производили в изобилии, оно составляло основное богатство острова — недаром здесь так распространен был культ Деметры и дочери ее Коры. Смысл упоминавшегося выше Гиеронова закона состоял в том, чтобы определять, какая часть урожая должна поставляться в виде налога, а какая продаваться — в основном тем же римлянам; в Сицилию назначались также два квестора, которые состояли при преторе и следили за выполнением закона. Обязанности Цицерона, отправленного в Лилибей (возле нынешней Марсалы, у подножия горы Эрике), соответственно состояли в том, чтобы взимать десятинный налог, устанавливать цену, по которой римское государство покупало зерно у поставщиков в дополнение к десятине, обеспечивать его хранение, а йотом и перевозку — короче, от деловитости и бдительности квестора в значительной мере зависело снабжение Рима хлебом. В речи «В защиту Планция» Цицерон рассказывает, как он отправил в город особенно значительное количество зерна, когда в нем ощущалась нехватка, и тем сумел снизить в Риме цены на хлеб.

Сицилийское зерно и в самом деле имело для Рима исключительное значение как в мирные годы, так и во время войны, и главная заслуга Левина, первого наместника Сицилии, состояла как раз в том, что он обеспечил бесперебойное поступление его в столицу. От труда сицилийских землепашцев зависело, быть Риму сытым пли голодным: когда в 210 году воюющие армии карфагенян и римлян полностью опустошили остров, сенату не осталось ничего другого, как просить о продаже зерна царя Египта Птолемея. Неудивительно поэтому, что в своем отчете сенату за тот год Левин хоть и ставил себе в заслугу освобождение острова от карфагенян, но все же главным своим делом считал возвращение домой тех сицилийцев, которые долгое время принуждены были жить в изгнании и которые ныне получили возможность приступить к возделыванию новых земель, дотоле целинных и бросовых. Со времен Левина римские наместники неизменно проводили на острове ту же политику покровительства земледельцам и поощрения производства зерна.

В этих условиях Сицилия па протяжении более шестидесяти лет жила в мире и процветала. Множились ее торговые связи с эллинским Востоком, куда сицилийцы вывозили хлеб, получая в обмен от греческих полисов (главным образом с Родоса) вино и рабов, Сиракузы по-прежнему оставались частью эллинского мира, с которым их связывала не только торговля, но и культура. На острове развивалась своя грекоязычная литература. Здесь Феокрит воспроизвел в прекрасных стихах, и тем прославил, простые песни сицилийских пастухов, а Тимей из Тавромения (ныне Таормина) создавал свою «Историю», в которой едва ли не первым из греков упомянул Рим. Цицерон дважды цитирует Тимея в «Бруте»; перед отъездом на Сицилию он, по-видимому, прочел сочинение сиракузского историка, пользовавшееся с середины III века широкой популярностью. Можно почти с полной уверенностью утверждать, что именно по книге Тимея он знакомился с историей сицилийских полисов и в первую очередь Сиракуз — историей, весьма занимательной для каждого, кто интересуется политикой.

Об особом интересе Цицерона к истории Сицилии говорит ряд мест в его речах и трактатах. В верринах он рассказывает, как посещал храм Афины в Сиракузах, где видел изображения «царей и тиранов Сицилии». Мы знаем, как любил Цицерон создавать живые образы известных исторических деятелей, дабы сохранить и сделать более яркой память о них. В трактате «О государстве» также приведено свидетельство Тимея о тираническом правлении Дионисия Старшего, где сказано, что Сиракузы — «самый большой из греческих городов и самый прекрасный из них». Однако ни величественная цитадель города, ни его гавани, тянущиеся по берегам осененного Акрополем залива, ни портики, храмы и стены так и не стали городом — подлинной гражданской общиной, ибо ничто здесь не принадлежало гражданам, но сами они были собственностью одного человека. Позже, около 55 года, Цицерон познакомился с сочинением сиракузского историка Филиста, где много и подробно рассказывалось о Дионисии, и с тех пор, говоря о тиранах и тирании, неоднократно приводил в качестве примера этого правителя. В более ранних сочинениях, в частности, в речах против Верреса, Цицерон часто упоминает имя еще одного властителя Сиракуз, неизменно сопровождая его, напротив того, хвалебными эпитетами и положительными оценками — имя Гиерона II. Гиерон «весьма любим своими подданными»; он — мудрый правитель, распространивший в своем царстве искусство земледелия, а знаменитый закон его — «благой закон»; римляне поступили правильно, сохранив его в силе. Цицерон нигде не называет Гиерона тираном и рассматривает его в ряду «хороших царей» наравне с первым из них — Киром. Титул царя, которым Цицерон постоянно пользуется, говоря о Гиероне, звучит почти сакрально: ведь не случайно, прибавляет Цицерон, царь — одно из обозначений Юпитера Сильнейшего и Величайшего. Любопытно отметить, что Гиерон назван Зевсом Спасителем и в сохранившейся сицилийской надписи, выбитой на одном маленьком алтаре. В Сицилии Цицерон вообще впервые познакомился с эллинистической монархией и не без некоторого удивления и даже смущения обнаружил, что монархия может быть хорошим государственным устройством. Позже в диалоге «О государстве», упоминая в хвалебных тонах о «добрых царях» и о Гиероне, он все же оговорится: монархический строй не может быть одобрен, ибо он отдает всецело в распоряжение одного человека то, что по природе своей является общим достоянием граждан — res publica. В речах против Верреса это ограничение еще четко не формулируется: в деятельности Гиерона все, с чем Цицерон познакомился в Сицилии, кажется ему заслуживающим одобрения.

Нередко всплывал в сознании Цицерона образ и другого великого сицилийца — Архимеда, в котором он видел и ценил прежде всего астронома, а не создателя боевых машин. Он знал сконструированную Архимедом модель небесной сферы, может быть, видел ее в Риме, а, судя по одному месту в трактате «О государстве», по-видимому, даже пользовался ею при переводе «Феноменов» Арата. Приехав в Сиракузы, Цицерон стал разыскивать гробницу великого естествоиспытателя. В одном из отступлений в V книге «Тускуланских бесед» он подробно рассказывает, как ему удалось обнаружить ее в предместье города. Тон рассказа выдает, насколько дорого автору это воспоминание молодости. До начала поисков Цицерон долго выяснял, как выглядит гробница, узнал, что она украшена сферой и цилиндром, напоминавшими о задаче, решенной Архимедом и состоявшей в том, чтобы вписать цилиндр в сферу. В один прекрасный день, сопровождаемый несколькими членами городского управления, Цицерон вышел из города через Агригентские ворота и вознамерился было осматривать все гробницы по обеим сторонам дороги подряд, как вдруг взгляд его остановился на верхушке памятника, торчавшей над колючими придорожными кустами: небольшую колонну венчали изображения цилиндра и сферы! По его просьбе были вызваны рабочие; садовыми ножами они срезали скрывавшие могилу кусты и ветви, пока на камне, изъеденном временем (со смерти Архимеда прошло сто тридцать семь лет), не предстала стихотворная эпитафия, которая неопровержимо доказывала, что под обнаруженным памятником действительно покоился прах великого физика и математика. Так, заключает Цицерон, «самый славный город Греции, а некогда и самый ученый, навсегда остался бы в неведении гробницы, скрывавшей останки глубокомысленнейшего из его граждан, если бы ее не отыскал человек из Арпина». «Человек из Арпина», обозначивший себя столь скромным образом, не без удовольствия преподал этот урок гражданам Сиракуз, которые, на его взгляд, утратили немалую часть своей былой учености. Может быть, в этот момент вспомнились ему и слова, недавно сказанные Молоном: последняя гордость Греции — образованность и любовь к искусствам — казалось, в самом деле уходила к римлянам.

Мир в провинции и процветание ее жителей были нарушены двумя восстаниями, которые подняли, правда, не сами сицилийцы (по крайней мере, не именитые граждане, стоявшие во главе городов), а рабы и, кажется, примкнувшие к ним свободнорожденные, жившие работой по найму. Первое восстание началось в 135 году (или, может быть, чуть ранее) под руководством раба-сирийца родом из Апамеи по имени Евн. Оно было подавлено лишь к 132 году после подлинной войны, которую пришлось вести против мятежников консулу Публию Рупилию. Тридцатью годами позже, в 103 году, разразилось новое восстание, руководимое неким Сальвием, рабом италийского происхождения, стяжавшим известность как прорицатель; он принял царское имя Трифона и сам возложил на себя царскую диадему. Почти одновременно вспыхнул и другой очаг гражданской войны, разожженный сицилийцем по имени Атенион в землях, принадлежавших городу Сегесту. Лишь консулу 101 года Манию Аквилию удалось замирить этот край после того, как он победил Атениона в бою один на один, в ходе которого раб нанес ему глубокую рану в голову. Однако и после этого долго еще приходилось подавлять то тут, то гам возникавшие центры сопротивления римлянам. В интересах безопасности Маний Аквилий счел нужным на будущее запретить рабам владеть каким бы то ни было оружием.

Относительно причин этих восстаний мнения историков расходятся. Античные авторы возлагали ответственность за них на крупных землевладельцев, которые, по их словам, допускали скопление в горах множества рабов, пасших их стада. Мнение это, как представляется, подлежит уточнению. Вполне возможно, что рабы, которые использовались в качестве пастухов и вели полукочевой образ жизни, действительно сыграли роль зачинщиков восстания. Недаром римские магистраты в Сицилии неоднократно старались ограничить земли, занятые под пастбища, и всячески поощрять земледелие. Меры эти, однако, не устраняли опасность, связанную со значительным ростом общего числа рабов на острове, особенно во второй половине II века. То были в основном выходцы с Востока, обычно свободнорожденные, захваченные пиратами в Малой Азии и проданные в рабство, люди, постоянно испытывавшие отчаяние и ярость из-за столь внезапного изменения своей судьбы. Большая их часть прошла в юности подготовку к военной службе и составляла постоянную угрозу для городов, где они отныне принуждены были жить. По всем указанным причинам Сицилия в ту пору, когда Цицерон прибыл на остров, представляла собой для квестора весьма нелегкую провинцию. Сицилийцы, правда, не дали втянуть себя в Союзническою войну, что весьма показательно: в отличие от марсов и других народностей Италии они, по-видимому, не чувствовали себя угнетенными Римом и не требовали свободы, которой, в сущности, никогда и не знали. Ни о каком «национальном» движении здесь не возникало и речи. Опасность исходила с другой стороны — от вынужденных жить на острове чужеземцев, находившихся в зависимом положении, вечно принуждаемых к подчинению и потому вечно готовых взбунтоваться при первом удобном случае пли надежде на успех. Взоры этих мужчин и женщин постоянно были обращены на Восток. Там была их родина, там обитали их боги.

В 75 году обозначились новые опасности. Митридат возобновил военные действия против римлян; Серторий, основавший к тому времени свое испанское царство, заключил с ним союз, и все больше пиратов бороздили Средиземное море, как бы связывая воедино оба фронта, на которых приходилось сражаться римлянам Сицилия, расположенная на полпути между Эгеей и Испанией, приобретала в этих условиях важное стратегическое значение. Восстание рабов, спровоцированное агентами царя и поддержанное эмиссарами Сертория, представляло для римлян значительную опасность. Прошло целых два года после квестуры Цицерона, а Веррес, бывший здесь пропретором с 73 по 71 год, еще ставил себе в особую заслугу, что сумел противостоять проискам Сертория и Митридата и сохранить мир в провинции. Даже если Цицерон был прав, характеризуя в верринах эти слова как явное преувеличение, угроза все же существовала, и вполне реальная.

Как квестор Цицерон не располагал военной силой, она находилась в подчинении претора, Секста Педуцея. Цицерон не должен был поэтому непосредственно заниматься укреплением обороноспособности острова; задачей его было примирить сицилийцев с господством римлян, сплотить всех для отпора врагу, а это зависело от того, какую налоговую политику вел квестор. После восстаний рабов в конце предыдущего века наместники, управлявшие островом, далеко не всегда проявляли заботу о благополучии провинциалов. Так, консул 101 года и проконсул острова Маний Аквилий был по завершении наместничества (99 г.) обвинен сицилийцами во взяточничестве и вымогательстве, и спасла его от осуждения только находчивость адвоката, которым был не кто иной, как Марк Антоний. Судьи явно склонялись к осудительному приговору, и тогда Антоний театральным жестом обнажил голову обвиняемого и указал на шрам, оставленный мечом Атениона во время поединка, принесшего победу Риму. Аквилий был оправдан, но память о его злоупотреблениях сохранялась долго. Почему, спрашивал Цицерон, эта несчастная провинция, отличающаяся особой верностью Риму, должна постоянно терпеть самых дурных наместников? И дальше в своей речи он намекал на Марка Эмилия Лепида, пропретора 81 года, прославившегося вымогательствами, и на Марка Антония Кретика, который буквально разорил прибрежные города Сицилии. Этим дурным правителям — добавим от себя — можно бы, правда, противопоставить Клавдия Марцелла, который уже в силу принадлежности к семье покорителя острова выступал как патрон сицилийцев, или оставившего по себе добрую славу Секста Педуцея, но так илп иначе задача Цицерона состояла в том, чтобы по возможности быстрее залечить раны, оставленные продажными магистратами. Сделать это надо было и в интересах самой провинции, и в интересах Рима, для которого Сицилия, как видим, была очень важна с экономической точки зрения, а главное, чтобы показать пример вес м жителям империи — и союзникам, и подданным. После взятия Сиракуз и превращения Сицилии в провинцию в империю влились еще многие другие земли — в Африке и в Галлии, в Испании и на Востоке, и когда Цицерон говорил, что чувствует себя так, будто находится в театре, где в роли зрителя выступает весь род людской, это было не таким уж преувеличением. В данном случае тоже речь шла о репутации Рима и, следовательно, о безопасности империи в целом. Цицерон понимал, что обеспечить ее единство одной только силой невозможно и что «оружие должно уступить тоге», как сформулирует он позже одно из самых своих глубоких убеждений.

Из источников видно, как вступал Цицерон в дружеские отношения со знатными гражданами сицилийских городов, посещал их дома, восхищался накопленными произведениями искусства, оказывал поддержку в конфликтах с римской администрацией. Об этом говорят прежде всего многочисленные упоминания о его квестуре, рассеянные в речах против Верреса. Подтверждение сказанному мы находим у Плутарха, который писал, что «Цицерон был избран квестором и получил назначение в Сицилию в то время, когда в Риме не хватало хлеба. На острове он на первых порах возбудил неприязнь жителей, заставляя их поставлять в Рим зерно, но очень скоро они увидели, что новый квестор неподкупно честен, справедлив и благожелателен, и стали питать к нему уважение, каким дотоле не пользовался ни один магистрат...». Эта оценка, может быть, слишком обща, но характер деятельности Цицерона в Лилибее она отражает совершенно точно. В одной из веррин, озаглавленной «О зерне», например, он рассказал, как, выплачивая сицилийским землевладельцам деньги за «продажное зерно», квесторские писцы всякий раз один процент суммы брали себе; Цицерон категорически запретил этот незаконный налог. Даже в мелочах он старался действовать в строгом соответствии с законом или, говоря попросту, был всегда честен.

В 74 году, завершив свою магистратуру, Цицерон вернулся с Сицилии в твердой уверенности, что заслуги его признаны всеми и что в Городе только и будет разговоров, что о нем: идея «театра», как видим, все еще его занимала. Когда он уезжал, сицилийцы воздали ему небывалые почести, придуманные специально для такого случая, и это еще больше укрепляло его надежды. Но увы... Проезжая Путеолы, он встретил в уличной толпе кого-то из своих знакомых; тот спросил Цицерона, давно ли он из Рима и какие новости в столице; наш герой был потрясен. «Я только что из моей провинции», — ответил он довольно холодно, на что собеседник заметил: «Ах, да, конечно, ты же возвращаешься из Африки! Как я мог забыть!» Раздраженный еще больше, Цицерон презрительно поправил: «Да нет, с Сицилии». И тут из толпы вынырнул другой знакомец, из тех, что всегда все про всех знают, и сказал, обращаясь к собеседнику Цицерона: «Разве не помнишь, он же был квестором в Сиракузах». Это окончательно добило Цицерона, «и я, — прибавляет он, — поспешил смешаться с толпой, кишевшей на улицах городка. Им ведь было не до того, они торопились пить воды».

Современные историки часто приводят это место из речи «В защиту Планция»; одни — чтобы подчеркнуть тщеславие оратора, другие — чтобы воздать должное его способности к самоиронии. Не стоит упускать из виду, однако, что речь была составлена двадцатью годами позже описанных в ней происшествий и что на протяжении протекших лет Цицерону приходилось занимать несравненно более значительные должности, чем квестура, притом при драматических обстоятельствах, в которых под угрозой находилось само существование республики. Не забудем также, что приведенный рассказ включен в речь с целью вызвать у судей улыбку, создать между ними и защитником своего рода эмоциональную близость. Поэтому остается бесспорным, что, несмотря на все тщеславие молодого магистрата, над которым после стольких лет нетрудно было посмеяться, несмотря на тон остроумной и изящной болтовни, которого Цицерон придерживается в своем рассказе, тогда, в 74 году, при завершении квестуры он был убежден в великой государственной важности — не своей особы, а своего положения. Пo-прежнему преданный высоким идеалам, разумеется, отклонявшимся от действительности, он продолжал считать священным все, относящееся до majestas populu Romani — величия римского народа.

Об отношении Цицерона ко всему происходящему мы могли бы судить по речи, произнесенной при отъезде из Лилибея по завершении квестуры, но речь эта утрачена, от нее остался лишь ничтожный фрагмент, ничего, по существу, не объясняющий. Показателен, однако, сам факт такой речи. Произнося ее, Цицерон сообразовывался скорее с греческим, чем с римским, обычаем — представлять по завершении магистратуры отчет о проведенной деятельности. Речь была обращена, по-видимому, к сицилийцам, произнесена, однако, по-латыни, а не по-гречески, хотя оратор свободно владел греческим языком, но для римского магистрата, находящегося еще при исполнении служебных обязанностей, пользование латинским языком было обязательным.

На время квестуры в Сицилии Цицерон, естественно, должен был прервать адвокатскую деятельность. Впрочем, однажды ему и здесь пришлось выступить с судебной речью перед трибуналом претора. Довольно большая компания молодых римлян из хороших семей обвинялась в нарушении воинской дисциплины и в трусости, проявленной во время боя. Каким-то образом эти молодые люди оказались в Сиракузах. Плутарх, единственный рассказавший об этом эпизоде, сообщает, что Цицерон добился их оправдания. Почему над юношами нависло столь тяжелое обвинение? Почему судил их претор Сицилии? В тот год на острове царил мир. Может быть, речь шла о войсках, направлявшихся на борьбу с пиратами, и обвиняемые нарушили дисциплину во время пребывания в одном из портов острова? Ответа на эти вопросы нет. Ограничимся констатацией: Цицерон принял поручение (по-видимому, возложенное на него родителями юных аристократов), выступил с защитительной речью, которая возымела свое действие, и это еще более укрепило его положение на Сицилии, а также обеспечило благодарность людей, оказавшихся ему весьма полезными несколькими годами позже, когда он стал добиваться эдилитета.

Глава VI ДЕЛО ВЕРРЕСА

Цицерон вернулся в Рим квесторием. Это открывало ему путь в курию, и мы благодаря счастливой случайности располагаем документом, подтверждающим его вступление в сенаторское сословие: сравнительно недавно обнаружена надпись с греческим текстом сенатского постановления, посвященного тяжбе между жрецами бога Амфиарая и римскими откупщиками; среди сенаторов, которым поручено составление надписи, фигурирует и имя Цицерона; документ датирован 14 октября 73 года.

По возвращении Цицерон вновь занялся адвокатской деятельностью и почти тотчас же дал втянуть себя в процесс, который должен был иметь для него весьма существенные последствия. Поначалу речь шла о самом заурядном происшествии, случившемся вне Рима и имевшем к политической жизни столицы отдаленное отношение. В один прекрасный день Цицерона в его римском доме посетили граждане муниципия Алетри, маленького городка в земле герников, в шестнадцати примерно милях от Арпина. Они просили его как соотечественника или почти соотечественника взять на себя защиту некоего Скамандра, обвиненного в соучастии в попытке отравления. То был отпущенник гражданина их города Гая Фабриция, и декурионы Алетри ручались в том, что он невиновен. Отказать Цицерон не мог: согласно традиции и согласно закону о претуре, изданному Суллой, через пять лет после квестуры можно было домогаться эдилитета, который теперь стал обязательной ступенью па пути к консулату, а для того чтобы бороться за этот следующий этап политической карьеры, важно было обеспечить себе предельно широкую поддержку, добиться сочувствия самых разных людей. Цицерон начал знакомиться с документами дела. Неизвестно, представлял ли он его себе с самого начала во всех деталях. По-видимому, люди, его информировавшие, предпочли не привлекать внимание адвоката к некоторым обстоятельствам. Только так можно понять — или, если угодно, оправдать — Цицерона, который позже, в 66 году, когда то же дело вновь, хотя и в другом виде, возникло перед римским судом, в корне изменил свою позицию и выступил с речью, известной под именем «В защиту Клуенция», защищая человека, который в 74 году обвинял Скамандра.

Если бы он уже в 74 году знал обстоятельства дела полностью столь же хорошо, как узнал их впоследствии, вот какая картина развернулась бы перед его глазами.

Эта история началась не в Алетри, а в Ларине, более крупном городе, лежащем на адриатическом склоне Апеннин, примерно на высоте Арпина. Там, в Ларине, проживал некий Оппианик, женившийся пять раз. Последней женой его стала Сассия, которая была ранее замужем и имела от первого брака сына по имени Авл Клуенций Габит. После того как в 88 году ее муж, отец Клуенция, скончался, Сассия вышла сначала за собственного зятя, то есть бывшего мужа своей дочери Клуенции, а потом — за Оппианика. С помощью яда Оппианик сумел устранить большинство членов этой сложной и многочисленной семьи. Последним, кто оставался в живых и мог претендовать на свою долю наследства, был Авл Клуенций Габит, сын Сассии. Чтобы избавиться и от него, Оппианик прибег к своему обычному средству. Клуенций, человек весьма слабого здоровья, держал при себе врача по имени Клеофант, а у врача был помощник — раб Диоген. Оппианик поостерегся прямо обратиться к Диогену с предложением дать Клуенцию яд и начал переговоры с одним из своих друзей из Ларина, Гаем Фабрицием, человеком сомнительного поведения, к тому же постоянно испытывавшим острую нужду в деньгах. У Фабриция был отпущенник Скамандр, судя по имени, совпадающему с названием реки, омывающей холм, на котором стоит Троя, — фригийский грек. Скамандру и поручили договориться с Диогеном.

С этого дело и началось. Диоген притворно дал согласие, но рассказал все своему хозяину Клеофанту. Клуенция предупредили, и он обратился за советом к сенатору Марку Бебию. Решено было устроить злодеям ловушку. По совету Марка Бебия, который предвидел, какая, правовая ситуация сложится в результате, Клуенций купил Диогена, что исключало возможность допрашивать его в ходе следствия. Между Диогеном и Скаманд-ром устроили свидание, во время которого последний должен был вручить Диогену яд и денежное вознаграждение за соучастие. В момент передачи внезапно появились свидетели — декурионы Ларина, — и Скамандр оказался пойманным с поличным. Клуенций подает на Скамандра в суд. В качестве обвинителя был приглашен некто Публий Каннутий, о котором Цицерон лестно отзывается в «Бруте»; Цицерон, со своей стороны, по просьбе алетрийцев взял на себя защиту. Речь его не сохранилась. Некоторые признаки указывают на то, что определенная ее часть представляла собой altercatio, то есть полемику между защитником и обвинителем. Так или иначе, но Скамандр был осужден. Немедленно вслед за тем Клуенций возбуждает дело против патрона Скамандра Гая Фабриция, которому также выносится обвинительный приговор. Лишь теперь Клуенций получает долгожданную возможность выступить с обвинением подлинного инициатора всей интриги — Оппианика, своего отчима! Суд в том же составе, связанный, по словам Цицерона, ранее им же вынесенными решениями, вынужден осудить и Оппианика. Сложигшаяся ситуация позволила защитнику Оппианика обвинить председателя суда Юния Брута в получении взятки, а вскоре то же обвинение было предъявлено и другим членам суда. Возник громкий скандал, специально подстроенный адвокатом Оппианика народным трибуном Луцием Квинкцием, которого Цицерон позже в речи «В защиту Клуенция» характеризует как демагога и врага сената. Замысел Квинкция состоял в том, чтобы довести дело до отмены сулланского закона о правосудии, согласно которому членами суда могли быть только лица сенаторского сословия. Тот же конфликт, как нам предстоит увидеть, лежал в основе процесса Верреса. Юний Брут не смог оправдаться, что и положило конец его политической карьере. Цицерон вел себя активно лишь на первой стадии разбирательства, но, по-видимому, раскаивался и в этом, по крайней мере, если судить по некоторым местам из позднейшей речи «В защиту Клуенция», где он дает краткий обзор всей истории вопроса в целом. Речь свою в защиту Скамандра он публиковать не стал, и когда несколько лет спустя ему пришлось выступать в повторном деле Клуенция, был этому очень рад. В речи на повторном процессе он формулирует свое понимание роли адвоката (в частности, в связи с обвинениями по его адресу в том, будто он берется защищать заведомых преступников) :

«Глубоко заблуждается тот, кто считает, что наши судебные речи являются точным выражением наших личных убеждений; ведь все эти речи — отражение обстоятельств данного судебного дела и условий времени, а не взглядов самих людей и притом защитников. Ведь если бы дела могли сами говорить за себя, никто не стал бы приглашать оратора; но нас приглашают для того, чтобы мы излагали не свои собственные воззрения, а то, чего требуют само дело и интересы стороны».

Здесь обозначена очень важная проблема: может ли адвокат выступать против своих убеждений и совести? Цицерон отвечает, что не выносит приговор, а только оказывает помощь клиенту. Поэтому истина, которую он отстаивает, носит относительный, частный характер, ибо отражает лишь одну сторону, один аспект дела. Задача адвоката противной стороны состоит в том, чтобы представить контрдоводы, и лишь судья сможет сделать обоснованный выбор. Уверенность в справедливости такой позиции Цицерон черпал в учении Академии и, точнее, Филона из Лариссы. Здесь снова философия приходила па помощь красноречию, указывала на допустимость и даже необходимость рассуждать с противоположных точек зрения, рассматривать все «за» и «против» и предоставлять слушателю (в данном случае — судье) свободу выбора.

Не прошло еще и года после истории со Скамандром, как Цицерон принял участие в другом процессе, где защищал некоего Гая Мустия, римского всадника и откупщика, который в случае осуждения рисковал потерять все свое состояние. Это был тот самый Гай Мустий, который в 74 году вступил в конфликт с Верресом, в ту пору городским претором, в связи с подрядом на общественные работы и тогда воочию узнал, какими методами сколачивал Веррес свое богатство. В 70 году, когда произносились веррины, Мустий уже умер, так что воспользоваться его свидетельскими показаниями Цицерон не мог.

В 72 году возник еще один процесс, в котором оказался замешанным Веррес — процесс Стения пз города Термы в Сицилии; Цицерон защищал его перед коллегией народных трибунов в Риме. Стений был знатным сицилийцем, сыгравшим значительную роль в 82 году, когда Помпей, ведя борьбу против марианцев и действуя от имени Суллы, оккупировал остров. После победы Суллы Стений выступил в качестве своего рода добровольной искупительной жертвы, взяв на себя одного всю ответственность за помощь, оказанную Сицилией Марию. Поведение его произвело столь сильное впечатление на победителя, что он отпустил сицилийцам их вину. В своем доме Стений собрал множество произведений искусства, статуй, картин, рельефов, изделий из серебра, часть которых приобрел в Азии во время путешествия, предпринятого в юности. Веррес, прекрасно обо всем осведомленный. во время своих объездов острова неоднократно останавливался в Термах в доме Стения и разного рода хитростями добился, что тот подарил ему лучшие образцы своей коллекции. Этого, однако, ему показалось мало. В Термах находилось несколько бронзовых статуй, которые карфагеняне захватили когда-то в Гимере при разрушении города и перевезли в Карфаген. После захвата Карфагена Сципион Эмилиан вернул их в Сицилию и отдал жителям Терм, которые выступали как наследники исчезнувшего с лица земли Гимера. Статуи эти были лучшим украшением города. Веррес возгорелся желанием завладеть имп. Дело поступило на рассмотрение сената Терм. При обсуждении его Стений, человек красноречивый и пользовавшийся большим влиянием на сограждан, энергично убеждал сенат не уступать поползновениям пропретора. Разъяренный Веррес начал с того, что отказался оставаться в доме Стения, всячески чернил его гостеприимство и перебрался к некоему Агатину, заклятому врагу Стения. Он попросил Агатина выдвинуть против Стения любое обвинение, пообещав, что, когда дело дойдет до его трибунала, он рассмотрит его благоприятно для истца. Агатин немедленно обвинил Стения в подделке городских документов, и Веррес тут же назначил разбор дела на следующий день в девятом часу утра, несмотря на протесты Стения, тщетно доказывавшего, что обвинения такого рода подлежат рассмотрению перед магистратами Терм, а не перед трибуналом пропретора. Ясно понимая, что все это — интрига, единственная цель которой погубить его, Стений ночью бежал, несмотря на неблагоприятную погоду (дело было в конце октября), переправился через пролив и добрался до Рима. Веррес провел процесс в отсутствии ответчика и заочно вынес Стению обвинительный приговор. Тотчас же явился другой обвинитель и стал доказывать, что Стений повинен в государственной измене. Веррес принял и этот донос и назначил разбирательство на календы декабря.

В Риме у Стения было много друзей. Он сумел вызвать сочувствие, консулы доложили о деле сенату, который принял было постановление, осуждающее пропретора, по стараниями отца Верреса, присутствовавшего на заседании, дело стало затягиваться. Верресу был направлен официальный запрос, отец, со своей стороны, убеждал его не упорствовать в своих замыслах, ибо угроза осуждения сенатом вырисовывалась вполне отчетливо. Но Веррес стоял на своем. Поскольку обвинитель не явился в суд, Веррес сам заочно вынес Стению смертный приговор. Народные трибуны приняли постановление, запрещавшее пребывание в Риме провинциалам, приговоренным у себя на родине к смертной казни. Цицерон вмешался, произнес речь в защиту Стения и добился от тех же трибунов дополнительного постановления, согласно которому запрет не распространялся на Стения, поскольку приговор ему был вынесен в его отсутствие и, следовательно, незаконно. Позже, после отъезда Верреса, про обвинительный приговор Стению все, разумеется, забыли.

В эту пору, как нам известно, Цицерон вел еще одно судебное дело — процесс, возбужденный Марком Туллием, состоявшийся, по всему судя, в 71 году и проходивший в две сессии. Марк Туллий, о котором нам не известно ничего, кроме имени, требовал возместить ему ущерб, понесенный в результате насилия над его рабами и нарушения границ его владения в Туриях на юге Италии. Человек по имени Публий Фабий, ранее приобретший землю по соседству, занял без всякого на то права часть имения Марка Туллия, а когда последний подал протест и потребовал судебного разбирательства, люди Фабия, не дожидаясь решения суда, захватили спорный участок и перерезали находившихся там людей. Дело рассматривалось в суде reciperatorum, специализированном на ведении дел, связанных с убытками и доходами.

Адвокатом Фабия выступал тот самый Луций Квинкций, который в пору процесса Скамандра и Оппианика был народным трибуном и сумел скомпрометировать в общественном мнении состав суда под председательством Юния Брута. Цицерон выступил против него очень резко, по всей вероятности, не только из-за обстоятельств дела: новоиспеченный сенатор был рад случаю выставить в смешном свете Квинкция — оратора шумных плебейских сходок, где политики-популяры подстрекали граждан выступать против отцов города.

Первая сессия была целиком посвящена обсуждению формулировок, в которых претор представлял дело. Речь Цицерона на этой сессии не сохранилась, неизвестно даже, была ли она опубликована. Другая речь, произнесенная в ходе второй сессии, известна нам по фрагментам, обнаруженным в двух разных палимпсестах. Принято считать, что Цицерон выиграл дело, но приходится пригнать, что речь «В защиту Туллия» представляет собой классический образец чисто юридического красноречия и скучна до невыносимости.

Вполне возможно, что и дело Луция Варена, о котором упоминает Квинтилиан, относится к этому же периоду — между возвращением с Сицилии и процессом Верреса. Речь здесь шла о преступлении, совершенном землевладельцем Луцием Вареном, который вооружил рабов и заставил их перебить всех членов своей собственной семьи. Цицерон выступал в качестве защитника, но не смог воспрепятствовать вынесению обвинительного приговора.

Если процесс Варена действительно относится к тому же времени, что дело, о котором Цицерон говорил в речи «В защиту Туллия», то сходство событий в обоих случаях ясно показывает, каково было положение в Италии во второй половине 70-х годов. В 73 году начинается восстание рабов, возглавленное фракийским пастухом по имени Спартак. Инициаторами восстания стали кампанские гладиаторы, к которым вскоре присоединились сбежавшиеся отовсюду рабы и в первую очередь пастухи, водившие стада по пастбищам Бруттия, Лукании и Апулии. Восстание распространилось на всю Южную Италию; армии, посланные сенатом, были разгромлены. Победы Спартака следовали одна за другой на протяжении двух лет вплоть до 71 года, когда претор предыдущего года Марк Лициний Красс развернул против рабов самую настоящую боевую кампанию по всем правилам военного искусства и наконец в марте месяце одержал решающую победу. Спартак в этом сражении сам подставил себя мечам римлян. Остатки его армии рассеялись, а отдельные уцелевшие отряды метались по всей Южной Италии. Один из таких отрядов столкнулся в Этрурии с армией Помпея, возвращавшегося из Испании после победы над Серторием. Помпей уничтожил отряд полностью, и на этом основании впоследствии, к крайнему раздражению Красса, похвалялся, будто именно он, Помпей, положил конец войне с рабами. Поскольку победы в Испании были одержаны над ополчениями Сертория, набранными из местных племен, Помпей получил триумф, Красс же — только овацию, так как в кампании, им проведенной, противниками были рабы, и она тем самым пе могла рассматриваться как «подлинная война». Помпей снова опередил других на пути славы и почестей.

Война с рабами, беспорядки, вызванные ею в Италии, и давали возможность землевладельцам вооружать зависимых от них людей и под предлогом самозащиты нападать с оружием в руках на своих недругов. Именно такая картина встает, в частности, из аргументов Луция Квинкция, защищавшего ответчика в описанном нами выше процессе Марка Туллия,

Во время консульских выборов на 70 год сенат одобрил выдвижение кандидатур Помпея и Красса, хотя ни тот, ни другой не обладали всеми данными, которые требовались по закону. Помня о недавних событиях, о вооруженных столкновениях и нависших над республикой грозных опасностях, отцы-сенаторы не решались ставить преграды на пути честолюбивых победителей, стоявших во главе огромных армий. Снова, в который раз, «оружие» одерживало верх над «тогой». Сенат мало-помалу утрачивал авторитет, возвращенный было реформами Суллы. Едва став консулом, Помпей провел закон о восстановлении былых, досулланских полномочий народных трибунов. Затем консулы возродили институт цензуры, и цензоры тут же стали принимать меры против сенаторов, изобличенных во взятках и продажности, — шестьдесят четыре человека оказались вычеркнутыми из списков. Цензоры удвоили также число римских граждан, отнеся к ним людей, переселившихся из муниципиев. Право италиков на римское гражданство впервые стало реализовываться по-настоящему, несравненно полнее, чем раньше. Наконец, все громче раздавались требования положить предел сенатской монополии в судах. На удовлетворении их настаивали сторонники «народной партии», а необходимость реформы подтверждалась многочисленными неприглядными историями, вроде той, что произошла с трибуналом Юния Брута. Соответствующая реформа была проведена осенью 70 года после процесса и осуждения Верреса.

На первых порах могло показаться — и не без некоторых оснований, — что Цицерон не поощрял стремления открыть доступ в суды кому-либо, кроме сенаторов. Во всяком случае, он не оказал никакой поддержки тем, кто разоблачал и преследовал Юния Брута. Вскоре, однако. снова уступив просьбам сицилийцев, он согласился принять участие в процессе, который неизбежно должен был привести к антисенатской судебной реформе.

Веррес, чье имя стало нарицательным при обозначении продажного, жестокого и хищного римского наместника был выходцем из сенаторской семьи (мы видели, что отец его заседал в курии в 72 году). Двенадцатью годами старше Цицерона, он уже в 84 году занимал квесторскую должность, входил в штат марианского консула Гнея Папирия Карбона и сопровождал его в отведенную ему провинцию Цизальпинскую Галлию. В 83 году, после возвращения Суллы, Веррес бежал из армии, прихватив с собой воинскую кассу с шестьюстами тысячами сестерциев, и вскоре перешел в лагерь сулланцев. Когда у него потребовали отчета, он сообщил, что хранил деньги в Аримине, а все знали, что в ходе гражданской войны Аримин был взят, разграблен, так что исчезновение денег объяснилось легко и правдоподобно. Сулла не допустил Верреса в свое ближайшее окружение, и некоторое время он прожил в Беневенте, скупая имущество людей, погибших в проскрипциях, и тем существенно увеличил свое состояние. В 79 году он сумел добиться от пропретора Киликии Гнея Корнелия Долабеллы, чтобы тот взял его с собой в качестве легата. Так ему удалось совершить за государственный счет путешествие по Востоку, где он постоянно вымогал у жителей деньги, захватывал картины и статуи. Правда, когда Веррес ограбил святилище Аполлона на Делосе, бог наслал на святотатца бурю, корабль его выбросило на берег, и Долабелла распорядился возвратить статуи на место. Зато однажды Верресу удалось добиться даже отставки одного из декурионов города Сикиона, отказавшегося ссудить ему деньги. Обо всем этом Цицерон рассказал на процессе Верреса в речи «О городской претуре»; путешествие про-преторского легата по Азии предстает здесь как подлинный грабительский набег, ясно предвещавший то, что несколькими годами позже произойдет на Сицилии. Перечисление городов Азии и островов Эгейского моря, их громких исторических имен и их великих богов-покровителей производило особое впечатление, представляло преступления Верреса как кощунственное посягательство на интересы всей империи.

Веррес вернулся в Рим в 75 году, как раз вовремя, чтобы уступить в борьбу за претуру, которой и добился — вцрочем, если верить Цицерону, ценой подкупа избирателей. В качестве городского претора он вел себя, как всегда, бесчестно, особенно изощряясь в процессах о наследовании. Для них он выработал как бы особое право, которым руководствовался один и которое в городе окрестили jus verrinum — в латинском языке тут возникала игра слов, так как это сочетание означало одновременно и «Верресово право» и «свиное месиво». Цицерон пользуется этой игрой слов с явным удовольствием, хотя и не претендует на авторство. Будучи городским претором, Веррес демонстративно показывался всюду вместе со своей наложницей Хелидоной (Ласточкой); к ней обращались истцы и ответчики, и Хелидона вершила по собственному усмотрению магистратские дела своего возлюбленного.

По завершении претуры Веррес в качестве пропретора был направлен в Сицилию. Хотя нормальный срок подобной промагистратуры равнялся одному году, Веррес пробыл в провинции три. В 72 году пропретор Квинт Аррий, назначенный ему на смену, не смог отправиться на остров, так как вел (и притом весьма неудачно) боевые действия против восставших рабов. В 71 году сенат продлил пребывание Верреса в Сиракузах, боясь, что рабы под командованием Спартака переправятся в Сицилию, где получат передышку и наберут подкрепления. Воспоминания о двух войнах с рабами все еще были живы. Сенаторы прекрасно знали о злоупотреблениях Верреса: процесс Стения и речь на нем Цицерона достаточно их обо всем осведомили. До поры до времени Верреса выручали, по-видимому, два обстоятельства. Во-первых, необходимо было обеспечить оборону Сицилии. С основаниями или без них Веррес слыл способным или, во всяком случае, весьма энергичным командиром, незаменимым в критических обстоятельствах; отзывать в момент опасности руководителя войск, охранявших на острове порядок, казалось явно нецелесообразным: новому наместнику понадобилось бы слишком много времени, дабы сориентироваться в обстановке. Другой мотив состоял в том, что сенаторы, которые из солидарности со своим коллегой, отцом Верреса, так и не нашли времени завершить подготовку сенатского постановления по делу Стения, отнюдь не стремились поскорее вернуть пропретора в Рим. Пока он занимал официальное положение, действия его не подлежали судебному разбирательству, но как только он становился частным лицом, подобное разбирательство делалось неизбежным. В конце концов Веррес отбыл с Сицилии в начале января 70 года, высадился на побережье Лукании в порту Велии и оттуда посуху направился в Рим. Несколькими месяцами позже Цицерон побывал в Велии и собственными глазами видел пышно разукрашенный корабль, доставивший на италийскую землю Верреса со всем награбленным добром.

Веррес еще не добрался до Рима, он еще даже не покинул остров, как все сицилийские общины за исключением двух, Мессины и Сиракуз, отправили гонцов к Цицерону с просьбой выступить от их имени с обвинением едва сложившего свои полномочия пропретора: обвинение предполагало возмещение сумм, полученных наместником путем вымогательства. Почему сицилийцы обратились именно к Цицерону? Прежде всего потому, очевидно, что он был наравне с Гортензием самым знаменитым оратором Рима. На Гортензия рассчитывать им не приходилось, так как возбужденное сицилийцами обвинение болезненно задевало интересы сенаторов, Гортензий же был известен как человек сенатской партии; в дальнейшем он действительно взял на себя защиту Верреса. Цицерон на протяжении предшествовавших лет ни разу не выступал как популяр, но связи его с «отцами» были несравненно менее тесны, чем у Гортензия. Кроме того, он, как мы отмечали, оставил по себе на Сицилии добрую память честностью, справедливостью, простотой и любезностью обращения. Почти в каждом городе у него были друзья среди декурионов, он останавливался в их домах; к тому же, как всем было известно, Цицерон питал горячую симпатию к эллинской культуре. По всем этим причинам сицилийцы и остановили на нем свой выбор.

Но почему Цицерон согласился выступить обвинителем в процессе такого рода? В тридцать семь лет от роду он был далеко не новичком ни на форуме, ни в политике и прекрасно знал, что роль обвинителя по традиции отводилась молодым людям. Некоторые из своих мотивов Цицерон характеризует в конце речи «Против Квинта Цецилия о назначении обвинителя», о которой нам вскоре предстоит говорить более подробно. Раз существует закон о вымогательстве, говорил он в этой речи, было бы нелепо не прибегнуть к нему для защиты интересов провинциалов, учитывая моральные обязательства римлян по отношению к союзникам, положившимся на их fides. Поручать же такого рода дела неопытным юнцам — значит одной рукой отнимать у союзников то, что дает им другая.

Указывалось, что Цицерон мог согласиться и из тщеславия — ему не могло не льстить внимание граждан славного края с богатым историческим прошлым. Такое предположение не лишено оснований: далеко не каждый человек в Риме был способен предстать защитником культуры эллинов; в былые времена в этой роли выступали Сципионы,. Клавдий Марцелл и другие люди того же уровня, так что выходец из Арпина должен был испытывать немалое удовольствие, вписывая свое имя в подобный перечень. Высказывались и другие предположения. Некоторые исследователи видели даже в Цицероне своего рода подставное лицо, использованное Ломпеем с целью окончательно подорвать доверие к сенатским судам. В подтверждение приводили обещание Помпея заменить во время своего консульства (то есть именно в 70 году) судебный закон Суллы другим, по которому состав суда существенно расширялся. Никаких прямых доказательств подобного сговора между Цицероном и Помпеем нет. С таким же успехом можно предположить, что Цицерон хотел использовать процесс для некоторого оживления политической жизни, которую господство правящей клики делало скучной и монотонной, преследуя тем самым свой идеал concordia ordinum, то есть гармонии интересов всех общественных сил, несущих ответственность за судьбы государства — сенаторов, всадников и видных граждан в целом.

Итак, в начале января 70 года претору был передан официальный документ — акт, содержащий обвинение Верреса. Веррес избрал в качестве защитника Гортензия, который тотчас же использовал первую свою уловку: выдвинул в качестве соперника Цицерона другого обвинителя, Квинта Цецилия Нигра, который годом раньше был у Верреса квестором. Кому следовало доверить обвинение — Цецилию, человеку явно подставному, или Цицерону? Вопрос был передан в суд; так возник первый процесс, известный под названием дивинации (divinatio): суду предстояло divinare, «предсказать», кто из двух кандидатов лучше справится с поручением. В середине января конкуренты встретились перед тем же трибуналом, которому в дальнейшем предстояло разбирать дело по существу. Речь Цицерона «Против Квинта Цецилия о назначении обвинителя» сохранилась; она была краткой и убедительной — обвинителем судьи утвердили его.

Борьба по процедурным вопросам, однако, на этом не кончилась. В соответствии с законом мятежного трибуна Сервилия Главция процессы о вымогательстве должны были рассматриваться в две сессии, то есть обсуждаться два раза одним и тем же составом суда с определенным интервалом, длительность которого могла быть различной, однако приговор выносился лишь по завершении второй сессии. Сложность этой процедуры была на руку Берресу и его покровителям. Магистраты 70 года и, в частности, председательствовавший в суде претор Маний Ацилий Глабрион. не питали к Берресу никаких симпатий, и перетянуть их на свою сторону ему было бы нелегко. Все надежды обвиняемый возлагал как раз на следующий год, на который в летних комициях уже были избраны оба консула: Квинт Цецилий Метелл и тот же Квинт Гортензий Гортал, и один, и другой — полные решимости избежать осуждения Верреса, поскольку оно нанесло бы ущерб интересам сената. К тому же председательствовать в суде в следующем году предстояло не Ацилию Глабриону, а претору Марку Цецилию Метеллу — брату новоизбранного консула, столь твердо стоявшего на стороне обвиняемого. Если бы сторонникам Верреса удалось оттянуть судебное разбирательство до первых месяцев 69 года, он, без всякого сомнения, был бы оправдан.

План этот складывался во всех своих деталях в начале 70 года; успех его во многом зависел от исхода консульских выборов, которые приходились на июль и результат которых предсказать весной было трудно. Поэтому Веррес и его друзья придумали, как затянуть Дело. Едва Цицерона утвердили обвинителем, он в соответствии с законом потребовал предоставить ему время для сбора доказательств и поиска свидетелей. Он запросил 110 дней, рассчитав, что суд начнется еще до июльских комиций, где к тому же должна была обсуждаться и его собственная кандидатура в эдилы. Пока длился процесс, он, по закону, не имел права предпринимать некоторые шаги, необходимые для избрания, да и мысли его, как признает он сам, не тем были заняты. Друзья Верреса постарались сорвать все эти планы. Они обвинили в вымогательстве наместника Македонии, только что вернувшегося в Рим после отправления своей магистратуры, имя его не сохранилось; новый процесс должен был рассматриваться в том же трибунале, что и дело Верреса, а поскольку обвинитель наместника Македонии потребовал на проведение расследования 108 дней, то процесс Верреса откладывался именно на этот срок и мог, следовательно, начаться лишь после выборов. Цицерон лишался возможности полностью отдаться борьбе за эдилитет, а суду предстояло заниматься Берресом уже после того, как окончательно определятся магистраты будущего года. Маневр удался: выборы состоялись, принесли ожидаемые результаты, в том числе и избрание Цицерона в эдилы. Первая сессия суда над Берресом оказалась отложенной и началась лишь 5 августа 70 года в восьмом часу дня — примерно в два часа пополудни по современному счету.

Однако и Цицерон на протяжении месяцев, прошедших с января, не терял времени даром. Он начал с того, что собрал все данные об имущественном положении Верреса, которые можно было получить, не выезжая из Рима, и обнаружил, в частности, в документах откупных компаний сведения об операциях, которые Веррес успел провести после возвращения с Сицилии. Это дало Цицерону законное основание потребовать, чтобы ему были предъявлены счетные книги Верреса и его отца. В книгах не обнаружилось ни малейшего следа приобретения тех произведений искусства, которыми, как всем было известно, обладал Веррес. Цицерон запросил также у публиканов, на откупе у которых находились взимавшиеся с Сицилии налоги, сведения о таможенных сборах — отчетов за время наместничества Верреса среди документов не было, они исчезли. Тогда Цицерон провел обыск у некоего Вибия, стоявшего во главе этой откупной компании в 71 году; он знал, что руководители таких обществ обычно оставляли у себя копии официальных отчетов. Из копий явствовало, что и по возвращении из Сиракуз Веррес продолжал вывозить товары и ценности, не внося таможенный сбор. Весьма примечательной оказалась сама номенклатура товаров: четыреста амфор меда, неопределенное, но, по всему судя, весьма значительное количество тканей мальтийского производства, пятьдесят обеденных лож и множество канделябров. Теперь обвинитель легко мог доказать, что Веррес занимался незаконными торговыми операциями — не для личного же потребления предназначалось все это несметное количество товаров!

Собрав в Риме все материалы, какие можно было собрать, Цицерон в сопровождении своего двоюродного брата Луция отправился на Сицилию. Шестнадцатью годами позже, в речи «В защиту Скавра», Цицерон упомянул об этой поездке, которая надолго осталась у него в памяти: «Я побывал в землях Агригента, несмотря на суровую зиму, объездил там все горы и долы. Славная своим плодородием Леонтинская равнина одна дала мне весь необходимый для процесса материал. Я входил в хижины землепашцев, я говорил с людьми, и они отвечали мне, не снимая рук с рукоятей плуга...» На Сицилии редко бывают настоящие холода; очевидно, дело было в конце января или в начале февраля, когда на Агригент обрушиваются западные ветры, несущие снеговые тучи.

В речи на второй сессии «Об урожае» содержится выдержанное в мрачных тонах описание положения, в котором Цицерон застал деревни самого плодородного района Сицилии — долины на запад от Этны: «Земли Эрбиты, земли Энны, Моргентины, Ассоры, Имахары, Агириона были почти сплошь пустынны. Не видно было не только лошадей и повозок, некогда здесь столь частых, нельзя было отыскать даже самих владельцев вилл». Перечисленные города находятся в долине рек, ныне называемых Диттайно и Симето; Цицерон, по-видимому, побывал в них в ходе того же путешествия, но уже весной. Именно там скорее всего беседовал он с крестьянами, занятыми весенней пахотой. Но больше всего данных ему, естественно, удалось собрать в городах. Он принципиально не останавливался в домах сицилийцев, поручивших ему выступить обвинителем Верреса, дабы избежать подозрений в сговоре, и ночевал в домах друзей, которые со времен квестуры остались у него везде. Сицилией теперь правил преемник Верреса, пропретор Луций Цецилий Метелл — брат (родной или двоюродный) Квинта и Марка Метеллов, уже избранных первый в консулы, а второй в преторы на следующий, 69 год. Луций Цецилий был настроен враждебно к миссии Цицерона, но тот сумел вопреки всему добиться во многих общинах официальной поддержки сената. В некоторых городах при встрече ему устраивали даже театрализованные церемонии. Так было, например, в Энне, откуда Веррес похитил статую Победы. Навстречу Цицерону вышли жрецы Цереры, в священных головных повязках, с ритуальными зелеными ветвями в руках, за ними следовала толпа граждан, которые, дабы пуще разжалобить римского гостя, оглашали окрестности рыданиями и стонами. Нечто подобное произошло и при въезде в Гераклею на южном побережье острова, на полпути между Селинунтом и Агригентом: когда Цицерон уже в ночной тьме приближался к городу, одна из знатных гераклеянок вышла ему навстречу в сопровождении всех женщин из местной аристократии и бросилась к его ногам. То была мать юноши, которого Веррес подверг мучительной казни и которая требовала отмщения.

Одна из задач, стоявших перед Цицероном, состояла в сборе данных для опровержения доводов защитников Верреса — их нетрудно было предвидеть заранее, В Сиракузах, в зале заседаний местного сената, стояла статуя Верреса; и в этом зале сенат принял постановление, воздававшее продажному наместнику хвалу. Было очевидно, что Гортензий не упустит такой возможности и станет на этом основании доказывать, будто далеко не все были недовольны пропретором. Цицерон принялся выяснять обстоятельства, при которых приняты были оба постановления — об установке статуи и о принесении благодарности. Он узнал, что официальной благодарности Веррес добивался весьма долго, а граждане Сиракуз так же долго избегали ее приносить и в конце концов приняли соответствующее постановление совсем недавно — по прямому приказу нового наместника! Принимали его сенаторы явно нехотя и сформулировали так, что в нем было больше издевательства, чем подлинного выражения благодарности. По приглашению главного магистрата Сиракуз Цицерон в сопровождении своего двоюродного брата Луция явился в местный сенат и обратился к собравшимся по-гречески с просьбой помочь ему в выполнении его миссии. Сенаторы предъявили ему ведомости, которые вели тайно и в которых были зарегистрированы все ценности, похищенные у города Берресом. Показали они и протокольные записи тех заседаний, в ходе которых декретировали пресловутую благодарность; в них были отражены все отказы, умолчания и содержался сам двусмысленный текст, где пропретору выражалась благодарность за действия, которых он заведомо никогда не совершал. Цицерон и Луций ознакомились с представленными материалами и удалились. Оставшись одни, сенаторы аннулировали благодарность Верресу и постановили принять содержание Луция на государственный счет. Но, чтобы постановление приобрело законную силу, его должна была скрепить подпись претора. В дело тотчас же вмешался Публий Цезетий — один из двух квесторов Верреса, который задержался на острове для передачи дел следующему составу администрации, — и внес официальный протест против решения сенаторов-сиракузян. Метелла предупредили, и он прервал заседание, воспрепятствовав тем самым тому, чтобы декрет получил законную силу. Решение это, рассказывает Цицерон, вызвало протесты сенаторов; народ стал собираться на улицах и площадях, дело шло к восстанию, и ему же пришлось с невероятными усилиями спасать от самосуда квестора, побудившего Метелла наложить запрет.

Позже Цицерон с гордостью признавался, что собирал материал с необычайной энергией, позволившей ему завершить дело за пятьдесят дней. Гордился он также и тем, что не попался ни в одну из ловушек, расставленных противником, — особенно на обратном пути. К сожалению, он говорит о поджидавших его опасностях весьма глухо, намеками, которые не всегда удается разгадать. Можно понять только, что из Вибоны Валентийской на побережье Бруттия и до Велии ему пришлось плыть на маленьком суденышке по морю, кишевшему пиратами и беглыми рабами, оставшимися в здешних местах со времен восстания Спартака и ныне искавшими возможность бежать из Италии. Цицерон намекает, что Веррес, по всей вероятности, подкупил кого-нибудь из них, поручив убить своего обвинителя. Так ли обстояло дело в действительности? Точных данных для ответа на этот вопрос нет.

Как бы то ни было, Цицерон появился в Риме до истечения срока, отведенного ему на сбор материалов. Обвинитель, следовательно, был на месте, готовый явиться в суд но первому вызову, и ничто не мешало процессу состояться. Расчет противников сорвать суд из-за задержки обвинителя не оправдался.

Процесс наместника Македонии, предшествовавший процессу Верреса, прошел, по всему судя, в июне и в начале июля. 6 июля начались Игры в честь Аполлона, на время которых деятельность судов прекращалась. Затем наступили выборы. До созыва народного собрания, однако, Цицерон успел представить свои соображения по составу суда; правом этим обладали обе стороны, и обвинение, и защита. Он уверял впоследствии, что именно тщательность и неподкупность, с которыми он выбирал судей и которые обеспечили абсолютное преобладание в составе суда людей суровых и честных, принесли ему победу на выборах курульных эдилов, где он собрал намного больше голосов, чем его соперник, несмотря на то, что Веррес, стараясь воспрепятствовать его избранию, не жалел денег на подкуп избирателей.

5 августа процесс начался. План защитников Верреса состоял в том, чтобы добиться возвращения дела после первой сессии на доследование и тем отсрочить начало второй. Отсрочка эта была решающей: весь конец августа занимали Игры, которые, по обету, проводил Помпей в честь своей победы в Испании, всю первую половину сентября — Римские игры, самые длительные из всех, что проводились в Риме, на конец октября намечались Игры, посвященные победам Суллы, и, наконец, па ноябрь — с четвертого числа по семнадцатое — Плебейские игры. В октябре, правда, оставалось двадцать пять дней свободных, но ни у кого не вызывало сомнения, что при таком скоплении празднеств оттянуть процесс будет легче легкого. Добиться осуждения Верреса можно было лишь, представив уже на первой сессии убийственные доказательства его вины, чтобы он сам отказался от продолжения разбирательства.

Цицерону это удалось. Он выступил с краткой речью (она известна сейчас под названием «Первая сессия против Верреса») и представил суду свидетелей, которые давно уже находились в Риме, ожидая возможности дать показания. Сторонники Верреса самыми разными способами оказывали на них усиленное давление, но свидетели не поддавались. На протяжении восьми дней перед трибуналом сменялись люди, прибывшие ради этого суда из Азии, из Греции, большинство — из Сицилии. Их свидетельства были ошеломляющими. На собравшуюся толпу они произвели такое впечатление, толпа пришла в такую ярость, что председатель суда был даже вынужден прекратить заседание. Опасаясь еще худших волнений и потеряв всякую надежду убедить судей, Веррес и Гортензий решили отказаться от явки обвиняемого на вторую сессию. Откладывать ее до следующего года не имело теперь никакого смысла. Скандал мог разрастись до непредсказуемых размеров — общественное мнение и без того было раздражено до предела маневрами сенаторов при рассмотрении дел о вымогательстве. Не случайно Помпей во время своего консульства, еще до описываемых событий вынес проект закона о судебной реформе, по которому судьи должны были вербоваться не только из сенаторов, но также из всадников и из так называемых эрарных трибунов — имущественного, класса, следовавшего непосредственно за всадниками (так, по крайней мере, принято толковать этот термин). Веррес, разумеется, считался с возможностью поражения на процессе и заранее принял меры предосторожности — припрятал часть своего состояния, воспользовался кораблем, предоставленным ему жителями Мессины (Цицерон видел этот корабль в порту Велии на пути в Рим) и отбыл в Марсель, где и зажил жизнью миллионера в изгнании.

Отъезд обвиняемого, который тем самым косвенно признавал себя виновным, не мог остановить ход разбирательства. Теперь предстояло установить размеры ущерба, нанесенного Берресом. Предлагались самые разные цифры — сто миллионов сестерциев, потом сорок миллионов, договорились, кажется (если верить Плутарху), на трех миллионах. Враги Цицерона уверяли, будто его согласие признать столь малую цифру было соответствующие образом оплачено. Обвинение это основано не столько на истине, сколько, как кажется, на слухах, враждебных оратору. Сицилийцы, со своей стороны, дабы вознаградить Цицерона, отправили ему несколько обозов с продовольствием — это позволило новоиспеченному эдилу обеспечить продуктами городские рынки, следовательно, снизить цены и соответственно умножить свою популярность.

Цицерон решил опубликовать речи, которые он столь тщательно готовил для второй сессии, но которые ему так и не довелось произнести в суде. Речи эти составляют вторую часть веррин; они сохранились до наших дней и уже со времен Римской империи изучаются в школах как образец классического красноречия. Сюда входят пять обвинительных заключений, каждое из которых отражает определенную сторону преступной деятельности Верреса: нарушения законов, Допущенные им при отправлении городской претуры; такие же нарушения в пору сицилийской претуры; третья речь целиком посвящена махинациям Верреса и его агентов в связи с поставками в Рим зерна; в четвертой перечисляются хищения произведений искусства у городов и частных лиц; наконец, в последней речи Цицерон с подлинным пафосом рассказывает о жестокостях, совершенных Берресом во время наместничества, о заливших кровью весь остров незаконных казнях и пытках.

Почему Цицерон опубликовал эти речи? Во-первых, по-видимому, из тщеславия — автор хорошо понимал литературную ценность своих увлекательных, тщательно отделанных текстов, где юридические аргументы перебиваются отступлениями, самостоятельными рассказами, живописными описаниями, которые, бесспорно, делают честь таланту оратора. Но весьма вероятно, что публикация речей диктовалась и политическими соображениями. До тех пор Цицерон, как мы видели, опирался на аристократию или, во всяком случае, на определенную ее часть и отнюдь не стремился выглядеть революционером, «популяром». Об этом он прямо говорит сам в начале первой речи второй сессии «О городской претуре»: осуждение Верреса явится лучшим доказательством достоинств сенатской юрисдикции, покажет, что она способна обеспечить порядок, торжество справедливости и права> уважение к законам- Насколько искренни были подобные заявления? Мы склонны считать их искренними, ибо в речи они сопровождаются одной существенной оговоркой: всего этого удастся достичь, говорит Цицерон, только если обвинению предоставить возможность перед каждым процессом отводить после тщательного изучения кандидатуры некоторых судей с тем, чтобы исключить сговор клик и тайные сделки, — вроде тех, что позволяли себе Метеллы. Потому-то и приходится думать, что публикация полного текста веррин имела своей целью успокоить общественное мнение и приглушить распри, угрожавшие спокойствию государства: возражать против уже осуществленной судебной реформы было слишком поздно, но Цицерон надеялся ограничить размах принятых мер и не допустить, чтобы сенаторы, как было после реформы Гракхов, оказались полностью исключенными из состава суда. Показывая в верринах, что среди сенаторов тоже есть хорошие судьи, Цицерон шел прежним путем — все так же стремился добиться согласия сословий.

Публикация веррин, исход процесса и победа над Гортензием сделали Цицерона первым оратором Рима. Он стал эдилом, но добился и несравненно большего — славы.

Глава VII ТРУДНОЕ ВОСХОЖДЕНИЕ

После поспешного бегства Верреса, после публикации пяти речей второй сессии Цицерон выглядел победителем. Он преодолел на пути к высшим почестям еще один важный рубеж. Плутарх рассказал, как в эту пору протекала его повседневная жизнь — то в римском доме, унаследованном от отца, то на семейной вилле в Арпине, на собственной вилле в Помпеях, на мызе в окрестностях Неаполя. Владения эти, прибавляет Плутарх, были невелики, и в целом Цицерон вел весьма скромный образ жизни. Однако в основе его состояния, по словам того же биографа, лежало приданое Теренции, а мы уже говорили, что оно было изрядным. К этому нужно прибавить поступавшие Цицерону проценты с наследства, оставленного человеком, имя которого не сохранилось, и оцениваемого в девяносто тысяч динариев. По старинному Цинциеву закону ораторам запрещалось получать вознаграждение за защиту клиентов в суде. Цицерон, во всяком случае внешне, старался вести себя в соответствии с этим законом. Тот же Плутарх сообщает., что в Риме дивились упорству, с каким он отказывался от гонораров и от подарков своих подзащитных. Скорее всего именно тем же объясняется его поведение во время процесса Верреса, когда он передал римским властям продовольствие., бесплатно предоставленное ему сицилийцами. Сохранял ли он ту же щепетильность и в последующие годы, неясно. Существовало множество способов обходить Цинциев закон, главный из которых состоял в том, чтобы оформить гонорар в виде займа, предоставленного клиентом защитнику под незначительные проценты. Именно этим способом воспользовался Цицерон в 62 году при покупке дома Красса на Палатине. Он занял необходимую сумму у Корнелия Суллы и добился его оправдания в суде. Так, во всяком случае, излагает эту историю Валерий Максим, в какой-то мере, вероятно, опираясь на надежные источники, а в какой-то — на враждебные Цицерону слухи, распространявшиеся по городу и увековеченные, например, в «Инвективе» Саллюстия и в соответствующих главах «Римской истории» Диона Кассия.

Как ни скромно было состояние Цицерона сравнительно с теми, какими располагали римские аристократы в последние десятилетия республики, оно позволяло ему вести жизнь «разумную и достойную», в постоянном общении с филологами, его окружавшими, — греками и римлянами. Слово «филолог», употребленное в данном случае Плутархом, служило общим обозначением «интеллектуалов» — пишущей братии, жадно интересовавшейся языковыми реалиями (как Варрон, например) или историей литературы, любителей и ценителей старинного языка, риторов и философов, вроде верного Диодота. Возникающий из описаний Плутарха образ представляется вполне правдоподобным — он соответствует тому, что мы знаем о годах учения Цицерона, о сжигавшей его жажде знаний. Образ этот разумно корректирует также распространенное представление о Цицероне как о человеке, всецело занятом политикой, погруженном в интриги, постоянно рассчитывающем, какую выгоду может принести ему дружба с тем или иным значительным лицом, с рядовым плебеем или даже с отпущенником, если он обладает хоть некоторым влиянием. Именно такого рода наставления содержатся в знаменитом письме, которое в июле 65 года брат нашего героя Квинт написал Цицерону, дабы объяснить, как ему надлежит добиваться консульства на следующий год. Это письмо, известное под названием «Краткое пособие для претендентов на выборные должности» — «Commentariolum petitionis», содержит любопытный очерк политических нравов Рима конца республики. При чтении его становится очевидно, как важны были личные связи для достижения успеха на пути к почетным должностям и званиям, что, впрочем, подтверждается и рядом других свидетельств. Прежде всего свидетельством Плутарха: «Цицерон считал недопустимым, что ремесленники, пользующиеся бездушными орудиями и снастями, твердо знают их название, употребление и надлежащее место, а государственный муж, которому для успешного исполнения своего долга необходимы помощь и служба живых людей, иной раз легкомысленно пренебрегает знакомством с согражданами». По уверению Плутарха, так формулировал эту мысль сам Цицерон. Следуя ей, можно было пойти и еще дальше, — выяснять, где человек живет, где находится его вилла, у каких он бывает друзей, какими окружен соседями, собирать такого рода сведения по всей Италии. Эта манера была свойственна всем римлянам, но теперь, когда число граждан выросло неизмеримо, в столице от нее постепенно отказывались, и сохранилась она лишь в арпинском захолустье, где, наверное, Цицерон ее и усвоил вместе с другими чертами «муниципального мышления», столь характерного для него в молодости. В отличие от римлян из Рима он, вероятно, мало пользовался услугами своего «номенклатора» — раба или отпущенника, чья обязанность состояла в том, чтобы знать всех граждан по именам и в случае необходимости подсказывать хозяину имя собеседника.

В «Кратком пособии» говорится, что первые люди государства обычно довольно скупы на выражение дружеской приязни и что поэтому вполне достаточно обратиться к встречному крестьянину со словами «друг мой», дабы навсегда обеспечить себе его преданность. Подобные размышления раскрывали особенности общественной жизни Рима накануне консульства Цицерона, но восходили они к весьма отдаленному историческому прошлому и характеризовали римскую политическую систему в целом. То было «общество знати», которое основывалось на взаимной поддержке и благодарности. Здесь не было (или почти не было) общих идеи, теоретических воззрений на то, что полезно государству или что ему вредно. Соответственно не было партий в собственном смысле слова, то есть групп, исповедующих определенную идеологию, а было бесконечное разнообразие частных интересов, в силу которых люди поддерживали того или иного лидера, стараясь оказать ему услугу в расчете на то, что он из благодарности, в свою очередь, поможет им. Табличка для голосования была одним из средств обеспечить себе благодарность избранного магистрата. Способность оратора отстоять интересы своего клиента в суде точно так же побуждала людей оказывать ему поддержку на выборах, где за него голосовали не только сами подзащитные, но и все, кто рассчитывал рано или поздно воспользоваться его талантом.

Именно такими побуждениями были движимы участники комиций, избравших Цицерона в эдилы. По тем же причинам граждане избирали его в преторы на 66 год и в консулы на 63-й. Избрание, однако, зависело и от многих частных обстоятельств. Они могли оказаться весьма полезными, но могли и помешать достижению желанной цели. В данном случае неясно было прежде всего, хватит ли у Цицерона просто физических сил, чтобы сделать все необходимое для успеха его честолюбивых замыслов. После пребывания в Греции здоровье его улучшилось, но все же требовало постоянных забот. Он мало ел, ограничиваясь лишь одной настоящей трапезой в конце дня, часто принимал ванны, делал массаж и совершал прогулки, продолжительность которых устанавливали врачи. Эти меры, помимо всего прочего, помогли ему преодолеть препятствия, возникавшие в течение столь долгих лет на его пути оратора и политического деятеля.

В государстве шла напряженная борьба вокруг проблем внутренней политики. Их было много: восстановление полномочий народных трибунов, передача судов в ведение всадников, порядок назначения наместников провинций, введение наказаний за предвыборные махинации, возвращение цензорам права вносить имена граждан в списки сословий или исключать из них, правила раздачи зерна и многое другое. Но, как ни остро стояли все эти вопросы, как пи сталкивались при их решении интересы знати, откупщиков и народных вожаков, забыть об опасностях, которые то и дело угрожали государству извне, не было дано никому. На жизнь и деятельность нашего героя они редко оказывали прямое влияние, ибо он меньше всего стремился проявить себя на поле браня, по на характер жизни в столице они воздействовали сильно, и поскольку Цицерон постоянно размышлял о деятельности государственных институтов, о преодолении разлада между ними, внешние опасности не могли оставить его равнодушным. Становилось все более ясно, что любая военная победа усиливала честолюбивые стремления полководца-победителя и могла толкнуть его к нарушению законов. Не так давно все убедились в этом на примере Суллы, теперь, в 70 году, над массой граждан уже возвышались двое — Красс и Помпей. В доме одного и другого каждое утро толпились люди, пришедшие на поклон и стремившиеся прослыть друзьями. Но, по свидетельству Плутарха, не меньшим почетом пользовался и Цицерон, которому сам Помпей неоднократно выказывал особое уважение. Зачем Помпею оказался нужен Цицерон? Зачем полководец добивался союза с оратором и жаждал его услуг? Как понять столь странное поведение? Тут нужно учитывать следующее: римская военная машина, несокрушимая, когда была умело запущена на полный ход, останавливалась и разваливалась в руках бездарного или надменного командующего; но точно так же ее лишали силы распри политических клик. Помпеем владело гордое сознание, что он водрузил орлы римских легионов на границах Вселенной. На западе, в Испании, на юге, в Африке, он в самом деле достиг границ тогдашнего обитаемого мира. Теперь он рвался на Восток, повторить подвиги Александра, с которым его нередко сравнивали. Но для этого сенат или народное собрание должны были вручить ему командование с неограниченными полномочиями. Вот для этого-то ему и был необходим союз с Цицероном, ибо аристократы, особенно из самых закоснелых, так и не могли до конца примириться с Помпеем, с его «чрезвычайными» победами, с триумфами полководца, едва достигшего сенаторского возраста. Его слава, само его существование казались вызовом республиканскому укладу.

Несмотря па исчезновение с политической арены Сертория, на массовое истребление рабов из армии Спартака, мир все же никак не воцарялся в мире. Пираты бороздили Средиземное море, перехватывали караваны судов с продовольствием, забирали в рабство матросов, высаживались в самых неожиданных местах, грабили дома и селения, похищали жителей, требовали выкуп за каждого сколько-нибудь значительного человека, остальных убивали. Не менее опасен был Митридат. Мир, который он некогда заключил с Суллой, дал ему возможность подготовиться к новой войне, и в 74 году он перешел в наступление. Возглавить боевые действия против Понта сенат поручил обоим консулам того же, 74 года, двум аристократам — Авлу Аврелию Котте и Луцию Лицинию Лукуллу, который не так давно был квестором Суллы. Очень скоро стало ясно, что на самом деле войной руководит один Лукулл. Он одержал подряд несколько побед, обратил царя в бегство, захватил его сокровища и казну. Отчаявшись вернуть себе прежний блеск и владения, Митридат приказал перерезать всех женщин своего гарема. Поступок этот потряс Лукулла — только теперь он по-настоящему понял, какая пропасть отделяла римлянина от варвара. Примечательно, что война, по-видимому, вообще внушала Лукуллу ужас. Не однажды пытался он спасти от разрушения взятые приступом города, но каждый раз вынужден был уступать собственным солдатам, для которых грабеж и обогащение составляли единственную цель войны. Лукулл с упорством и энергией продолжал кампанию — и оплакивал беды, которые она за собой влекла. Говорят, он разрыдался на развалинах Амиса точно так же. как некогда Сципион Эмилиан на развалинах Карфагена. Амис был колонией Афин, и уже по одной этой причине разрушение города представлялось Лукуллу чудовищным преступлением. Воспитанный в духе эллинской культуры, слушавший, как и Цицерон, Филона из Лариссы и Антиоха Аскалонского, он завидовал Сулле, сумевшему в свое время воспрепятствовать разграблению захваченных приступом Афин. Вступив в Амис, Лукулл постарался восстановить здания, сгоревшие во время штурма, и взял под свое покровительство «интеллигентов», которых война заставила искать здесь убежища. Так, он подарил своему приближенному Мурене пленного грамматика Тиранниона, которого тот немедленно отпустил на волю; позже Тираннион поселился в Риме, стал близким человеком Цезарю, Аттику, Цицерону.

Фигура Лукулла весьма показательна для описываемой эпохи. В ней нашли себе отражение самые разные силы, раздиравшие государство в годы особенно бурной его экспансии, когда Цицерон так рьяно старался сохранить в Риме согласие сословий. Война против Митридата первоначально была навязана Риму царем, приказавшим вырезать всех италиков, населявших восточные провинции. Но когда провинциалы и союзники были отомщены и избавлены от угрозы новых нашествий, возник соблазн продолжать наступление и расширить сферу римского влияния на Востоке. Здесь тоже Рим постепенно представал как единственная сила, способная защитить от варваров эти глубоко эллинизированные края, города, гордые своей культурой, своеобразное их содружество, которое установилось со времен Александра и побед его преемников в последней четверти IV века. Именно этим положением объясняются действия местных царей, которые, уходя из жизни один за другим, завещали свои владения римлянам. Так поступил в 133 году царь Пергама Аттал III, в 74 году Никомед IV Вифинский, несколько Птолемеев, правивших Киреной; нам вскоре предстоит увидеть, что на тот же путь встали и Птолемеи в Египте.

Союз Рима с этими царствами и включение их полисов в состав империи влекли за собой и отрицательные последствия, в которых кое-кто из римлян полностью отдавал себе отчет. Под правлением Верреса и некоторых его предшественников сицилийцы уже познали, во что могла превратиться власть римлян. Мы помним, что Цицерон восставал во имя справедливости против хищнической эксплуатации покоренных территорий — восставал, правда, не столько по общим моральным соображениям, сколько с целью успокоить провинциалов и в конечном счете добиться сплочения империи. Законность и справедливость являлись, на его взгляд, прежде всего аргументами, средством убедить. Нравственное Благо было лишь иным обозначением Пользы.

Тех же принципов придерживался и Лукулл, проводя свою политику в Азии, куда вернулся после победоносных походов в 70 году. Он застал край в катастрофическом состоянии. Сообщества откупщиков и преторы, действовавшие больше как ростовщики, чем как магистраты, истощили его ресурсы до предела. Лукулл запретил ростовщикам конфисковывать в счет погашения долга больше одной четверти доходов должника и установил предельный рост ссуды — 1 процент в месяц. Мало-помалу провинция стала обретать былое благополучие. Но Лукулл не хотел ограничивать свою деятельность отведенной ему территорией. Ясно представляя себе, как тесно Митридат связан с царем Армении Тиграном, он напал на последнего и поначалу добился успехов. Но солдаты, как некогда в армии Александра Македонского, отказались двигаться все дальше и дальше на Восток. В Риме общественное мнение также склонялось на сторону противников полководца. Сыграли свою роль откупщики, которых Лукулл лишил скандальных прибылей, да и вожаки народной партии были весьма не прочь отнять командование у одного из самых славных представителей знати, к тому же в прошлом — квестора Суллы. Враги приготовили Лукуллу и преемника, единственного способного состязаться с ним в славе — Гнея Помпея. Он, разумеется, тоже сражался в свое время в рядах сторонников Суллы, но сумел вовремя отдалиться от диктатора и в конце концов оказался даже как бы его противником.

В 67 году враги Лукулла добились для Помпея чрезвычайного командования в войне против пиратов, тем самым обеспечив ему в будущем триумф. Назначение было подготовлено народным трибуном Авлом Габинием, который выступил с законопроектом, предлагавшим вручить «консулярию» (без дальнейших уточнений) чрезвычайные полномочия по борьбе с пиратами. Законопроект предусматривал сохранение за таким командующим полномочий в течение трех лет и распространение их не только на все Средиземноморье, но также на прибрежную полосу глубиной до 50 миль; «консулярию» предоставлялось право самому избирать легатов, поручать им под общим его руководством командовать отдельными частями и подразделениями; на расходы он получал шесть тысяч аттических талантов Когда Габиний представил проект сенату, он вызвал почти всеобщее сопротивление Цицерон, впрочем, хранил молчание, и над причинами его стоит поразмыслить Мы помним, что отношения Цицерона с Помпеем были довольно дружескими — последний навестил оратора в его доме, а это считалось в Риме если не признаком политического союза, то, во всяком случае, признаком высокого уважения Удачливый соперник Гортензия не разделял политических предрассудков наиболее консервативных сторонников аристократии, но не хотел также оказаться в рядах популяров Подобная позиция и обуславливала его молчание — он ждал решения трибунных комиций, на рассмотрение которых должен был поступить проект Габиния и которые должны были определить, станет ли проект законом. В том тексте, который Габиний представил комициям, Помпей уже назывался по имени, а полномочия его расширялись еще больше. Отцам-сенаторам важно было любой ценой избежать разрыва с народным собранием, чреватого революционной ситуацией, подобной той, что сложилась во времена Гракхов. Они не стали больше возражать, и закон прошел. Открыто за проект Габиния выступил лишь один молодой сенатор квесторского ранга — Гай Юлий Цезарь. Он был моложе Цицерона на пять лет и, хотя происходил из патрицианской семьи, состоял в родстве с Марием и Цинной: тетка его Юлия вышла замуж за Мария, а сам Цезарь женился на дочери Цинны Корнелии. Эти связи показались Сулле подозрительными — он попытался принудить Цезаря к разводу, тот пошел на крайний риск и отказался последовать совету диктатора. Знатные друзья Цезаря, имевшие на Суллу большое влияние, добились прощения для непокорного, но отныне он оказался в стане противников режима. Стремясь избежать столкновения, которое стало бы для него роковым, Цезарь в 81 году уехал в Азию и вошел в штат наместника провинции Минуция Терма. Здесь он неоднократно проявлял военный талант, в частности, в Киликии и при осаде Митилены. В 78 году после смерти Суллы Цезарь вновь появился в Риме; имя его уже было настолько известно, что он мог рассчитывать на быструю и беспрепятственную политическую карьеру в лагере популярор, куда он и вернулся, стараясь, впрочем, держаться в стороне от заговоров и интриг. В 69 году Цезаря выбрали квестором на следующий, 68 год и отправили в Дальнюю (то есть Южную) Испанию. Через год он вернулся и занял свое место в курии. Сидя неподалеку от Цицерона, он слушал в одном из заседаний, как Габиний представлял свой законопроект. Верный избранной им линии поведения, Цезарь поддержал представленный текст, стремясь расшатать традиционные политические структуры, давно устаревшие и противоречившие успешному решению стоявших перед государством задач. Рассчитывал ли он уже в это время создать прецедент, которым когда-нибудь сможет воспользоваться? Вряд ли. Если бы он смотрел так далеко, то не стал бы, наверное, содействовать возвышению человека, которому менее чем через двадцать лет предстояло начать против него гражданскую войну. По-видимому, Цезарь, как и Цицерон, считал, что величие и безопасность государства требовали политики более смелой и решительной, которая открывала бы пути человеку, способному обеспечить победу, вместо того чтобы снова и снова поручать ведение войны полководцам, чье единственное достоинство — принадлежность к сенатскому сословию и, следовательно, возможность продвигаться по служебной лестнице давно проторенными путями. Габиний, в сущности, возрождал ради войны с пиратами тот закон, который тридцатью пятью годами раньше народное собрание приняло ради войны с Югуртой, поручив завершение ее Гаю Марию. Такое решение Цезарь мог поддерживать открыто. Цицерону, чувствовавшему настроение сената, оставалось лишь питать надежду на то, что закон пройдет в народном собрании.

Войну с пиратами Помпей завершил за одно лето, по другая опасность — Митридат — беспокоила Рим по-прежнему. Последние кампании Лукулла были неудачны; посланные ему на смену проконсулы Марций Рекс и Ацилий Глабрион не сумели выправить положение. Приходилось снова обращаться к Помпею. Была повторена та же процедура, что прошла с успехом предыдущей весной: в январе 66 года народный трибун Гай Мацилий Крисп выступил с проектом распространить полномочия, врученные Помпею по закону Габиния, на новые провинции и на ведение войны против Митридата. Цицерон, который только что с шумным успехом был избран претором, намного опередив по числу голосов своих соперников, на этот раз молчать не захотел. С ростр, перед народом, он произнес первую свою политическую речь, вскоре опубликованную под названием «О предоставлении империя Гнею Помпею» или, в соответствии с другой версией, заслуживающей меньше доверия, — «В защиту Манилиева закона». Почему Цицерон решил прервать молчание?

Существует множество объяснений этого шага. Наиболее неблагоприятные для Цицерона содержатся у же в «Истории» Диона Кассия — автора, вообще враждебного нашему герою. Дион прежде всего утверждает, будто Цицерон лишь следовал за Цезарем; Цезарь же, по его мнению, считал, что закон все равно пройдет, что, поддержав закон, он укрепит свое положение среди популяров и получит возможность в дальнейшем добиваться подобных же почестей и что Помпей, сосредоточив в своих руках такую огромную власть, возгордится и тем восстановит народ против себя. Цицерон же, по утверждению Диона Кассия, стремился занять господствующее положение в государстве и, предвидя одобрение закона, выступил в его защиту с единственной целью показать знати и народу, что силы, которые он поддерживает, всегда побеждают. В связи с этим историк обвиняет Цицерона в двуличии и в том, что в зависимости от обстоятельств он выступает то за аристократию, то за популяров. Объяснения такого рода явно навеяны политическим опытом несравненно более позднего времени. Анализ речи, произнесенной Цицероном, позволяет предложить другое объяснение, полнее учитывающее всю сложность ситуации.

Молодой оратор начинает речь уверенно, несмотря на то, что впервые выступает с ростр, ибо только что одержал победу на выборах и стал претором. Он говорит, что Помпей — полководец, который уже много раз делом доказал, чего он стоит, магистрат, которому тот же народ только что выразил свое восхищение и доверие. В таком выступлении самом по себе не было ничего необычного, поскольку каждый магистрат обладал правом непосредственного обращения к народу. Правда, чаще всего законопроекты такого рода рассматривались предварительно в сенате, но то было лишь обыкновение, в принципе же утверждало законы собрание граждан, воплощавшее majestas — величие римского народа. Изложение Цицерона отличалось простотой и ясностью плана — даже люди, не привыкшие размышлять на подобные темы, могли сразу понять, в чем состоит дело. Речь идет, говорит Цицерон, «о славе римского народа, в особенности о славе воинской, завещанной вам предками». Речь идет далее о спасении дружественных и союзных городских общин, о сохранении доходов, поступающих из восточных провинций, без которых Рим не сможет отстоять то высокое положение, которого своими деяниями добились его предки. Речь идет, наконец, о том, чтобы смыть с имени Рима пятно, которое останется на нем навсегда, если преступления Митридата и далее пребудут безнаказанны. С ловкостью оратора и с подлинным проникновением в психологию своего народа Цицерон соединяет воедино доводы, особенно сильно действующие на римлян, взывает к таким постоянным их чувствам, как любовь к славе, верность обязательствам, жажда обогащения, — последнее было в их глазах лишь справедливым воздаянием за славу и верность.

Воскрешая далее в общих чертах историю войны с Митридатом, Цицерон остерегается бросить малейшую тень на заслуги Лукулла. Напротив того, он их подчеркивает, восхваляет полководца-аристократа и приписывает его поражение одним лишь превратностям Фортуны, замечая тут же, что переговоры, которые начал с Митридатом Серторий и которые поставили под угрозу целостность Римской империи, — результат интриг марианцев. В войне, в которой Помпею предлагается поручить командование, заинтересованы, как явствует из всего сказанного, не популяры и не сенаторы, а весь Рим, Рим как единое целое. Что же остается от утверждения Диона Кассия, будто Цицерон «вел двойную игру»? Не естественнее ли считать, что он стремился объединить граждан предельно простой идеей — идеей укрепления и величия не плебса, не того или иного социального класса, а всего Рима, римского государства в его целостности.

Неоднократно высказывалась гипотеза, что, защищая закон Манилия, Цицерон, сам происходивший из сословия всадников, выражал интересы всадников и откупщиков, которые, по мнению тех же исследователей, получали львиную долю доходов от провинций. Система государственных откупов, засвидетельствованная со времени Второй Пунической войны, была частью более широкой системы римского управления провинциями. Изначально откупа не были достоянием какого-либо определенного «класса», а были доступны людям любого общественного положения, способным приобрести свою долю в откупной компании или, как она иногда называется, компании публиканов. Конечно, участники компании постепенно обогащались и добивались всаднического ценза, но никакой юридической связи между положением всадника и членством в откупной компании не существовало. Правда, между откупщиками и наместниками провинций нередко возникали конфликты, поскольку первые стремились извлечь возможно больше выгод, обирая и притесняя провинциалов, тогда как последние по самому смыслу своей должности старались ограничить аппетиты публиканов. Мы помним, как Лукулл пытался решить эту проблему и как его действия вызвали сопротивление всадников, приведя к объединению их с популярами с целью добиться отзыва Лукулла. То был чисто тактический союз, в котором такому демагогу, как Луций Квинкций, на время оказалось по пути с «деловыми людьми», пострадавшими от действий Лукулла во время его проконсульства в Азии в 70 году. Но все эти распри между финансовой администрацией и наместниками провинций, убеждал Цицерон своих слушателей, все злоупотребления, обнаруженные ю тут, то там, легко обуздать мерами местными и частными, никаких чрезвычайных шагов они не требуют, и помышления о них должны отступить теперь перед высшими интересами Рима. Сплотить же вокруг себя всех римлян в, состоянии только один человек — Помпей. Лишь он способен на то, чего достигали своими талантами полководцы былых времен, — спасти республику.

Таков был общий смысл речи Цицерона, обращенной к гражданам Рима, в которой он убеждал их еще раз предоставить Помпею чрезвычайные полномочия. Сопротивление нескольких сенаторов, из самых непримиримых противников Помпея, таких, как Лутаций Катул или Гортензий, не смогло ничему помешать. Закон был поставлен на голосование, утвержден, и Помпей отправился на Восток, где принял командование от только что назначенного наместником Ацилия Глабриона и, главное, от Лукулла. Последний вернулся в Рим и сумел — не без трудностей — в том же, 66 году добиться триумфа. Обогатившись еще более за счет сокровищ, награбленных в царских резиденциях Митридата, Лукулл после триумфа удалился в свои Квиринальские сады и предался ученым занятиям, которые любил больше всего на свете. Он окружил себя философами, выписанными из Греции, писателями и поэтами и ни разу не подумал попрекнуть Цицерона его речами, прославлявшими Помпея.

Время между эдилитетом и претурой, то есть между 69 и 66 годами, Цицерон провел весьма деятельно. В качестве эдила он должен был устроить игры, которые на тот год приходились трижды — игры в честь Цереры, Либера и Либеры в апреле, в честь Флоры в начале мая и так называемые Римские игры в начале сентября. Он отпраздновал их по возможности с блеском, насколько позволяло его состояние (как признается он в одном месте трактата «Об обязанностях»), то есть без великолепия, доступного лишь обладателям несметных богатств, но в то же время учитывая, что жители Рима не прощают тех, кто проявляет в подобных случаях чрезмерную бережливость: нравиться толпе было обязательно для каждого, кто посвятил себя политике. Пространный пассаж, где Цицерон размышляет о значении, которое имели для него игры, содержится в пятой речи второй сессии процесса Верреса («О казнях»), Церера, Либер и Либера, пишет он, по преимуществу плебейские божества; Флора — богиня изобилия, ее ежегодно пробуждает к жизни Весна, «мать всего народа римлян, обеспечивающая его выживание и умножение»; наконец, Римские игры славят Юпитера и два других божества капитолийской триады, Минерву и Юнону, снова и снова благодарят их за благосклонность к римлянам. Эти строки, объясняющие, сколь высоким религиозным значением обладает деятельность эдила, написаны в то самое время, когда Цицерон занимал эту магистратуру. Пламенным религиозным чувством они не отличаются, но показывают, как понимал Цицерон характер магистратской деятельности. Перед нами как бы очерк «гражданской теологии», из которого явствует, какое место занимала религия в жизни римского государства. Цицерон не слишком верит в то, что боги, живущие в заоблачных высях, готовы осыпать Рим благодеяниями, но он отдает себе отчет в том, что сакральные обряды и в первую очередь игры, сводящие воедино бесчисленные толпы охваченных единым чувством граждан, укрепляют нравственные и духовные узы, связывающие воедино всех римлян. Недаром понтифик Котта в третьей книге трактата «О природе богов» красноречиво заявляет, что до конца останется верен религиозным воззрениям предков и приложит все силы, дабы в Риме соблюдались церемонии и обряды, сохранялись исконные верования. Их действенная сила явствует из блистательной судьбы Рима, пишет Цицерон, «города, который никогда не смог бы стать столь великим, если бы не пользовался особой благосклонностью богов».

Таковы были в те годы взгляды Цицерона; он считал себя посредником между гражданской общиной и миром богов, а также, во всяком случае на время магистратуры, хранителем Фортуны Рима. Можно, конечно, сказать, что такая оценка своей роли — лишь проявление тщеславия, в действительности же совсем другие магистраты ведали религиозной жизнью города, и роль эдила была более скромной, так как заключалась главным образом в организации народных развлечений. Что ответить на это? Цицерон, бесспорно, рассматривал себя как подлинного служителя богов, а не как специалиста по развлечениям, но дело здесь не сводилось к одному только тщеславию. Он знал, что политическое бытие Рима определяется в конечном счете чувствами, общественными инстинктами, эмоциями граждан и во многом зависит поэтому от тех особых убеждений и верований, которые объединяли словом religiones, означавшим совокупность религиозных представлений народа. Они преисполняли души страхом перед гневом богов, но они же внушали и надежду, веру в священную нерушимость клятв и незыблемость принятых обязательств, в могущество обрядов — словом, во все те ценности общественной жизни, которые в конечном счете и составляли гражданскую нравственность.

Верность Цицерона принципам справедливости и милосердия, столь ярко сказавшаяся в речах против Верреса, особенно на второй сессии, оказалась под сомнением, когда начался суд над Марком Фонтеем, пропретором Нарбонской Галлии. Он тоже обвинялся в вымогательстве, и процесс на первый взгляд имел тот же смысл, что процесс Верреса, но... на этот раз Цицерон выступал в роли обвинителя пострадавших! Значит ли это, что он допускал существование двух моралей, одной — если речь шла о сицилийцах, другой — когда дело касалось галлов?

Процесс Фонтея состоялся, насколько можно судить, в 69 году, сразу после вступления в действие нового закона о судах. Как и процесс Верреса, он должен был проходить в две сессии, но сохранилась лишь часть той речи, что Цицерон произнес в ходе второй.

Марк Фонтей, почти ровесник Цицерона, родом из Тускула, входил сначала в число марианцев и пытался продвигаться по служебной лестнице с их помощью, но позже перешел на сторону Суллы, служил в Дальней Испании, а затем в Македонии, неизменно проявляя деятельную энергию и военные способности. Претором он стал, по-видимому, в 77 году, а в 76—74-м управлял Нарбонской Галлией, как раз в то время, когда Помпей вел в Испании войну против Сертория. В провинции, вверенной Фонтею, вот-вот готово было вспыхнуть восстание, и тогда проходы в южной Галлии, соединявшие Италию с Испанией, оказались бы перекрытыми, а коммуникации Помпея и его коллеги Метелла перерезанными. В обязанности Фоитея входило поддержание спокойствия в тылах действовавшей в Исиании армии, и роль, ему отведенная, была в этих условиях стратегически ключевой. Уже одно это отражало принципиальную разницу между положением Фонтея в Галлии и Верреса в Сицилии. К тому же Фонтей имел дело с воинственно настроенными племенами, а не с сицилийцами — людьми полисной цивилизации, знавшими, что такое коллективная нравственная ответственность, признававшими моральные нормы, внятные всем людям, достойным этого имени, Фонтей, как представляется, обращался очень сурово с местными галльскими племенами, обитавшими между Пиренеями и холмами современного Руэрга, и, напротив того, весьма благосклонно относился к римским городам, вроде Тулузы или Нарбона, и к городам свободным, таким, как Марсель. В защитительной речи Цицерона есть аргумент, на котором стоит остановиться. Оратор дает как бы поименный перечень наиболее видных сенаторов и комментирует его; люди, способные к военному командованию, замечает он как бы мимоходом, в курии не слишком многочисленны; что это? — ловкий ход адвоката, дающего понять судьям, что необходимо оправдать его подзащитного, поскольку он принадлежит к этой редкой и столь важной для государства категории? Не только. Совсем недавно завершился ряд восточных кампаний, в которых бездарные командующие сменяли один другого, но так и не сумели добиться победы. Рим, усыпленный долгим миром, казалось, в самом деле растерял своих полководцев, которым не было числа вплоть до конца предыдущего века. Бесконечные судебные преследования способных государственных деятелей, вызывавших своими успехами ненависть и зависть политических противников, истощили в конце концов человеческие ресурсы правящего класса. Тут и кроется одна из причин, почему Цицерон согласился участвовать в этом процессе. Он взялся защищать человека, который на деле доказал, будь то в боях с фракийцами, вольсками или аллоброгами, сколь нужен он Риму. Фонтей оказал государству реальные услуги, и на их фоне незаконная раздача винных откупов и реквизиции зерна или денег, необходимых для снабжения действующей армии, или выплаты жалованья солдатам казались пустяками. Фонтей — не Веррес. В заключительной несохранившейся части речи Цицерон стремился это доказать. Удалось ли ему убедить судей, вынесли ли они Фонтею оправдательный приговор, сведений у нас нет.

Процесс Фонтея не носил политического характера, но обладал тем не менее определенным государственным содержанием. Процесс же Цецины, в котором Цицерон выступал скорее всего в 69-м или, может быть, в следующем году, был чисто гражданским. В результате многочисленных передач состояния от одного наследника к другому создалось положение, при котором право на владение оспаривали Цецина и некий Эбуций, действовавший ранее как доверенное лицо Цезенции, жены Цецины, ко времени процесса скончавшейся. Дело было очень запутанное, и разбор его велся на основе правовых норм, нам теперь далёко не всегда понятных. Спор касался, в частности, истолкования выражений, встречавшихся в преторском эдикте, который был основополагающим документом дела. Выступая перед членами суда в третьей и последней сессии, Цицерон блеснул изощренностью диалектики и показал, что владеет всеми тонкостями юриспруденции.

Речь в защиту «малого человека» Деция Матриния, претендовавшего на должность писца при эдиле, принято относить к 67 году. Писцы составляли коллегию, пополнявшую свои ряды путем кооптации. Цензоры отнесли Матриния, до тех пор принадлежавшего к сословию всадников к эрарным трибунам, то есть к разряду граждан, более низкому, чем всадники, и следовавшему непосредственно за ними. Обстоятельство это смущало писцов, они колебались, не решаясь принять Матриния в свою ассоциацию. Цицерон, кажется, сумел рассеять их сомнения — если, конечно, эдил Матриний, упоминаемый в одном из писем Цицерона Целию от 50 года, то же лицо, что истец в процессе 67 года. Что заставило Цицерона выступить с защитой человека, не обладавшего ни значительным состоянием, ни властью? Точных сведений нет, но не из Арпина ли родом герой процесса?

В 66 году, будучи претором, Цицерон взял на себя защиту Фавста Суллы, сына диктатора, которого один из трибунов (имя его не сохранилось) собирался обвинить в незаконном обогащении; предлогом трибун выставил следующее обстоятельство: Фавст Сулла получил наследство от отца и, значит, стал хозяином богатств, приобретенных явно незаконным путем. Дело до суда не дошло, и речь свою Цицерон произнес на сходке граждан, доказавши, что суд и не должен принимать его к рассмотрению. Подоплека же дела, вполне очевидно, была политической. Цицерон считал, что не должно воскрешать в памяти годы диктатуры. То, что в законодательстве Суллы подлежало изменению — суды, например, — давно уже было изменено, и продолжать нападки на диктатуру значило лишь создавать благоприятную атмосферу для нескольких смутьянов, замысливших использовать в своих интересах настроения народа К тому же нападки эти подрывали авторитет людей, сотрудничавших с Суллоы, в толе числе и талого явно этого не заслуживающего человека, как Помпей. Поддержка смутьянов могла привести лишь к разжиганию давней розни между крайне консервативными деятелями сената и вождями партии, которая некогда называлась марианской. Заметим, между прочим, что именно путем поддержки смутьянов пошел Цезарь в 64 году: он сумел после отправления эдилитета сделаться председателем суда по разбору дела о разбое и осудил двух подручных Суллы — Луция Лусция и Луция Беллиена, Что касается Цицерона, то он исходил из необходимости поддержать законопроект Манилия, поручавший Помпею вести войну против Митридата, а в этих условиях начинать процесс против сына Суллы было явно неразумно — он раздражил бы сенаторов, а вожакам народной партии дал бы возможность скомпрометировать Помпея.

В эти годы Цицерону пришлось противостоять опасностям, надвигавшимся на него с разных сторон. Он понимал, что через два года, в 64 году, предстоит ему выдвинуть свою кандидатуру в консулы и, естественно, потребуется поддержка не только сенаторов, но в первую очередь народа, Он был первым человеком в роде, претендовавшим на место консула, был, другими словами, «новым человеком» и не мог, как многие другие кандидаты, рассчитывать, что имя его само по себе послужит лучшей рекомендацией. Голосование по законопроекту Манилия показало, насколько популярен Помпей; Цицерон выступил в поддержку закона и как трезвый политик постарался воспользоваться этим обстоятельством в своих интересах. Любое посягательство на Помпея, любой ущерб, нанесенный популярности полководца, без сомнения, отразились бы на положении Цицерона. Это объясняет не только отношение оратора к Фавству Сулле, но и действия его в еще одном любопытном эпизоде в конце декабря 66 года, в последние дни его претуры.

Десятого декабря 66 года, когда трибунские полномочия Манилия уже истекали, ему было предъявлено обвинение в мздоимстве, исходившее, по-видимому, от сенаторов, которые не могли простить трибуну той роли, которую он сыграл в присвоении Помпею чрезвычайных полномочий. Обвинение было представлено в суд; в суде в качестве претора председательствовал Цицерон. Было это в предпоследний день его магистратуры, двадцать восьмого декабря, Цицерон назначил первое слушание дела на следующий же день, что вызвало бурные протесты друзей Манилия, поскольку по старинному обычаю обвиняемому предоставлялось десять дней, для подготовки защиты. Протесты были так сильны, что Цицерону пришлось по настоянию трибунов прервать заседание; на стихийно возникшей сходке он обратился к протестовавшим с импровизированной речью. Объяснил причину своего решения: ему оставалось быть претором всего один день, он не хотел откладывать дело на то время, когда уже не сможет им заниматься; Цицерон прибавил, что намеревался выступить в защиту Манилия. Слова его, говорит Плутарх, успокоили толпу. Тогда (по словам того же Плутарха) Цицерон тотчас же, не дав гражданам разойтись, произнес речь «против олигархов». От речи не сохранилось ни строчки, но, по всему судя, цель оратора состояла в том, чтобы отмежеваться от сенаторов, занимавших крайне консервативные позиции (Гортензий, Лутаций Катул и др.) и еще раньше выступавших против Манилиева закона. В своей речи Цицерон усиленно подчеркивал, что держится среднего пути и ставит интересы государства выше интересов той или иной партии. Такая позиция могла, конечно, обеспечить ему самую широкую поддержку на выборах, но тем не менее было бы несправедливо сводить все его действия к мелким расчетам.

В год своей претуры Цицерон произнес также речь в защиту Авла Клуенция Габита. Участников этого дела мы уже встречали на процессе незадачливого клиента Цицерона по имени Скамандр. На этот раз Цицерон занял противоположную позицию — он защищал человека, против которого выступал на прошлом процессе. Клуенций не был больше жертвой попытки отравления; напротив того, по уверениям обвинителей, он сам пытался отравить, и не одного, а многих. Почему Цицерон взялся за этот процесс? Ведь всего несколькими годами раньше он защищал тех людей, которые ныне стали его противниками. Может быть, именно в этом обстоятельстве и заключен ответ на поставленный вопрос. Второй суд давал Цицерону возможность в косвенной форме указать на достоинства вступившего в силу закона о судах и противопоставить его закону Суллы, в соответствии с которым составлен был в прошлом процессе трибунал под председательством Юния Брута, так скандально обнаруживший свою продажность. Политический подтекст процесса уловить трудно, но все же, как кажется, возможно. Тут важно то место в речи на процессе, где Цицерон подчеркивает, насколько изменилась ситуация с введением нового закона, насколько очистилась атмосфера, когда в судах стали заседать не одни лишь сенаторы, а и представители других сословий, так что отпали былые поводы для недоверия и неприязни. Суд оправдал Клуенция. Не исключено, что в этом мало привлекательном деле, где члены враждебных и неразрывно связанных семей боролись друг против друга, Клуенций вовсе не был невинно оклеветан.

Так думал, наверное, и Цицерон, поскольку позже сам похвалялся, как ловко сумел «пустить пыль в глаза» судьям.

Как видим, исполнение преторских обязанностей не мешало Цицерону принимать участие в многочисленных судебных делах — и далеко не все из них нам известны. Он чувствует себя на форуме господином, берется защищать людей, невиновность которых далеко не очевидна, и, по-видимому, с удовольствием виртуозно пользуется методом доказательств in utramque partem, которому некогда научился у Филона из Лариссы и владение которым считал одним из непременных условий успешной деятельности судебного защитника. Публика восхищалась его искусством, как восхищалась талантливым гистрионом или гладиатором, умеющим ловко наносить удары и не менее ловко увертываться от них.

Из речей, произнесенных в годы, отделявшие претуру Цицерона от его консулата, нам известны еще две — «В защиту Гая Орхивия» и «В защиту Квинта Муция Орестина». Первая (произнесенная, по-видимому, в 65 году) была чем-то вроде жеста солидарности по отношению к бывшему коллеге, который в предшествующем году отправлял обязанности претора совместно с Цицероном. Не исключено, что он помог Цицерону в процессе Фавста Суллы. Теперь Гая Орхивия обвиняли в мздоимстве; Цицерон добился его оправдания и тем навсегда снискал его признательность. Об Орхивии нам известно немного, но нет сомнения, что «друзей», на которых можно рассчитывать, у Цицерона было немало. Их голоса на предстоящих выборах — еще один шаг, приближавший его к вожделенному консульству. Гай Орхивий и его «друзья» упоминаются в «Кратком наставлении», которое мы цитировали ранее. Имя Орхивия фигурирует там наряду с именами трех других лиц — Квинта Галлия, Гая Корнелия, Гая Фундания, которые, как пишет Квинт, также обратились к Цицерону в трудную минуту и «доверили ему защиту своих интересов».

В процессе Фундания, судя по нескольким сохранившимся отрывкам из речи Цицерона, рассматривалось дело, связанное с подкупом избирателей; Цицерон воспользовался этим процессом, чтобы высмеять претензии аристократов, возводивших свою генеалогию к бесконечной древности, подобно жителям Аркадии, «рожденным, когда еще и луны не было». Отсюда делался вывод, что «новые люди», то есть подобные самому Цицерону, имели не меньшее право на магистратуры, чем знать.

В процессе Квинта Галлия дело шло о подкупе. В речи своей Цицерон говорил о непостоянстве толпы, о ловкости ораторов, выступающих на сходках, упоминал Луция Сергия Катилину, друга Галлия, который поддерживал Катилину в его борьбе за консулат летом 65 года. Так впервые прозвучало в устах Цицерона имя человека, которому предстояло стать злейшим его врагом. Возможно, однако, что они встречались и значительно ранее, если правда, что Катилина в молодости служил, как и Цицерон, в преторской когорте Гнея Помпея Страбона. Если учесть, что Катилина стал претором в 68 году, то есть двумя годами раньше Цицерона, он был, видимо, и старше его. Катилина участвовал в гражданской войне сначала в войсках Страбона, а после его смерти на стороне Суллы, преодолев искушение стать марианцем. Политические взгляды привели Катилину в лагерь победителей, он сделался убийцей, одним из тех, кому Сулла поручал устранение своих противников, и предавался этому занятию с яростью и страстью. Еще в самом начале похода, которому суждено было завершиться у Коллинских ворот Рима победой Суллы, Катилина убил собственного брата и, чтобы избежать суда, внес его имя в проскрипционные списки, прибегнув к маневру, уже известному нам по делу Росция из Америи. По приказу диктатора Катилина подверг пытке Марка Мария Гратидиана из Арпина. Гратидиан умер под пыткой. Сам же Гратидиан несколькими годами ранее принудил к самоубийству Квинта Лутация Катула, бывшего мужа своей сестры. Во время проскрипций Катилина подстроил также убийство Квинта Цецилия, мужа своей сестры. Такого рода преступления позволили ему скопить немалые богатства, особенно привлекавшие этого выходца из разорившейся аристократической семьи.

Алчность Катилины подогревалась постоянной жаждой все новых и новых удовольствий. Он любил окружать себя юношами, которые принимали участие в его оргиях. В 73 году Катилине предъявили обвинение: он соблазнил весталку Фабию, сестру Теренции, то есть невестку Цицерона. Дело получило огласку, было передано в суд, и спас Катилину лишь консул 78 года Квинт Лутаций Катул; в жертву манам его отца Катилина принес в свое время Мария Гратидиана. После претуры Катилина получил в управление провинцию Африку, где проявил самые черные стороны своей натуры. Он грабил жителей так, что они не вытерпели и послали делегацию с жалобой в сенат. В 66 году наместник вернулся в Рим и был привлечен к суду по обвинению в вымогательстве. Обвинителем выступил Публий Клодий — человек, с которым нам вскоре предстоит познакомиться; в ту пору он едва вышел из юношеского возраста. Цицерон предложил взять на себя защиту Катилины. Катилина, насколько можно судить, отклонил предложение, либо потому, что не хотел быть обязанным человеку, который будет конкурировать с ним на консульских выборах, либо потому, что не придавал серьезного значения обвинению и не видел надобности в защите. Почему, однако, Цицерон предложил помощь человеку, чья вина не вызывала сомнений? Было ли то данью воспоминаниям о совместной военной службе? Иди Цицерон стремился заранее обезоружить самого сильного конкурента? А, может быть, не хотел бередить старые раны, надеялся установить мирную атмосферу, в которой растаяли бы воспоминания о гражданских распрях, разлагавших жизнь государства? Предлагая помощь Катилине, Цицерон не отступал от своих принципов, в соответствии с которыми он несколькими месяцами ранее согласился защищать Фавста Суллу. Очень часто предъявляемый Цицерону упрек в непостоянстве, как видим, не столь уж обоснован, если более внимательно вглядеться в многообразие политической жизни тех трудных лет, когда главная задача состояла в устранении социальных конфликтов, всего, что могло повлечь за собой новую гражданскую войну. Цезарь выбрал, по-видимому, противоположную линию. Мы знаем, как он нападал на бывших сотрудников Суллы, и еще узнаем, как помогал он сторонникам Красса подрывать авторитет сената. В дальнейшем путям Цезаря и Цицерона суждено расходиться все дальше и дальше. Цезарь сосредоточит все усилия, чтобы сломать правовую систему государства, Цицерон будет бороться за уважение к законам и за возрождение мира в общине. Именно это стремление заставляло Цицерона совершать поступки, которые на первый взгляд кажутся противоречивыми.

До нас не дошел текст речи, которую Цицерон произнес в защиту Гая Корнелия, народного трибуна 67 года и последнего из четырех «клиентов», о которых писал Квинт в своем «Кратком наставлении». На протяжении всего года своего трибунства Корнелий вел упорную борьбу с сенатом, подробности которой нам известны из Аскониева комментария к «Речи в защиту Корнелия», к счастью, сохранившегося. Чтобы воспрепятствовать прохождению проектов Корнелия, выражавших интересы его клики, сенат использовал верного нобилитету трибуна Публия Сервилия Глобула. По завершении магистратуры в 66 году Корнелий был обвинен по закону de majestate, то есть об оскорблении величия римского народа, но обвинитель в суд не явился (не исключено, что его подкупили). На следующий год обвинение предъявили снова. Цицерон взял на себя защиту и выступил против тех, кого Асконий называет «первыми людьми государства». То были члены все той же группы — Квинт Гортензий, Лутаций Катул, Квинт Цецилий Метелл Пий, Марк Лукулл и Маний Лепид. Эти «олигархи» ставили в вину Корнелию, что он игнорировал интерцессию Глобула и, вопреки ей, прочел с ростр текст своего законопроекта.

Асконий восхищается ловкостью, с какой Цицерон сумел польстить противостоявшим ему влиятельным сенаторам, в то же время не дав им возможности, пользуясь своим авторитетом, выступить против обвиняемого. Неожиданно Цицерону помог сам Глобул, он высказался в пользу Корнелия, сыграло роль и то, что клиент Цицерона был некогда квестором Помпея. При подсчете голосов перед вынесением приговора оказалось, что все всадники и эрарные трибуны голосовали за оправдание Корнелия, на его сторону стали также сенаторы, не входившие прямо в число «первых людей государства». Исход процесса наглядно показывает, насколько оправданной была политика Цицерона, направленная на создание и сплочение в государстве «третьей силы».

Деятельность Цицерона, связанная с решением поставленной им перед собой общей политической задачи, приносила успех. Далеко не столь удачны были попытки оратора обеспечить на будущее благосклонность своих подзащитных. Так, Квинт Муций Орестин, которого Цицерон защищал от обвинения в краже, проявил в ходе избирательных комиций самую черную неблагодарность и на одной из сходок заявил, что бывший его защитник «консулата не достоин». В своей предвыборной речи «В беленой тоге» Цицерон горько упрекал Орестина в неблагодарности. Это, разумеется, всего лишь частный эпизод, и оценить его по-настоящему мы не в состоянии, поскольку речь «В защиту Квинта Муция Орестина» утрачена, но подобные штрихи дают возможность представить, что приходилось переживать Цицерону в те тяжкие для Рима годы.

В год претуры Цицерона, то есть в 66 году до н. э., в Риме возник настоящий заговор; в случае успеха он грозил возвращением сулланских порядков. Душой заговора был Марк Лициний Красс, соперник Помпея; воспользовавшись отсутствием последнего в Риме, он хотел захватить власть, стать диктатором; вторым после себя лицом он замышлял сделать Юлия Цезаря и с этой целью собирался убить обоих консулов при их вступлении в должность 1 января 65 года. Вслед за тем Цезарю надлежало присоединить к империи Египет, а одному из руководителей заговора, впоследствии пламенному цезарианцу Публию Ситтию, переправиться в Африку и соединить старую провинцию того же названия с мелкими нумидийскими царствами под властью Красса. В случае удачи Помпей, прикованный к восточному театру военных действий, оказался бы жертвой собственных побед, а Красс встал бы во главе империи. Империя, правда, получалась несколько лоскутной, но Красс не обладал способностью рассчитывать свои планы на сколько-нибудь отдаленное будущее. Благодаря неизмеримым богатствам он был окружен людьми, зависевшими от него материально, разоренными, задолжавшими ему немалые суммы. Одним из таких был Цезарь. Заговор не составлял слишком большой тайны, и, насколько можно судить по имеющимся сведениям, Цезарь не собирался принимать в нем участия. 1 января ничего не произошло. 5 февраля по новой договоренности надлежало начать действовать, Цезарю было поручено подать сигнал к восстанию, он этого не сделал, и заговор распался. Участником его был и Катилина. Находясь под следствием по обвинению в вымогательстве, он не смог выставить свою кандидатуру на консульских выборах 65 года и, не желая дожидаться выборов следующего года, решил добиться своей цели, вступив в заговор Красса.

Такая обстановка сохранялась и летом 64 года, когда началась избирательная кампания по выдвижению кандидатов в консулы на 63 год. Цицерон достиг требуемого законом возраста и представил свою кандидатуру. Ему противостояли кандидаты, выдвинутые обеими конкурирующими партиями. От «олигархов» собирались баллотироваться два вполне порядочных, хотя и жестковатых человека — Публий Сульпиций Гальба и Квинт Корнифиций, а также третий, Гай Лициний Сацердот, которому Асконий дает сдержанную двусмысленную характеристику: «Ни в какой подлости замечен не был». Этого нельзя сказать о четвертом кандидате, выдвинутом знатью, Луции Кассии Лонгине — он выглядел слабым и малоподвижным, но под вялой внешностью скрывал натуру бесчестную и злобную. Партия популяров выдвигала Катилину и Гая Антония Гибриду. Первый нам уже достаточно известен, второй был немногим лучше. Он тоже составил себе состояние во время проскрипций и тоже не упускал случая грабить провинциалов, когда к тому представлялась возможность. Несмотря на дурную репутацию обоих, Красс щедро оплачивал их избирательную кампанию — настолько щедро, что сенаторы возмутились и возник вопрос об усилении наказания за подкуп избирателей. Был составлен соответствующий сенатус-консульт, но трибун Квинт Муций Орестин, тот самый, которого не так давно защищал Цицерон, наложил на законопроект вето. Тогда Цицерон в беленой тоге, которую носили кандидаты, поднялся с места и при всем сенате обрушился на Орестина с пламенной импровизированной речью. Отрывки из нее сохранились в «Комментарии» Аскония. Оратор говорил о прошлом Катилины и Антония, весьма прозрачно намекал на январский заговор 65 года, на скандал, запятнавший его собственную невестку весталку Фабию, на ужасную гибель Мария Гратидиана. В ярком дневном свете предстали все махинации, на которых основано было выдвижение кандидатур. До сих пор о них знали только сенаторы, отныне они стали известны всем гражданам. 29 июля 64 года значительным большинством из тридцати пяти центурий выбранным оказался Цицерон — новый человек, за которым не стояла никакая партия. Коллегой его со значительным разрывом в числе голосов стал Антоний, лишь ненамного опередивший Катилину,

Цицерон открыто стоял над схваткой олигархов и популяров, и эта тактика — или принципиальная позиция — принесла ему успех, на который он рассчитывал. Цицерон занял положение арбитра, сторонника умеренной части сената, защитника старинных государственных установлений, свободного, однако, от консерватизма. Скрепя сердце, олигархам пришлось пойти на союз с ним, так как их кандидатов комиции отклонили. Подлинными противниками Цицерона как консула были другие — популяры и все те, кто стремился подорвать устройство государства и его установления.

Дошедшая до наших дней переписка Цицерона открывается письмом оратора к Аттику, датированным концом ноября 68 года. С этого времени мы гораздо лучше осведомлены о семейной жизни, о делах и занятиях, о повседневном существовании нашего героя. Аттик находится в Афинах, и Цицерон поручает ему доставить в Тускул, где оратор отстраивает свою новую виллу, приобретенные им статуи, некогда, как говорят, принадлежавшие Сулле. Брат Цицерона Квинт женится на Помпонии, сестре Аттика, и, как выясняется, семейные отношения складываются не слишком удачно. Помпония на пять-шесть лет старше своего мужа, Цицерон и Аттик стараются наладить их отношения, что иногда удается, но, к сожалению, ненадолго. После одного из примирений Помпония, как мы узнаем, ждет ребенка — будущего племянника Цицерона Квинта. Узнаем мы из писем и о появлении на свет в июле 65 года сына Цицерона и Теренции, маленького Марка, а также о том, что в это самое время Цицерон собирается защищать Катилину, дабы, как пишет он, расположить его в свою пользу перед избирательной кампанией. Подобное признание вызвало возмущение некоторых историков, видевших здесь лишь вульгарный предвыборный маневр. Дело, однако, обстоит совсем по-другому. Признания такого рода драгоценны, они дают нам возможность проникнуть в явные и скрытые намерения римлянина той эпохи, в его тайные мысли, в хитрости, на которые должен был пускаться кандидат. Свидетельства «Переписки», относящейся к весне 64 года; незадолго до комиций, состоявшихся в июле, особенно важны и интересны, поскольку совпадают с данными «Краткого наставления», составляя вместе законченную — циничную, как полагают некоторые, — характеристику избирательной кампании.

В письме Аттику, где Цицерон сообщает о рождении маленького Марка, он просит друга приехать в Рим, поддержать его кандидатуру на консульских выборах. Ему хотелось бы, чтобы Аттик был в Риме уже в январе, за полгода до выборов. Несколькими годами ранее в связи с преторскими выборами Аттик предлагал Цицерону свою помощь, но тогда оратор отклонил предложение, сочтя, что по такому поводу не стоит предпринимать столь долгое путешествие. Теперь, напротив, он сам просит Аттика приехать. Положение сложилось совсем иное. В успехе на преторских выборах сомневаться не приходилось. Добиться того же результата на консульских комициях гораздо сложнее; начали сказываться многие обстоятельства, несхожие между собой, но равно важные.

Прежде всего кандидат должен был импонировать избирателям как человек, вызывать у них симпатию. Между тем, сообщает Цицерон Аттику, некоторые аристократы из числа близких друзей его адресата настроены весьма враждебно. Цицерон рассчитывает, что Аттик обратит их внимание на ум, образованность, обаяние кандидата, в известном смысле поручится за него и заставит таким образом своих друзей отказаться от предубеждения. На необходимость такого хода «Краткое наставление» указывает совершенно ясно. Подобная тактика обличает живучесть муниципального мышления. Однако и этого мало. Необходимо сделать так, чтобы каждое сословие поверило в то, что человек, который в течение года будет руководить всеми сферами римской политической жизни, готов осуществить и намерения именно этого сословия. Сенаторы жаждали укрепления своего авторитета, богачи — мира и порядка, народная масса — хлеба и зрелищ. На протяжении долгих лет Цицерон старался внушить каждому, что именно он способен осуществить его ожидания, оратор упорно и осторожно шел к своей цели, не раздражал никого, стремился проникнуть в тайные стремления каждого сословия и общины в целом, снова и снова доказывал, что он один в состоянии их удовлетворить. Тут требовались, конечно, ловкость, умение лавировать. Мы, однако, пытались показать, что при всем том в политической позиции Цицерона между 70 и 64 годами видны и некоторые постоянные принципы — бесспорная любовь к отечеству, желание сохранить верность основным римским ценностям, реализм политического мышления. Философ в политике, Цицерон тем не менее ясно сознавал, что любой общественный идеал выражается в поступках, в поведении людей со всеми их недостатками и слабостями. И, став консулом, Цицерон сумел воплотить в жизнь свое постоянное стремление сохранить величие Рима, сохранить преемственность его исторического развития.

Глава VIII КОНСУЛАТ

После выборов новых консулов, происходивших обычно в конце июля, консулы текущего года продолжали обеспечивать бесперебойный ход государственной машины, но роль их становилась с каждым днем все менее и менее значительной. Всеобщее внимание сосредоточивалось на консулах будущего года. Им предстояло вступить в должность лишь с 1 января, но сразу же с момента избрания они активно включались в политическую борьбу, хитросплетения которой вырисовывались уже с лета.

В 64 году были консулами и, следовательно, с января покидали магистратуру два аристократа — Луций Юлий Цезарь, сын консула 90 года, и Гай Марций Фигул, один из предков которого отличился в борьбе с царем Персеем в годы Третьей Македонской войны. Более значительную личность представлял собою первый. Дальний родственник Гая Юлия Цезаря — их деды были двоюродными братьями, — он без всяких трудностей добился консулата, лучшим кандидатом на который Цицерон считал его еще с 65 года. В своей деятельности Луций Юлий Цезарь старался держаться в русле старинные установлений, ограничил подкуп и злоупотребления во время предвыборной борьбы и убедил сенаторов принять сенатусконсульт, запрещавший Компитальные игры. Игры эти слыли новейшим изобретением, и устраивали их так называемые коллегии — сообщества религиозного характера, отправлявшие культ Ларов перекрестка и состоявшие из мелкого городского люда, который весьма ловко использовали в своих интересах демагоги из партии популяров. Компитальные игры (другими словами, «Игры перекрестков») давали демагогам возможность прикинуть, на какие силы они могут рассчитывать. По предложению Луция Юлия Цезаря сенат запретил эти празднества, угрожавшие общественному порядку, но успеха не достиг — коллегии сыграли в дальнейшем важну:> роль в обесценении учреждений Римской республики. Консул такого политического направления, естественно, вызывал симпатию Цицерона, который, как мы видели, не слишком доверял экстремистам из популяров.

Луций Юлий Цезарь находился в свойстве с Антонием Гибридой, вторым консулом 63 года, то есть с коллегой Цицерона: сестра его Юлия была замужем за Марком Антонием Кретиком, шурином Гибриды. Такого рода родственные связи делали Гибриду человеком аристократического лагеря. Какую позицию должен был тут занять Цицерон? Следовать, несмотря на свое скромное происхождение, за коллегой или, напротив того, подчеркивать свое от него отличие? Но не возникал ли тогда соблазн сблизиться с популярами? С самого начала своей магистратской деятельности Цицерон объявил, что намерен быть «популярным», то есть «народным» консулом. Но каким политическим содержанием собирался он наполнить эти слова?

Мы не располагаем сколько-нибудь подробным и связным рассказом о консульстве Цицерона. Ни Плутарх, ни Дион Кассий не отличаются должной точностью, и нам приходится восстанавливать события того года по речам Цицерона и по разрозненным сведениям, встречающимся в его письмах и других сочинениях. Хорошая хронологическая канва содержится в начале речи «Против Пизона»; Цицерон говорит: «В январские календы я избавил сенат и всех добропорядочных граждан от страха перед аграрным законом и от подкупов, столь распространенных и вызывавших всеобщее возмущение... В деле Гая Рабирия, обвиненного в государственной измене, я отстоял от злобных нападок сенатское решение, принятое за сорок лет до моего консульства... Я сумел сделать так, что люди честные и заслуженные, но с расстроенным состоянием, а это могло заставить их, сделавшись магистратами, пойти на меры, опасные для государства, люди эти оказались вычеркнутыми из списка граждан, могущих быть избранными; я навлек их ненависть на себя, по не на сенат. Мой коллега Гай Антоний желал стать наместником провинции и ради этого затевал политические интриги. Терпением и снисходительностью я заставил его умерить свои вожделения... Я принудил Казилину... покинуть Город... В последние месяцы своего консульства я сумел выбить из рук заговорщиков ножи, приставленные к горлу каждого гражданина...»

Вот какой итог своего консульства подводит Цицерон в 55 году. Если представить события, им перечисленные, в хронологическом порядке, получится следующее: кампания против аграрного закона, в пользу которого была задумана операция широкого масштаба по закупке голосов простонародья; процесс Гая Рабирия; речь против сыновей лиц, фигурировавших в проскрипционных списках Суллы; обмен провинциями с Гаем Антонием и, наконец, затяжная борьба против Катилины и его клики.

Хотя к исполнению своих обязанностей новые консулы должны были приступить лишь с 1 января 63 года, уже летом 64 года стало ясно, что наступает пора жестоких политических битв. На выборах трибунов победили популяры. Публий Сервилий Рулл и Тит Лабиен тотчас возобновили свои происки, стремясь вызвать новые неурядицы и, используя свое положение, преследовать сенаторов. Рулл вскоре представил проект аграрпого закона, Лабиен выступил обвинителем Гая Рабирия.

Выбранному большим числом голосов Цицерону полагалось осуществлять консульскую власть в нечетные месяцы, в течение которых он имел право появляться всюду в сопровождении ликторов, несших перед ним фасцы; в четные месяцы этой привилегией пользовался его коллега Антоний. Следовательно, в январе 63 года Цицерону предстояло стать во главе государства. Между тем коллегия трибунов в лице Сервилия Рулла представила проект аграрного закона сразу же по вступлении в должность, то есть 10 декабря. Законопроект должен был поступить на голосование в комиции в первых числах января. На долю Цицерона выпало бороться за отклонение законопроекта народным собранием.

Во второй речи «Против аграрного закона» Цицерон рассказывает, как создавался его текст. Трибуны приступили к подготовке проекта сразу же после избрания, в июле; они собирались тайно и результаты своей работы держали в величайшем секрете. Цицерон обратился к трибунам с просьбой ознакомить его с основными положениями проекта — несмотря на все предосторожности, слухи разошлись по городу, и было ясно, что готовится нечто важное. Цицерон обещал — весьма может быть, что вполне искренне, — поддержать закон, если сочтет его полезным для государства. Именно тогда он и пообещал стать «народным консулом», то есть не отвергать заранее меры, сулившие на деле облегчить положение беднейших граждан.

Новоизбранные трибуны не поверили Цицерону и пе раскрыли тайну. Им важно было показать, что они ни в чем не идут даже на самые малые уступки. Рулл и внешностью своей всячески подчеркивал, что он «человек из народа» — появлялся всюду в поношенной одежде, растрепанным и небритым, говорил с простонародным выговором. По всему судя, считал Цицерон, Рулл стремился возродить старою распрю между трибунами и консулами, вернуть худшие времена, предшествовавшие сулланской диктатуре.

День вступления трибунов в должность приближался, и 4 декабря, накануне ид, Рулл собрал сходку. Речь, которую он произнес, была, по словам Цицерона, настолько невнятной, что никто не мог понять, чего он, собственно, добивается. Лишь самые проницательные из слушателей сумели догадаться, что речь идет об аграрном законе. Наконец 10 декабря текст закона официально выставили на всеобщее обозрение, и Цицерон вместе с другими гражданами смог ознакомиться с его статьями. Тогда консул понял, что должен выступить против предлагаемого закона. В первый же день он произнес в сенате речь, указав на опасности, которые таил в себе закон.

Проект Рулла представлял собою очередное звено в долгой цепи аграрных законов, в которой даже законы Гракхов были далеко не первыми. Цель проекта Рулла, как и актов, ему предшествовавших, состояла в том, чтобы наделить участками безземельных граждан; для этого Рулл предлагал создать ряд колоний непосредственно в Италии. Меры, им предложенные, отличались большой сложностью и могли напугать сенаторов. Например, для проведения реформы предлагалось создать коллегию из десяти членов-децемвиров; причем избирать их не всеми тридцатью пятью трибами, на которые делились римские граждане, а лишь семнадцатью, избранными по жребию. Войти в число децемвиров мог только человек, в момент избрания находившийся в Риме (что делало невозможным избрание Помпея). Хотя избирать децемвиров должна была плебейская разновидность народного собрания — трибутные комиции в узком составе, — эти десять человек наделялись империем с полномочиями одновременно религиозными и военными, что приравнивало их к преторам. А раз так, то выборы их подлежали утверждению на основе древнего куриатного закона, дававшего магистратам империй и право ауспиций. Децемвиры, таким образом, приравнивались к высшим магистратам. Они выбирались сроком на пять лет и тем самым конкурировали с обычными магистратами. Главным полем их деятельности становилась Италия, на территории которой их решения не подлежали обжалованию, к тому же они получали право продавать принадлежавшие республике земли во всех провинциях с обязательным поступлением вырученных сумм в казну и расходованием их только на приобретение земельных участков в Италии. Такого рода полномочия, весьма опасные своей неопределенностью, могли повлечь за собой распространение власти Рима на новые земли, чего некоторые круги в Риме добивались издавна, хотя, впрочем, опасались осуществить свои желания на практике. Тут, в частности, вставала такая острая проблема, как проблема Египта, значение которой в ближайшие годы еще более возросло.

Законопроект содержал статью, которая особенно болезненно задевала интересы сенаторов. Она предусматривала разделение так называемых земель римского народа (ager publicus) на территории, которая принадлежала Капуе, и в плодородной долине Стеллы на северо-западе Кампании на равные участки по десять югеров (около двух с половиной гектаров). Занятие этих земель и тем более их эксплуатация порождали сложные правовые проблемы, которым так и не нашлось решения с тех времен, когда владения Капуи были конфискованы в наказание за измену города римлянам во время Второй Пунической войны. Юридически земли принадлежали римскому народу, и цензоры отдавали их в аренду, но на самом деле их захватили .многочисленные выходцы из старых римских семей, извлекавшие из этих весьма плодородных земель все новые и новые прибыли. Сложилось определенное положение де-факто, и до сих пор его предпочитали не касаться. Даже во времена Гракхов раздачи земель не коснулись этих краев. Стало быть, в случае принятия закона, предложенного Руллом, исполнение такого пункта грозило римской аристократии весьма существенными переменами в хозяйственной и социальном сфере. Главную опасность, однако, таила сама коллегия децемвиров: они получали право свободно распоряжаться казной, вполне могли вскоре превратиться в диктаторов и лишить сенат всякого значения. В проекте Рулла легко различались контуры переворота, подрывавшего самые основы политического устройства и власти. Так что Цицерону не стоило большого труда убедить сенаторов отвергнуть законопроект Рулла.

На следующий день Цицерон выступил перед народом. То была вторая речь об аграрном законе, самая подробная, чрезвычайно умело построенная и стоившая консулу многих трудов — ведь ему приходилось убеждать народ по собственной воле отказаться от закона, о котором многие так долго мечтали. Впрочем, проект все равно не мог пройти: противники его договорились с одним из народных трибунов, Луцием Цецилием, тот обещал наложить вето и тем не допустить передачи текста закона на голосование в народное собрание. Тем не менее было немаловажно доказать народу, что закон никуда не годится. Консул стремился избавить государство от конфликтов, подобных тем, что возникали за восемьдесят лет до того в связи с аграрными законами Гракхов. Беспримерная задача стояла перед Цицероном — силой слова добиться всеобщего согласия, хотя бы один-единственный раз изгнать насилие, господствовавшее в политической жизни города. После долгих лет гражданских неурядиц и распрей нечто подобное казалось неосуществимым, но Цицерон достиг цели — три речи, произнесенные перед народом после речи в сенате, убедили граждан. После первой речи трибуны ополчились на консула и стали выступать с речами, которые грозили подорвать не только популярность оратора, но и весь ход государственного механизма. Цицерон отвечал кратким выступлением на сходке, из которого ясно видно, насколько живы были в политической жизни Рима воспоминания о сулланской диктатуре. Сторонники законопроекта, стремясь лишить консула народного доверия, не придумали ничего лучшего, как объяснить его противодействие желанием защитить спекулянтов, обогатившихся, скупая имущество проскрибированных. Нетрудно было опровергнуть подобные обвинения и показать, что предлагаемый закон как раз и гарантирует неприкосновенность состояний, добытых таким путем. Свою победу Цицерон закрепил последней, четвертой речью (третьей из обращенных к народу), о которой, кроме самого факта ее существования, мы не знаем решительно ничего. Законопроект Рулла не поступил в народное собрание, а главное — не вызвал народных волнений.

Историки наших дней в большинстве своем судят весьма сурово об этом первом шаге Цицерона-консула. Они не признают, что Цицерон расстроил планы популяров, реализация которых принесла бы государству несравненно больше волнений и распрей, чем пользы. Они подчеркивают, что за Руллом, по всей вероятности, стояли подлинные авторы проекта, люди гораздо большего ума и масштаба — Красс и Цезарь; они объединились, чтобы противостоять Помпею, чье влияние после победоносного возвращения с Востока грозило стать всеподавляющим. С этой точки зрения самым важным в законопроекте становился пункт, исключавший Помпея из числа децемвиров, — ему не оставляли ничего, кроме воспоминаний о былой боевой славе. Допустим, все это так. Но, защищая интересы Помпея, Цицерон стремился предупредить опасный для государства конфликт. Что касается раздачи земель, дело гораздо больше походило на выпад против аристократии, чем на меру, подлинно полезную народу, поскольку для достижения целей, провозглашенных Руллом, пришлось бы распределять дополнительно еще очень значительное количество земель. Так или иначе, проект аграрного закона был на какое-то время оставлен. Он возродился в консульство Цезаря улучшенным, освобожденным от самых одиозных положений, пригодным к практической реализации.

Еще одна угроза миру в государстве исходила от другого народного трибуна, Тита Лабиена, который, как мы уже упоминали, с самого начала своего трибуната выступил с обвинением против старого Гая Рабирия. Однако в перечне своих речей, произнесенных во время консульства, Цицерон до речи в защиту Рабирия помещает еще одну — «В защиту Отона»; в «Против Пизона», подводя итог своей деятельности, он эту речь не упоминает. Кое-что мы узнаем о ней от Плутарха. Цицерон говорил о некоторых привилегиях, которые предоставлял всадникам закон 67 года, проведенный Росцием Отоном, — за всадниками закреплялись в цирке четырнадцать рядов, расположенных непосредственно вслед за сенаторскими. Насколько можно судить, до консульства Цицерона такая мера не вызывала общественных протестов. В этом году, однако, когда Росций Отон в один прекрасный день появился в цирке, народ встретил его криками и бранью, а всадники — рукоплесканиями. Возникла перебранка, и пришлось сообщить о случившемся консулу. Он собрал народ у храма Беллоны и обратился к нему с речью, в которой защищал Отона и его закон. Цицерон говорил так убедительно, люди столь глубоко уверовали в справедливость всаднических привилегий, что конец речи потонул в громе рукоплесканий, представление возобновилось и продолжалось до конца в полном спокойствии.

Точную дату инцидента, в ходе которого Цицерону удалось в буквальном смысле установить согласие сословий, определить трудно. Естественно предположить, что он приходится на один из месяцев, в которые устраивались общественные игры. Первыми в годовом календаре были Мегалезийские игры, они приходились на апрель. В апреле Цицерон не располагал фасцами, из чего следует, что он не был в цирке, и народ призвал его не потому, что он отвечал за порядок, а потому, что из двух консулов он был более красноречивым. Во всяком случае, эпизод показывает, что выступление против аграрного закона не уменьшило популярности Цицерона. Отметим также, что речь Цицерона была направлена на защиту привилегии всадников, сословия, к которому принадлежал сам оратор.

Неизвестна нам также и точная дата речи, которую Цицерон произнес в защиту своего друга Гая Кальпурния Пизона, консула 67 года, обвиненного Цезарем в том, что, будучи наместником Нарбонской Галлии, он незаконно предал казни одного галла. Речь не сохранилась. Известно лишь, что Пизон был оправдан.

Речь «В защиту Гая Рабирия», напротив того, дошла до нас полностью. Мы уже упоминали об обвинении, выдвинутом против Гая Рабирия трибуном Титом Лабиеном, по всей вероятности, сразу же по вступлении последнего в должность. Процедура, однако, затянулась, и процесс начался много позже, в мае или в июне. Гай Рабирий был всадник, в ту пору уже весьма пожилой. Обвинение состояло в том, что тридцать семь лет назад, в 100 году до н. э., он якобы своими собственными руками убил мятежного трибуна Луция Апулея Сатурнина. После отречения Суллы Рабирий оказался как бы главой самой крайней аристократической реакции, и популяры неоднократно пытались добиться его осуждения, используя то один, то другой повод. Рабирий действовал по повелению сената, на основе так называемого чрезвычайного сенатусконсульта, который вводил в городе военное положение, отменял на время право апелляции к народу и разрешал убийство без суда и следствия лиц, объявленных «врагами государства». Популяры считали, что сенат не имеет права прибегать к такого рода законам. Процесс Рабирия должен был проходить в народном собрании; осуждение обвиняемого давало возможность лишить сенат грозного оружия, благодаря которому он в начале века с успехом противостоял атакам популяров. Древние историки придерживались мнения, что весь процесс был инсценирован Цезарем, и, хотя не все детали ясны, складывается впечатление, что разыгрывалась некая трагикомедия с заранее определенными фабулой и развязкой.

Тит Лабиен предъявил Рабирию обвинение, которое называлось perduellio и означало государственную измену. Обвинение основывалось на том, что Сатурнин как народный трибун являлся лицом, сакрально неприкосновенным, и, кроме того, получил от консула, то есть от самого Гая Мария, fides publica, означавшую, что среди волнений, которыми был ознаменован конец 100 года, Сатурнину гарантируется жизнь. Perduellio представлял собой в высшей степени архаичную процедуру, восходившую согласно легенде к истории юного Горация — победителя альбанских Куриациев и убийцы собственной сестры. Обвиняемый представал перед двумя судьями, назначенными специально для разбора данного дела. Закон, в сущности, лишал судей возможности вынести оправдательный приговор. После их «решения» осужденного передавали в руки ликтора для совершения казни «по обычаю предков» — после жестокого избиения осужденному отрубали голову топором. К описываемому времени эта архаическая дикость вызывала у римлян глубокое отвращение, и очень похоже, что никто, в том числе и сам Лабиен, не верил в возможность подобного исхода.

Первым актом процесса было назначение дуумвиров. Претор Цецилий Метелл Целер тянул жребий, выпавший на Цезаря и его двоюродного брата Луция Юлия Цезаря. Трудно поверить, что выбор был случаен. Как и предполагалось, Рабирий, осужденный дуумвирами, апеллировал к народу, и по-настоящему процесс начался лишь на этой стадии. Защитниками Рабирия выступали Гортензий и Цицерон. Первый произнес краткую речь, текст которой нам неизвестен, в ней он главным образом излагал факты. Цицерон взял на себя задачу дать фактам политическое и государственно-правовое толкование. Если полагаться на рассказ Диона Кассия, народное собрание (в данном случае — центуриатные комиции) ему убедить не удалось, оно склонялось к осуждению обвиняемого, но тут Квинт Цецилий Метеллл Целер, бывший не только претором, но и авгуром, приказал спустить вымпел, которому полагалось реять над Яникулом в течение всего времени, пока длились на Марсовом поле центуриатпые комиции. По закону, как только вымпел скрылся из глаз, собрание должно прекратиться. Тем и кончился процесс Рабирия. Есть все основания думать, что Метелл Целер вошел в сговор с Цезарем: подозрение вызывает сам выбор дуумвиров, тот факт, что дело предстояло решать изобретателю всей интриги Юлию Цезарю и его двоюродному брату; а поскольку их связи с аристократией были известны всем и каждому, создавалось определенное равновесие между сенаторами и популярами, и сенаторы могли не слишком беспокоиться за исход процесса. Кроме того, благополучное ею окончание лишний раз подтверждало репутацию Цезаря, как человека милосердного и гуманного, которую он усиленно создавал вокруг своего имени и которую годом позже укрепил еще больше благодаря позиции, занятой в деле Катилины. Трудно допустить, что Цицерон не понимал все это; он ясно различал скрытые стороны процесса, потому согласился выступить защитником Рабирия и сумел раскрыть политическую сторону дела. Цицерон предчувствовал, что Риму в ближайшее время предстоит пережить один из кризисов, которые в прошлом не раз заливали кровью его дома и улицы; Цицерон не хотел, чтобы в подобных условиях сенат оказался лишенным самого грозного, на крайний случай приберегаемого оружия — сенатусконсульта о чрезвычайных полномочиях, который в свое время позволил Марию спасти республику, поставленную на край гибели Сатурнииом.

Предчувствия Цицерона подтвердились во время augurium salutis — церемонии, которую в том году совершал авгур Аппий Клавдий; смысл церемонии состоял в том, чтобы определить, суждено ли государству процветание также и в наступающем году. Augurium salutis должен был указать, благосклонно ли примут боги моления о благополучии Рима, которые к ним возносились. Обряд разрешалось совершать, только если в государстве царил мир. В 63 году наступил такой момент, когда Помпей, добившись победы в Сирии, остановился в Антиохии, чтобы дать короткую передышку себе и своим солдатам перед началом Иудейской кампании. Аппий Клавдий, таким образом, имел возможность провести положенные обряды и предузнать волю богов, но знамения оказались неблагоприятны. Зловещие птицы показались на небе в том месте, где им не полагалось быть; отсюда следовало, что государство ждут волнения и беды. Как обычно в подобных случаях, дурные предзнаменования, раз начавшись, следовали одно за другим: в безоблачном небе сверкали молнии, то и дело возникали землетрясения, людям показывались привидения, а небо на западе внезапно охватывало пламя. Все говорило о том, что наступающий год будет полон зловещих событий. Теперь нам еще более понятно, почему Цицерон столь упорно отстаивал свою политическую линию, не хотел отнимать у сената его последнее оружие и поставил себе целью защитить мир в государстве, полагаясь прежде всего на силу своего слова. В речи в защиту Рабирия есть одно характерное место: слушатели криками протеста прерывают оратора, он же яростно продолжает доказывать, что убийство Сатурнина было оправдано государственной необходимостью; крики постепенно смолкают. Цицерон не сомневался, что раз он борется за мир между сословиями, большинство граждан его поддержит.

Было мгновение, когда казалось, мир между сословиями поколебался. Один из трибунов внес предложение вернуть сыновьям римлян, погибших в сулланских проскрипциях, политические права, которых их в те годы лишили. В интересах государства Цицерон выступил против предложения, о чем рассказал сам в цитированной выше речи «Против Пизона». Вряд ли стоило вновь разжигать былые страсти, давать потомкам проскрибированных возможность требовать на законном основании наследства, которого их некогда лишили. Взгляд Цицерона кажется несправедливым, но мы поймем его правоту, если вспомним трудности, пережитые греческими городами; здесь веками непрестанно изгоняли граждан, непрестанно возвращали изгнанных, и теперь жители городов этих не в силах были ни восстановить старые порядки, ни по-настоящему забыть их.

Можно предполагать, что трибун выступил с проектом закона о сыновьях проскрибированных самое позднее в июне, с расчетом, что, если текст закона будет одобрен, результаты могут повлиять на выборы в июле.

На протяжении всей первой половины года вплоть до выборов не обнаруживается ни малейшего следа участия Антония, другого консула, в государственных делах. Наши знания, разумеется, могут быть весьма неполными, но если бы Антоний оказывал своему коллеге какое-то противодействие, то сведения об этом, весьма вероятно, сохранились бы, тем более что в речи «В беленой тоге»

Цицерон, как мы отмечали, не слишком стеснялся в выражениях по адресу соперника. Можно поэтому с высокой степенью вероятности предполагать, что между консулами установилось определенное согласие. По крайней мере Цицерон, начиная со второй речи об аграрном законе, уверял, что положение именно таково. Утверждения его иногда вызывали недоверие, быть может, потому, что заключенный консулами союз принял официальную форму позже, скорее всего к июлю месяцу, когда в политической жизни Рима всегда происходили наиболее важные события. Скорей всего, однако, сценарий, разработанный обоими консулами, был задуман в двух эпизодах: в первом предполагался обмен обещаниями, во втором, через шесть месяцев, — их выполнение.

Гай Антоний давно уже разорился и стремился любой ценой добиться проконсульского наместничества в провинции, что позволило бы ему поправить свои дела. По старинному Семпрониеву закону, провинции, в которые надлежало отправиться консулам по завершении магистратуры, определялись по жребию перед консульскими выборами. В 64 году в качестве проконсульских были определены Цизальпинская Галлия и Македония. При второй жеребьевке, которая на этот раз проводилась почему-то после выборов, Цицерону досталась Македония, Антонию — Цизальпина, что его решительно не устраивало; в давно замиренной спокойной провинции он не надеялся чем-либо разжиться. Кроме того, Цизальпина находилась сравнительно недалеко от Рима, и всякое не слишком законное действие наместника было бы тотчас обнаружено. Македония, напротив того, располагалась у границы и постоянно подвергалась набегам фракийцев. И военные действия в этой провинции, и взимание налогов сулили немалую прибыль. Гаю Антонию уже виделись лихие набеги, вроде тех, что устраивал он со своим кавалерийским отрядом в Греции во времена Суллы. Цицерон учел все обстоятельства и обещал коллеге обменяться провинциями, то есть отдать Антонию Македонию, а самому взять Цизальпинскую Галлию, хотя на самом деле ему больше всего хотелось избежать отъезда из Рима, даже всего на один год.

Договор с Антонием сулил много выгод хотя бы уже потому, что позволял разрушить союз, который, как подозревал Цицерон, связывал его коллегу с Катилиной. Было широко известно, что Катилина издавна стремился захватить власть, а после его участия в мятеже Красса не осталось сомнения в том, что он будет пытаться осуществить свои замыслы не только законными путями. Официальный обмен провинциями состоялся, насколько можно судить, до консульских выборов 63 года и тем самым до распределения провинций на 62 год. Хронологическая канва, которую мы выше пытались составить, заставляет отнести обмен к периоду после речи о сыновьях проскрибированных и, наиболее вероятно, после процесса Рабирия. Как только обмен был официально зарегистрирован, Цицерон созвал сходку, где публично отказался от своей провинции, заявив, что он не стремится управлять в 62 году Цизальпинской Галлией. В толпе раздались протестующие возгласы. Цицерон в речи «Против Пизона» намекает на то, что народ отвергал приносимую им жертву, но очень может быть, что протесты имели другую причину.

Цицерон во второй раз отказывался от наместничества. Ему полагалось бы уже после претуры покинуть Рим и выполнять пропреторские обязанности в какой-либо части империи. Но он уклонился, ибо понимал, что, уезжая из Рима, рискует во многом утратить свою популярность. Через несколько дней после отказа от консульской провинции в речи «В защиту Мурены», находясь, по всей вероятности, еще под впечатлением только что совершенного шага, он сказал: «Запомни, что друзья становятся менее преданными, если человек пренебрегает службой в провинции». Провинциальное наместничество считалось необходимым для нормальной жизни империи и защиты ее границ. Неписаный моральный кодекс регулировал отношения между магистратом и гражданами, отказ от наместничества был его нарушением. Почетные должности рассматривались как дар и благодеяние народа избранному им магистрату, в благодарность за которые последний должен не жалеть ни времени, ни состояния на службе общине. Игры, устраиваемые для народа эдилом, например, входили в подобный обмен, а наместничество в провинции, военное командование, посольства давала другая сторона, то есть народ. Так что не совсем понятно, почему Цицерон систематически уклонялся от провинциального наместничества — управление Киликией двенадцатью годами позже было ему просто навязано. Объяснялось ли это нежеланием даже на время оставить адвокатскую деятельность и, если угодно, отказаться от доходов, которые она приносила? Или здоровье, требовавшее постоянных забот и жесткого режима, не позволяло ему вести суровую лагерную жизнь и совершать утомительные поездки по провинциальным городам и вести бесконечные заседания, что составляло одну из главных обязанностей наместника? Может быть, определенную роль здесь играли и семейные дела — как мы знаем, в 65 году появился на свет маленький Марк, а несколько месяцев спустя скончался отец Цицерона; в какой-то степени могли повлиять на Цицерона и требования Теренции не покидать семью.

В конце 65 года, вскоре после завершения претуры, Цицерон испытал было желание уехать из Рима — летом, когда, по его словам, жизнь на форуме затихает. Он намеревался испросить у Гая Кальпурния Пизона (тою самого, которого ему предстояло защищать в суде в 63 году), в ту пору наместника Нарбонской Галлии, какое-либо официальное поручение, которое дало бы повод отправиться в те края. Он говорил сам, что стремился попасть в Нарбонскую Галлию, поскольку эта провинция «имеет немалый вес во время выборов». Такая поездка могла бы задержать Цицерона в Галлии на три-четыре месяца, с сентября до конца декабря. Но по каким-то причинам поездка не состоялась, и Цицерон продолжал жить в Риме. Он знал, что именно здесь, в Городе, принимаются политические решения, которые оказывают влияние на жизнь всей империи, именно здесь задумывались интриги и заговоры, угрожавшие строю. Красс, Цезарь, еще кое-кто (Катилина, а может быть, и Гай Антоний) слыли противниками сената и не скрывали, что готовы произвести государственный переворот или даже начать гражданскую войну. Помпей был далеко, на восточном театре военных действий; официальные пророчества о судьбах государства предвещали тяготы и беды. Перед лицом надвигающегося и все более вероятного кризиса Цицерон справедливо полагал, что его присутствие в Риме помешает осуществлению заговоров и поддержит не слишком устойчивое равновесие в государстве. Обмениваясь провинциями с Гаем Антонием, а затем торжественно всенародно отказываясь от Цизальпины, он не только задабривал своего коллегу, но и обретал уверенность, что сможет остаться в Городе по истечении срока консульства. В связи со всей этой историей Цизальпинская Галлия оказалась в центре всеобщего внимания, и в конце концов ее перевели в число преторских провинций, то есть таких, которые преторы 63 года должны были разыгрывать между собой па следующий, 62 год. Договорившись с Гаем Антонием, Цицерон сумел устроить так, что Цизальпина (хоть и по жребию!) выпала Метеллу Целеру, претору, который «спас» Рабирия и инсценировал его процесс. В одном из писем от января 62 года, адресованном тому же Метеллу, Цицерон напоминает о роли, сыгранной им при распределении провинций. Скорей всего Метелл, Цезарь и Цицерон заранее договорились о сохранении жизни Рабирию, хотя далеко расходились в принципиальном решении проблем, лежавших в основе процесса. Это показывает наглядно, насколько сложны были политические интриги в Риме той поры, в какие различные политические группы могли входить одни и те же лица. Ни одному из руководителей римского государства тех лет нельзя раз и навсегда дать однозначную политическую характеристику — аристократ Цезарь сохранил в деле Рабирия позицию, которой придерживался всегда, позицию народной партии, а «новый человек» Цицерон выступил на защиту Рабирия и предстал почти как противник популяров. В день жеребьевки пропреторских провинций на 62 год Цицерон произнес в сенате речь, настолько превознеся достоинства своего новоиспеченного друга Метелла Целера, что здесь явно угадывалось желание принизить репутацию остальных преторов.

Вот в каких условиях шла подготовка к консульским выборам следующего года. Кандидатами выдвинули Децима Юния Силана, Луция Лициния Мурену, Сервия Сульпиция Руфа и Луция Сергия Катилину. К подлинной аристократии принадлежал лишь один из них — Децим Юний Силан. Сульпиций Руф был правовед, Цицерон изображает его, подчас несколько карикатурно, человеком неуживчивым и суровым, знатоком судебной практики, пользующимся уважением, но не имеющим других заслуг, кроме глубокого знания права. Лициний Мурена происходил из Ланувия, из семьи среднего положения и достатка, много лет служил в армии, ведшей войну против Митридата, в которой принимал участие также его отец. Лициний был легатом у Лукулла, претором в Риме в 65 году, а в 64-м — пропретором Нарбонской провинции, где, как пишет Цицерон, проявил себя справедливым и деятельным наместником и, в частности, помог римским дельцам взыскать деньги даже по тем векселям, которые они считали безнадежными. По связи с Лукуллом Мурену в известной мере можно тоже считать ставленником «аристократической партии» или хотя бы партии сторонников порядка.

Самым шумным и самым опасным из кандидатов был бесспорно Луций Сергий Катилина; теперь все взгляды обратились на него, так как он вел свою кампанию особенно агрессивно и нагло. В речи «В защиту Мурены», произнесенной несколько месяцев спустя, Цицерон набросал портрет Катилины тех дней — окруженного «хором юнцов, продвигаемого профессиональными доносчиками и грабителями», сопровождаемого крестьянами, стекшимися в столицу из Арреция и Фезул. Своими речами Катилина возбуждал б бедняках ненависть к богатым, чем очень беспокоил сенат, который, однако, не решился принять какие-либо меры против кандидата, осмелившегося заявлять, что «у государства два тела, одно тщедушное, с неразумной головой, другое могучее, но без головы. Если последнее сумеет заслужить благодарность Катилины, то обретет голову и сохранит ее до тех нор, пока Катилина будет жив». Катон пригрозил, что привлечет Катилину к судебной ответственности, тот отвечал, что «если кто-либо предаст огню его достояние, то разгоревшийся пожар будет погашен не водой, а развалинами Рима».

Точная дата выборов нам неизвестна. Некоторые историки считают, что они состоялись в обычное время — в конце июля. Другие — что в том году выборы были отложены и состоялись в сентябре. Бесспорно лишь, что они были после триумфа Лукулла, так как каждый кандидат рассчитывал на голоса тысячи шестисот солдат, прибывших в Рим для участия в триумфе, хотя они, естественно, отдали их Мурене в память совместной службы. Еще до народного собрания Цицерон провел новый закон против интриг и подкупа при выборах; закон предусматривал более жесткие наказания лицам, признанным виновными, а также и судьям, если они, будучи официально избраны, отказались без уважительной причины участвовать в разбирательстве. Мера эта, направленная против Катилины и его друзей, обернулась в конечном счете против Мурены. Чтобы показать всем, что выборы могли сопровождаться насилием, Цицерон появился в день комиций на Марсовом поле в панцире под тогой. Жест этот, как признавал он в речи «В защиту Мурены», был чисто символическим, ибо убийца ударил бы его не в грудь, а в горло или в голову. Избиратели отдали голоса Силану и Мурене. Верховная власть снова не далась Катилине в руки, и он решил захватить ее силой. Собрав друзей, он изложил им свой план. К Катилине присоединились два участника заговора 65 года — Публий Корнелий Сулла и Публий Автроний Пет, а также Луции Кассий Лонгин, незадачливый соперник Цицерона на консульских выборах; Гай Корнелий Цетег, человек грубый, наглый, нетерпеливый, постоянный сторонник самых дерзких и рискованных решений; Луций Кальпурний Бестия, только что избранный трибуном, который при своем вступлении в должность предложил напасть на Цицерона, подав тем самым сигнал к началу мятежа; наконец, в число заговорщиков входил Публий Корнелий Лентул Сура. Он был старше других заговорщиков, состоял квестором при Сулле, когда, как многие подозревали, присвоил казенные деньги, и был исключен из состава сената после консулата 71 года за безнравственный образ жизни; Сура, кроме того, находился одно время под обвинением в противозаконных происках, от которого сумел избавиться, подкупив судей. В 63 году он стал претором во второй раз — обычный прием тех, кто, будучи на время исключен из сената, после претуры получал возможность туда вернуться. Еще одно обстоятельство сулило Лентулу надежду на успех: предсказание, которое приписывали Кумской сивилле — трем Корнелиям предстояло властвовать в Риме. Поскольку Корнелий Цинна и Корнелий Сулла уже были в начале века полновластными хозяевами Города, Корнелий Лентул твердо рассчитывал стать третьим.

Одни аристократы явно не сумели бы успешно совершить государственный переворот. Поэтому Катилина постарался набрать настоящую армию из числа зажиточных граждан италийских городов, особенно из Этрурии, где ветераны Суллы, размещенные на землях, которые им роздал диктатор, оказались совершенно неспособными их возделывать, закладывали свои участки и теперь, запутавшись в долгах, находились в самом жалком положении. Были у Катилины сторонники и в Кротоне, Террацине и в Пиценской области. Он рассчитывал, что они смогут навербовать ему солдат из люден, которым уже не осталось никакой надежды, кроме грабежа и гражданской войны. Все они вспоминали Суллу и полагали, что всякий переворот обогащает тех, кто его задумал, и тех, кто его осуществил. Катилина рассчитывал получить подкрепления даже из Африки, где находился в это время Публий Ситтий, участник его первого заговора. Стратегический план, рассчитанный на то, что восстание, начатое в Италии, будет поддержано в провинциях, не отличался ни новизной, ни оригинальностью. Недавние примеры показывали, что стратегия такого рода чаще всего вела к поражению. Сулле, правда, она обеспечила успех, но только благодаря победоносной армии, которая сопровождала его на обратном пути с Востока. Катилина такой армией не располагал. Более того, Помпей должен был вот-вот вернуться, и было ясно, что победитель Митридата не оставит Катилине никакой свободы действий. Последнее обстоятельство не останавливало Катилину, а заставляло его спешить.

Заговор Катилины нельзя назвать значительным политическим или социальным движением, подобным тому, которое возглавлял Спартак и которое переросло в подлинную войну рабов с Римом. Просто несколько недовольных, озлобленных и разоренных граждан пытались захватить магистратуры, дабы выжимать прибыли в свою пользу. Руководили заговором аристократы, армия состояла преимущественно из муниципальной знати, и в рядах заговорщиков сохранялось то же социальное расслоение, что и в римском государстве в целом. От Катилины и его сообщников нечего было ожидать реформ ни в административной области, ни в деле обороны империи.

После поражения в народном собрании Катилина решил, что настало время действовать. Гонцы его отправились каждый в ту область Италии, которая ему была назначена. В конце сентября произошло событие, внешне ничем не примечательное, но имевшее далеко идущие последствия. Один из заговорщиков, Квинт Курий, в ответ на упреки своей любовницы, некой Фульвии, в недостаточной щедрости стал говорить, что скоро оба они станут богачами, и в конце концов рассказал все о планах Катилины и его сообщников. Перепуганная Фульвия побежала к консулу. Консульскую власть в этом месяце осуществлял Цицерон. Он внимательно выслушал Фульвию и 23 сентября поставил сенат в известность обо всем, что узнал от Фульвии. Отцы-сенаторы, однако, не придали значения рассказу консула и разошлись, не приняв никакого решения. Достоверность дела не вызывает сомнений, ибо подтверждается пассажем ив жизнеописания императора Августа, составленного Светонием: именно в день заседания сената будущий создатель империи появился на свет. Впоследствии многие придавали особый смысл такому странному совпадению,

В «Катилине» Саллюстия излагается несколько иная версия событий. Саллюстий утверждает, что Цицерон был в курсе планов Катилины уже с лета 64 года и долгие месяцы выжидал, прежде чем начать действовать. В рассказе Саллюстия, как и у Светония, источником разоблачений является Фульвия, но рассказала она якобы обо всем, что узнала, не консулу, а разным лицам. Рассказ Фульвии стал достоянием городской молвы, встревожил общественное мнение, и именно поэтому граждане выбрали в консулы Цицерона. Саллюстии прибавляет, что на протяжении всего 63 года Катилина вел глухую борьбу против Цицерона, то и дело расставлял ему ловушки, так что в конце концов консул стал выходить из дому только в сопровождении переодетых телохранителей. Историк сообщает также, хоть и не без сомнений, что Катилина связал своих приверженцев страшной клятвой и что клялись они, передавая по кругу чашу с вином, смешанным с человеческой кровью.

Этот рассказ, по-видимому, восходит к легендам, которые вскоре сложились вокруг заговора. Саллюстий — враг Цицерона, старается принизить его роль, утверждая, будто выборы оратора в консулы явились результатом сложившихся обстоятельств, намекает, что на протяжении нескольких месяцев Цицерон колебался, не решался действовать, Между тем Катилина готовил восстание. Его посланцы уже формировали армию, которой предстояло совершить переворот. Слухи об этом ползли по городу, вызывая все большую тревогу граждан. Цицерон не чувствовал за собой реальных сил: сенат все глубже погружался в бездеятельность. На протяжении октября консул был лишен доступа к ведению текущих дел, их вел на основе очередности Антоний. Что же мог сделать Цицерон? Верный договору, заключенному между консулами, Антоний не содействовал заговору, но и не предпринимал ничего, чтобы его подавить. Если бы даже Цицерон решил действовать, сенаторы все равно бы его не поддержали. Однако вскоре наступил момент, когда медлить больше стало невозможно. В ночь с 20 на 21 октября к Цицерону явился Красс и еще двое сенаторов из высшей знати — Марк Клавдий Марцелл и Метелл Сципион. Красс вручил оратору связку писем, которую вечером кто-то подбросил к нему в дом. Красс прочел лишь письмо, адресованное прямо ему; в письме Крассу советовали немедленно уехать из Рима, так как в городе готовится резня и погром. На следующее утро Цицерон созвал сенат, до начала заседания роздал письма, переданные Крассом, в запечатанном виде тем, кому они предназначались, и потребовал прочитать их вслух. Во всех письмах содержалось одно и то же предупреждение. Сенаторы наконец поняли, насколько серьезно положение, и приняли постановление начать расследование. На следующий день состоялось еще одно заседание, где были доложены известия, поступившие из Этрурии, о том, что начавшееся во Фьезоле восстание распространяется и принимает все более опасные размеры. Не исключено, что сведения эти исходили от Цезаря, который сам, однако, на заседание не явился. Таким образом, замыслы Катилины несомненно натолкнулись на сопротивление Красса и, по всей вероятности, — Цезаря. Политическое положение в Риме снова предстает перед нами во всей своей противоречивости и сложности. Как и в деле Рабирия, вожаки народной партии предпочитают добиваться своих целен в рамках закона и избегают кровопролития. Отвращение к кровавым распрям в общине и страх перед ними коренились глубоко в психологии римляи и, в частности, объясняют многое в событиях, которые мы описываем.

На заседании 22 октября Цицерон произнес речь и убедил сенаторов принять решение о вручении ему чрезвычайных полномочий и права использовать все доступные средства, включая применение оружия, для защиты республики. Поначалу консул решил, что, стянув войска и приведя их в боевую готовность, заставит заговорщиков отказаться от своих замыслов. У ворот Рима ждали очереди отпраздновать триумф два проконсула, Квинт Марций Рекс и Квинт Метелл Кретик, со своими отборными солдатами. Цицерон отправил первого в Апулию, второго в Этрурию, а обоим преторам, находившимся при исполнении своих обязанностей — Цецилию Метеллу Целеру (благодаря Цицерону он получил назначение наместником Цизальпинской Галлии на следующий год) и Квинту Помпею Руфу (о котором мало что известно) дал приказ: первому провести набор войска в Пиценской области, а второму — отправиться в Капую и помешать посланцам Катилины сформировать войско из гладиаторов, которых в этом городе по-прежнему было очень много.

В Риме Луций Эмилий Павел (брат Лепида, будущего триумвира) выступил с официальным обвинением Катилины в насилии, что при данных обстоятельствах было актом, юридически вполне обоснованным. В своем ответе, исполненном наглости и презрения к законам, Катилина заявил, что готов остаться под домашним арестом либо в доме консула, либо в доме претора Метелла Целера, а поскольку оба от такого предложения отказались, Катилина перебрался в дом одного из своих сообщников, формально проявив готовность внять предъявленному обвинению, а по сути дела сохранив полную свободу действий. В этом-то доме, хозяином которого был Марк Порций Лека, в ночь с 6 на 7 ноября Катилина созвал совещание своих сторонников. Он объявил, что решил уехать в Этрурию и принять командование армией, которую тем временем собрал в Средней Италии Гай Манлий — бывший центурион Суллы и участник заговора, руководивший подготовкой его в тех краях. Катилина прибавил, однако, что не покинет Рим, пока в нем остается в живых консул Цицерон. Два человека — всадник Гай Корнелий и сенатор Луций Варгунтей (в источниках, впрочем, приводятся и другие имена) вызвались покончить с Цицероном. На заре следующего дня, 8 ноября, они, замешавшись в толпу клиентов, пришедших приветствовать консула, должны были явиться в дом Цицерона и убить его. Присутствовавший на совещании Курий поспешил предупредить консула, и, когда убийцы подошли к дому, двери оказались запертыми.

Дольше медлить было нельзя. В Храме Юпитера Статора (буквально: «Остановителя») собралось заседание сената. Выбор места не случаен. Согласно легенде храм был освящен Ромулом во время войны с сабинянами и их царем Титом Татием в ознаменование того памятного мгновения, когда Юпитер вмешался в ход сражения и остановил обратившихся в бегство римлян. Само название храма, таким образом, наводило на мысль — надо остановить Катилину, поставить на его пути преграду в виде законов, некогда данных Риму богами. Этот образ лег в основу первой Катилинарии — речи, в значительной своей части импровизированной и оставшейся навсегда одним из самых знаменитых образцов цицероновского красноречия. Цицерон ссылается здесь на прецеденты, дававшие ему право предать Катилину казни, но, по его словам, он хочет быть милосердным и в соответствии с традициями общины сделать все, что можно, для спасения жизни одного из граждан. Но дело обернется по-иному, если Катилина покинет столицу и станет во главе армии, которую создал в Этрурии. Тогда он сам исключит себя из числа граждан, станет врагом Рима и его народа, и смерть его при разгроме войска не бросит на консула никакой тени. Современные историки нередко пишут о слабости, проявленной здесь Цицероном, который, по их мнению, опасался участи Гая Рабирия. Прецеденты, на которые он ссылается, действительно относятся ко временам гражданской смуты, которую Цицерон меньше всего хотел бы пережить еще раз. Поэтому он и стремится дать Катилине возможность разоблачить себя как врага государства, вынести борьбу подальше от Города, за священные пределы померия, на поля сражений, где властны одни лишь законы войны.

Сенаторы наконец убедились, что заговор не был выдумкой консула пли искусно проведенной провокацией. Катилина пытался отвечать. Отказавшись от былого наглого тона, он напомнил сенаторам о своем происхождении, о традициях «отчей» республики, которые требовали, чтобы аристократы всегда служили народу. По какому праву у патриция Катилины требует отчета какой-то Цицерон, человек из Арпина, переселенец (inquilinus — слово, которым обозначали в Риме людей, не имевших в юроде собственного жилья), личность, случайно замешавшаяся в ряды правителей республики? Сенаторы не поддались, однако, такого рода доводам, и Катилина, сопровождаемый злобными выкриками, покинул храм, угрожая «погасить под развалинами государства тот костер, на котором его пытаются сжечь». Весьма возможно, правда, что эта фраза, которая, судя по источникам, была произнесена совсем в другом случае, вложена Саллюстием в уста Катилины лишь ради драматического эффекта. Двадцатью годами позже описанных событий, когда Саллюстий составлял свой рассказ, эпизод уже окутался драматическими светотенями, что давало возможность историкам и поэтам проявить свой талант, а заодно и исказить ход событий.

Итак, Катилина покинул Рим. Из попытки захватить власть в столице ничего не вышло. Оставался лагерь Манлия, куда он и направился в надежде вскоре вернуться во главе победоносной армии в столицу, где его союзники собирались к тому времени поднять восстание против консулов и государственной власти. Желая скрыть спои подлинные намерения, Катилина писал друзьям и даже принцепсу сената Лутацию Катулу, что отправляется в Массилию в добровольное изгнание, гонимый клеветой, возведенной на него врагами; что единственная его вина — защита бедных граждан, чьи интересы он пытался отстоять в борьбе с безжалостными кредиторами. Сходные письма писал проконсулу Марцию Рексу и Манлий. Но, невзирая на миролюбивые слова, Катилина готовился к войне. Вместо того чтобы отправиться по Аврелиевой дороге, которая вела вдоль морского берега в Массилию, он двинулся к Аррецию, где соединился с другим своим сторонником Гаем Фламинием, а отсюда, возложив на себя знаки императорского достоинства, пошел на Фьезоле. Оповещенные об этом сенаторы объявили Катилину «врагом римского народа», предложив в то же время прощение тем его союзникам, которые сложат оружие до установленного дня. Однако никто из сторонников Катилины не покинул его лагерь.

9 ноября Цицерон обратился с речью к народу (так называемая Вторая Катилинария), где изложил весь ход событий, раскрыл подлинные намерения заговорщиков и показал, что республика располагает силами, которые не оставляют Катилине никаких шансов на успех. В те дни консул еще питал надежду, что в самом Риме удастся избежать насилия: «Я буду поступать так, квириты, чтобы — если только это окажется возможным — даже бесчестный человек не понес кары за свое преступление в стенах этого города». Следовательно, главная трудность состояла в том, что друзья Катилины остались в столице, не последовали за своим вождем. Враги вне города (то есть армия Манлия) должны были встретиться на поле боя с консульской армией под командованием Гая Антония, действовавшего по прямому распоряжению сената, Цицерон же оставался полновластным хозяином в Городе. Но что мог он сделать, если существовали законы, запрещавшие казнить гражданина без приговора суда, избранного народом? Решение сената о введении чрезвычайного положения временно как бы упраздняло эти законы, гарантировавшие lihertas, но, как мы видели в связи с делом Росция, правовой характер и границы применения чрезвычайных законов могли быть оспорены. Наверное, все-таки не стоит приписывать нерешительность Цицерона и его сомнения в том, применять ли чрезвычайное законодательство, лишь трусости. Гораздо больше оснований видеть здесь обычное его уважение к нормам общинного общежития, обычное его стремление избегать всего, что могло бы поставить под угрозу согласие граждан.

Конец ноября прошел в напряженном ожидании. Заговорщики продолжали готовить мятеж. Консул неотрывно следил за ними. Неожиданно Катон, потомок старого Катона Цензория, отвлек от них общее внимание, предприняв шаг, чреватый опасными последствиями. Катон выступил против одного из консулов, только что избранных комициями па будущий год, Луция Лициния Мурены, обвинив его в противозаконных предвыборных махинациях. Цицерон согласился защищать Мурену. По-видимому, он рад был оказать услугу соратнику Лукулла. К тому же, если Мурену осудят и, следовательно, отрешат от консульства, следующий год начнется при одном-единственном консуле — Снлане, а когда в городе нет спокойствия и извне угрожает армия мятежников, такое положение таит в себе немалые опасности. Суд внял доводам Цицерона и оправдал Мурену.

Кроме Цицерона, защитниками Мурены выступали Гортензий — от имени сената, и Красс — в роли представителя народной партии. Речь Цицерона на этом процессе дошла до пас в редакции 60 года, вероятно, пе-сколько отличной от первоначальной. Цицерон оказался в плену противоречий. Мурену обвиняли по Туллиеву закону, автором которого был сам Цицерон, получалось так, будто он выступает против самого себя. Катон — суровый и последовательный сторонник стоической философии, пользовался в сенате непререкаемым моральным авторитетом. Другой обвинитель, соперник Мурены на выборах, Сульпиций, тоже слыл безупречно порядочным человеком. Вступая в борьбу с такими противниками, Цицерон рисковал восстановить против себя значительную часть сената именно в тот момент, когда больше всего нуждался в единодушной поддержке в курии. Он решил построить свою речь так, чтобы разделить обвинителей, создать особый образ каждого из них, несхожий с образом другого. Катона он изобразил более стоическим стоиком, чем самые знаменитые последователи этого направления в прошлом веке, что выглядело несколько комично. Говоря о Сульпиции, Цицерон с деланным добродушием изображает его таким- же, как он сам, юристом-практиком, из тех, что, конечно, приносят гражданам пользу, но не идут ни в какое сравнение с воинами и полководцами. Мурена, как все знали, принадлежал к числу последних; он явно должен был выиграть процесс.

Марк Туллий Цицерон. Флоренция. Mузей Уффици.

Гай Марий, полководец и семь раз консул, родственник Цицерона. Ватиканский музей. Рим.

Луций Корнелий Сулла Фелнкс, полководец. диктатор.

Национальный музей, Неаполь.

Гней Помпей. Изображение на монете.

Гней Помпей Великий — полководец, трижды консул. Голова статуи, к подножию которой 15 марта 44 г. до н. э. упал убитый Цезарь.

I

Гай Юлий Цезарь. Изображение на монете.

Гай Юлий Цезарь, диктатор. Прижизненных портретов не сохранилось. Настоящий бюст (музей г. Пизы, Италия) считается самым точным из позднейших изображений.

 Марк Порций Катон Младший (Утический) - «последний республиканец»

Марк Юний Брут, убийца Цезаря. Изображение на монете.

Гай Юлий Цезарь. Бюст эпохи Возрождения (школа Донателло), Лувр, Париж.

Марк Антоний, триумвир. Мюнхен. Глиптотека

Юноша Октавиан (Гос. Эрмитаж). Таким должен был впервые увидеть будущего императора Цицерон.

Основатель Римской империи Октавиан Август. Так называемый Август из Примапорты. Ватиканский музей, Рим.

Карнеад

 Платон

Эпикур.

 Зенон

Демосфен. Знаменитый афинский оратор IV в. до н. э.

Квинт Гортензий Гортал, оратор, друг Цицерона и противник его в судебных процессах. Мрамор. Рим, вилла Альбани.

Вергилий. Рим. Латеранский музей

Марк Туллий Цицерон. Капитолийский музей. Рим.

Ватиканский палимпсест. (кодекс 5757). Основной текст — Цицерон. «О государстве», кн. 1, 27. унциальный шрифт IV в. Новый текст — Августин. Псалмы, полуинциалы VIII века.

Статуя оратора. Флоренция. Археологический музей.

Тем временем Цицерон получил от своих осведомителей сведения, что заговорщики назначили на 16 декабря выступление в Риме, предполагая начать его с поджогов и резни. Бесспорные, осязаемые доказательства надвигавшейся катастрофы стали жизненно необходимы. Помогла Цицерону неосторожность самих заговорщиков. В Риме уже несколько дней находились посланцы галльского племени аллоброгов, прибывшие в столицу, чтобы, как они объясняли, подать жалобу на бывшего наместника Луция Мурену, которого только что оправдал суд. Лентул, руководивший действиями заговорщиков в столице, поручил отпущеннику по имени Публпй Умброп вступить в сношения с аллоброгами. Свидание состоялось в доме Деция Брута рядом с форумом. Заговорщики просили галлов выступить за них, обещая взамен простить им долги. Подумав и все взвесив, аллоброги решили выдать заговорщиков консулу. Цицерон устроил ловушку: аллоброги получили от заговорщиков письменный договор и 3 декабря двинулись в обратный путь; договор они везли с собой; у Мульвиева моста через Тибр, где находился северный выезд из Рима, они были арестованы отрядом солдат под командованием двух преторов. Наконец Цицерон держал в руках неопровержимое доказательство существования заговора. Он немедленно отдает приказ об аресте лиц, чьими подписями скреплены конфискованные документы, проводит обыски в их домах и созывает заседание сената в храме Согласия у подножия Капитолийского холма.

Саллюстий ярко описывает противоречивые чувства, владевшие консулом: радость от того, что удалось раскрыть заговор и избавить родину от грозившей опасности, и в то же время растерянность и смятение — ведь неизвестно, как поступать с арестованными, входящими в число первых граждан государства. Зато теперь ничто уже не могло помешать сонату до конца расследовать дело; гнев народа обрушился на заговорщиков. Прежде городской плебс был довольно благосклонен к Катилине, ибо видел в нем защитника своих интересов; поняв же, что переворот грозит новыми страданиями и бедами, простонародье резко изменило отношение к заговорщикам и настроилось враждебно. Цицерона превозносили до небес. Он обратился к народу с новой, третьей, речью против Катилины: вечереет, сказал он, скоро опустится ночь, и в последний раз придется гражданам принимать всякие предосторожности, запирать двери домов, обходить дозором улицы и переулки. В Город, спасенный благодаря бдительности консула, возвратятся спокойствие и мир. В заключительной части речи господствует религиозное настроение. Вот уже нисколько лет одно за другим следуют недобрые предзнаменования, молния ударила в Капитолий и поразила статую Волчицы; по распоряжению гаруспиков начали возводить новую, большую статую Юпитера, обращенную на восток, то есть в сторону форума, работы велись до сих пор без настоящей энергии, но не случайно закончены они именно сегодня. Цицерон видит тут благоприятное знамение, предвестие окончания бед. Лишь теперь становится ясным смысл божественной воли, изъявленной во время гаданий о спасении Города, — боги имели в виду заговор Катилины, и отныне предуказания их могут почитаться исполненными.

В наше время многие склонны рассматривать цицероновские пассажи такого рода как чистую дань риторике и народным суевериям. Наверное, все-таки такой взгляд неверен. Выражения религиозной преданности Юпитеру сплетаются здесь с другими чувствами, которые глубоко коренились в душе римлянина, и Цицерон разделял их с любым из своих сограждан: после того, как сделано все, что в человеческих силах, следует положиться на заступничество Юпитера, который, как убежден был каждый, всегда готов защищать свой Город.

Вечером 3 декабря римские матроны собрались в доме Цицерона на праздничную церемонию в честь Доброй Богини. Мужчины на такие церемонии не допускались, и Цицерону пришлось уйти из дома. В ночной темноте шагал он по улице, раздумывая о том, как развернутся дальше события и что надо делать, как вдруг его догнала Теренция и рассказала о чудесном знамении, явленном богами: когда жертвы Доброй Богине полностью сгорели на огне жертвенника и покрылись остывшей золой, над ними внезапно взметнулся язык пламени. Весталки (среди которых была и сводная сестра Теренции Фабия) истолковали знамение так, что сама Богиня в ответ на обращенные к ней мольбы о благополучии Рима изъявляла Цицерону свою волю, побуждала продолжать борьбу с заговорщиками, и тогда яркий свет озарит путь, по которому в спокойствии и славе будет шествовать государство римлян. В таких примерно выражениях рассказывает Плутарх об этом примечательном эпизоде. Квинт Цицерон и философ-неопифагореец Нигидий Фигул говорили Цицерону то же самое, и уверенность обоих окончательно убедила консула.

4 декабря в сенате продолжалось следствие. Были выслушаны показания Луция Тарквиния, арестованного на пути к лагерю Катилины. Ему обещали полное прощение, и он подробно рассказал о планах заговорщиков, прибавив, что Красс поручил ему убедить Катилину начать действовать возможно скорее. Заявление это удивило всех, ибо двумя месяцами ранее Красс сам выступил с разоблачением заговора. Сенаторы решили, что Тарквиний лжет, и распорядились заключить его в тюрьму. Кто мог толкнуть Тарквиния на то, чтобы назвать Красса? Показания Тарквиния не давали ответа на такой вопрос, и догадки были самые разные. Нашлись люди, которые утверждали, будто наговор исходит от Цицерона. Обвинение весьма маловероятное — ведь консул отказался вписать в список заговорщиков даже имя Цезаря, на чем настаивали бывший подзащитный Цицерона Гай Кальпурний Пизон и Квинт Лутации Катул. Цезарь, во всяком случае на этот раз, не вступал в сговор с Катилиной. Тем не менее подозрения такого рода, основанные скорее всего на его поведении в 65 году, все-таки тяготели над Цезарем; когда он вышел из храма Согласия, где шло заседание, римские всадники, несшие в полном вооружении охрану здания, окружили его и, обнажив мечи, грозили с ним расправиться. Тучи сгущались, пахло грозой, и затянувшемуся делу пора было положить конец.

Развязка наступила на следующий день, 5 декабря, в декабрьские ноны. Цицерон снова созвал сенат и спросил, какова будет судьба арестованных заговорщиков. Консул следующего года Силан высказался за смертную казнь. Некоторые сенаторы присоединились к его мнению. Дошла очередь до Цезаря; он произнес пространную речь, основное содержание которой Саллюстий излагает так: Цезарь обратил внимание сенаторов на то, сколь опасны и ошибочны бывают решения, принятые в гневе; напомнил, что законы государства и нравственные его традиции вменяют в обязанность сенаторам прежде всего искать милосердных решений; есть много способов, кроме смертной казни, воспрепятствовать заговорщикам нанести ущерб государству. Слова Цезаря произвели впечатление на многих сенаторов. Однако вслед за ним слово взял Катон, проявивший себя сторонником самых суровых мер и противником всякой жалости. Доводы Катона убедили собрание. В тот же вечер Цицерон распорядился привести приговор в исполнение. Самые видные сенаторы сопровождали приговоренных до Туллпанума — мрачной государственной тюрьмы у подножия Капитолийской крепости, там их и предали смерти.

После того как был задушен последний, Цицерон вышел к хранившей молчание толпе и объявил, что друзья Катнлнны «отжили», vixerunt. В ответ послышались крики восторга, сама собой образовалась процессия, длинная, при свете факелов она пересекла форум и сопровождала консула до самого его дома в Каренах.

Мятеж нельзя было считать до конца подавленным, поскольку Этрурия оставалась во власти Катилины и его армии. Вскоре тем двум легионам, которыми здесь располагали повстанцы, пришлось перейти к обороне. Войска Гая Антония и Квинта Метелла Целера окружили их и принудили дать решительное сражение у Пистойи. Видя, что поражение неизбежно и ему не остается ничего, кроме смерти, Катилина врезался в гущу боя и подставил грудь под мечи врагов. Сражение у Пистойи происходило в конце января, в те самые дни, когда Цицерону надлежало сложить с себя консульские полномочия. Когда он, завершив магистратуру, вознамерился обратиться к народу с речью, содержавшей отчет о его правлении, Метелл Непот, брат Метелла Целера, легат Помпея, а с 10 декабря 63 года — народный трибун, использовав свое право вето, запретил Цицерону выступать. В ходе декабрьских заседаний сената Цицерона, напротив того, осыпали похвалами, сенаторы присвоили ему звание «отца отечества» и постановили совершить молебствие в его честь, дабы возблагодарить богов, сподобивших консула спасти государство.

Вот так кончилось консульство Цицерона, навсегда оставившее в его душе противоречивые чувства радости, тревоги и сожаления — ему все же не удалось, подавив заговор вооруженной силой, сохранить при этом строгую законность и избежать казни заговорщиков в Городе. Но ведь сенат не пошел за Цезарем, ведь все твердили одно и то же — и коллеги в курии, и Теренция, ненавидевшая Катилину, который опозорил ее сестру Фабию, и знамения, ниспосланные богами. Что же оставалось ему делать? Не исключено, что в глубине души он опасался дальнейшего развития событий, боялся, как бы пример Катилины не толкнул многих на тот же путь, и потому решил раз навсегда преподать жестокий урок. Цицерон хотя и долго противился смертному приговору, но все же наконец согласился с теми, кто на нем настаивал.

Глава IX ЛИЦОМ К ЛИЦУ С ТРИУМВИРАМИ. ОТ КОНСУЛЬСТВА ДО ИЗГНАНИЯ

Казнь заговорщиков в декабрьские ноны не изменили положения: опасность, нависшая над республикой, по-прежнему рождала страх и смятение. Войска, посланные консулом и сенатом, одержали победу над Катилиной, но ни одна из проблем не была решена. Главная на первый взгляд состояла в противоположности между стремлениями крупных личностей, обуреваемых честолюбием, и традициями республики, требовавшими, чтобы каждый гражданин, как ни велики услуги, оказанные им государству, и слава, им завоеванная, возвратился на свое обычное место, вновь стал частным человеком, удовлетворившись престижем, который отныне окружал его имя в сенате и dignitas в глазах народа. Желание облегчить участь бедняков, их долговое бремя, положить предел хищничеству ростовщиков, о котором говорил Катилина, а вслед за ним в письме Марцию Рексу и Манлий, было не более чем предлогом. Существовала возможность решить эти проблемы без насилия — в прошлом уже принимались кое-какие меры, а некоторые предложения можно было обсудить в дальнейшем. Заговорщики без труда привлекли в свою армию ветеранов Суллы, потому что воины отвыкли от крестьянской жизни и оказались неспособны возделывать полученные земли. Если крестьянин утратил вкус и умение работать на земле, он никогда к ней не вернется, тем более привыкши жить войной и исчислять свое богатство деньгами, а не мерами зерна. Тут не могли помочь ни вывод колоний, ни аграрные законы. К тому же поджигатели гражданских войн были выходцами не из муниципальной среды и не из разоренного крестьянства. Политика государства, как всегда, делалась в Риме и, отказываясь от промагистратур, Цицерон показал, что хорошо это понимает.

Шел последний месяц консульства Цицерона, и тут начались выступления против него. Метелл Непот, вступив 10 декабря в должность народного трибуна, тотчас внес проект закона, требовавшего вернуть Помпея в Рим, поручить ему обеспечить порядок и одновременно обвинил Цицерона в казни без суда римских граждан. План Непота состоял в том, чтобы возможно скорее вернуть в Италию Помпея с армией — тогда Помпей поступит как Сулла — захватит верховную власть. Цицерон защищался от обвинений трибуна сначала в сенате в ходе январских заседаний, затем на одной из сходок, созванных вскоре Метеллом Непотом. Мы располагаем несколькими отрывками из речи на сходке. По ним видно, что Цицерон, как и следовало ожидать, говорил о решении сената, о долге консула выполнять его решения, о тайной подоплеке выступлений Непота, то есть о стремлении подорвать доверие к сенаторам. Последние быстро поняли, какая угроза нависла над ними, и поручили двум трибунам, Катону и Минуцию Терму, наложить вето на передачу законопроекта Метелла Непота на обсуждение народного собрания. На форуме начались стычки, и уже 3 января сенаторы подтвердили свое решение предоставить консулу чрезвычайные полномочия для принятия мер, которые он сочтет необходимыми ради спасения государства.

В эти же дни с предложением, лестным для Помпея, выступил и Цезарь. Вступив 1 января в должность претора, он предложил в надписи о восстановлении Капитолийского храма воздать благодарность Помпею, а не Лутацию Катулу, которому восстановление храма было поручено, но который слишком медленно выполнял поручение и до сих пор не довел дело до конца. Цезарь таил злобу против Катула после того, как, состязаясь с Цезарем в борьбе за должность верховного понтифика и вынужденный уступить сопернику, тот принялся повсюду говорить о своем удачливом сопернике с величайшим презрением, называл его «мальчишкой», а при опросе мнений сенаторов о судьбе участников заговора Катилины гневно на него обрушился. В отместку Цезарь и в самом деле позволил себе мальчишескую выходку, которая, впрочем, не имела серьезных последствий. Когда Катул, исполненный негодования, поспешно явился на форум отстаивать свои права, Цезарь начал с того, что воспользовался своим положением претора и лишил Катула слова, а затем снял свое предложение и преспокойно отправился домой. Возмущенные выходками Цезаря и Метелла Непота, сенаторы отрешили обоих от магистратур. Метелл принял их решение всерьез, уехал из Рима и отправился в армию Помпея; Цезарь же остался в столице и вскоре добился восстановления в должности.

Три человека руководили в тот год политической жизнью Рима: Красс, который благодаря своим несметным богатствам покупал все и всех; Цезарь, пользовавшийся симпатиями римской толпы по многим причинам и, в частности, потому, что добивался смягчения приговора сторонникам Катилины; и Помпей, который вот-вот должен был вернуться с Востока, и многое в столице делалось с расчетом на то, как будет он действовать по возвращении. Когда все ожидали появления Помпея в Италии, Красс, забрав семью и все, что мог увезти из имущества, покинул Рим и отправился в Македонию. Трудно сказать, действительно ли он опасался Помпея или, как полагает Плутарх, своим показным страхом хотел бросить тень на полководца. Цезарь, дабы укрепить свое положение в сенате, добился опровержения обвинений в том, будто он участвовал в заговоре Катилины. Воспользовавшись правом претора, он заключил клеветников в тюрьму, от Цицерона же вытребовал свидетельство о том, что по доброй воле предоставил в распоряжение консула сведения о заговоре.

О состоянии духа Цицерона в первые недели после разгрома заговора можно судить по трем письмам, сохранившимся в его «Переписке». Первое — от Метелла Целера, в котором он выражает возмущение тем, как в начале января обошлись с его братом Непотом, и ответственность за случившееся с братом возлагает на Цицерона. По-видимому, кто-то представил Целеру события в ложном свете. Цицерон поспешил ответить письмом, относящимся к концу января или к началу февраля. Он напоминает, что инцидент вызван нападками на него, Цицерона, что, став трибуном, Непот неоднократно говорил о своем намерении любой ценой погубить консула. Восстановив истину и вернув себе доброе расположение Целера, Цицерон занялся Помпеем. Споры в сенате вокруг предложения Непота показали, что Помпей не пользовался больше симпатиями сенаторов, которые не могли простить полководцу, что в обход их решений он добился командования на Востоке, где и прославился. Скрепя сердце они смирились с тем, что Цицерон во время своего консульства декретировал десятидневные благодарственные молебствия богам в честь победителя Митридата, но теперь ясно давали понять, что сенат и без помощи Помпея сумеет сохранить порядок в столице.

На следующий же день после победы над Непотом, в декабрьские ноны, Цицерон отправил Помпею письмо «размером с целую книгу», где подробно рассказал о борьбе против заговорщиков. Письмо вызвало неудовольствие Помпея, который счел, что Цицерон преувеличивает значение своих действий и тем преуменьшает его роль. Письмо Цицерона не сохранилось, но один из схоластов утверждает, что оно было «тщеславно и заносчиво» и Цицерон «ставил себя выше великих покрытых славой полководцев». В действительности в основе расхождений лежала отнюдь не игра честолюбий или, хуже, тщеславие, а старинный спор (отзвуки которого мы слышали в речи в защиту Мурены) между славой воинской и той, что приносят мирные подвиги. В описываемых обстоятельствах спор приобретал новое и еще большее значение. Мы достаточно хорошо осведомлены о теоретических воззрениях и политической программе Цицерона и понимаем, что убеждение в значительности собственных заслуг, как бы сильно оно ни было, никогда не сводилось у него к мелочному тщеславию. Он искренно верил, что нашел новый, дотоле неизвестный способ решать проблемы, которые возникли из-за соперничества политических деятелей и то и дело нарушали нормальный ход жизни государства. Гражданской войны, которую Цицерон считал самой страшной угрозой Риму, можно было, по его мнению, избежать с помощью мирных средств: главное из них — «согласие сословий», именно оно дает возможность законно избранным магистратам беспрепятственно пользоваться всей полнотой власти на благо государству. Вряд ли Помпей мог понять и сам ход мысли Цицерона, и неожиданное, с его точки зрения, поведение человека, который еще так недавно помог ему получить верховное командование в войне с Митридатом, а теперь, казалось, стал его соперником. В довольно холодном письме Помпей подтвердил получение длинного трактата Цицерона, на что последний ответил краткой запиской, приведенной в «Переписке»: полунамеками, но достаточно ясно Цицерон объясняет сдержанность Помпея влиянием Метелла Непота (уехавшего, как мы помним, в восточную армию), который изобразил полководцу действия консула в ложном свете. Мы можем представить себе, что именно говорил Метелл Помпею: слишком близкая и выставляемая напоказ дружба с человеком, виновным в казни без суда римских граждан, может бросить тень на победоносного полководца и отразиться на его положении; народ восторженно приветствовал консула, потому что его действия избавили граждан от опасности, тяготевшей над ними в течение нескольких месяцев, но это продлится недолго; после бегства Красса Помпей становится вождем народной партии, и вовсе ни к чему компрометировать себя близостью с Цицероном, чье политическое положение, как только улягутся первые восторги, окажется весьма зыбким. Если Помпей в самом деле внял подобным доводам, ему очень скоро пришлось убедиться, как дорого обходится неблагодарность по отношению к Цицерону. В письме, датированном апрелем 62 года, Цицерон предлагал Помпею настоящий союз и характеризовал политическую программу, на которой он мог быть основан: «По приезде ты узнаешь, сколько в моем поведении благоразумия и силы духа, так что ты, далеко превосходящий Африканского, легко согласишься объединиться со мной, немногим уступающим Лелию и в государственной деятельности, и в дружбе». Цицерон имеет в виду годы, предшествовавшие гражданским войнам, когда Эмилиан, младший из Сципионов Африканских, главенствовал и государстве, а друг его Лелий помогал ему мудрыми советами и философскими познаниями.

Тем временем срок консульства Цицерона истек, и оратор вернулся к обычной жизни. Сознавая, какую роль играет отныне в Риме, он оставил свой старый дом в Каренах брату и приобрел новый на Палатине. Дом принадлежал прежде Крассу. Цицерону он обошелся в три с половиной миллиона сестерциев — сумма очень значительная; таких денег у Цицерона не было, пришлось взять взаймы у Публия Корнелия Суллы, которого оратору предстояло в скором времени защищать от обвинения в участии в заговоре Катилины. Новый дом находился в самом славном квартале Рима, над форумом, так что клиентам, приходившим по утрам приветствовать консулярия, ничего не стоило подняться с форума, а по завершении церемонии приветствий снова туда вернуться. Символический смысл дома — наглядного свидетельства успехов оратора, его восхождения на вершину римского общества — был настолько очевиден, что после изгнания Цицерона Публий Клодий тотчас же постарался захватить дом, тем более что он стоял на участке, принадлежавшем роду Клавдиев. Стремительность, с которой новоиспеченный плебей Клодий бросился изгонять Цицерона с Палатина, позволяет понять, как упорно старая римская знать продолжала считать консула 63 года выскочкой и как важно для нее было подчеркивать дистанцию между ним и собой.

В начале наступившего 62 года, как и следовало ожидать, многие под предлогом наказания участников заговора Катилины стали сводить счеты с личными врагами. Ряд видных граждан обвинили в нарушении закона о насилии: Порция Леку, в чьем доме Катилина провел последний военный совет перед отъездом из Рима, Гая Корнелия, всадника, который пытался убить Цицерона, Луция Варгунтея и Публия Автрония Пета. Некоторые обращались к Цицерону с просьбой выступить в суде в качестве защитника; все просьбы такого рода Цицерон систематически отклонял. Он даже выступил свидетелем против Автрония Пета, который был его коллегой по квестуре в 75 году; позже, в 65 году, Пет стал вместе с Публием Суллой консулом, но, как мы уже говорили, отрешен вместе с коллегой от магистратуры за подкупы и интриги в ходе предвыборной кампании. Однако, свидетельствуя против Автрония, приговоренного к изгнанию, Цицерон в то же время согласился защищать Публия Суллу, который, хоть и не принимал прямого участия в заговоре, весьма благосклонно относился к некоторым его участникам. Из речи Цицерона в защиту Суллы можно видеть, что факты, на которых основывалось обвинение, были весьма шатки — фактов, в сущности, не нашлось, все строилось на вероятности и допущениям. Сейчас трудно решить, согласился ли Цицерон защищать Суллу (вторым защитником был Гортензий) потому, что считал его правым, или потому, что Сулла дал ему взаймы два миллиона сестерциев, что позволило Цицерону приобрести дом на Палатине. Заметим также, что Сулла принадлежал в сенате к партии умеренных, то есть к числу тех, чью поддержку Цицерон стремился завоевать именно теперь, когда популяры все настойчивее обвиняли его в казни заговорщиков без суда. Обвинение Цицерону прозвучало и на процессе Суллы, его выдвинул Луций Манлий Торкват, сын Торквата, консула 65 года. Молодой Торкват не был, однако, популяром, а, напротив, происходил из высшей аристократии. Цицерона он обвинил в тиранических замашках и в том, что в Риме он остается «в сущности человеком посторонним». Как видим, Торкват повторял оскорбительные нападки, которые патриции позволяли себе и ранее по отношению к «человеку из Арпина». Выступление Торквата имело, по-видимому, целью дополнить еще одним пунктом список прегрешений, которые ставились Цицерону в вину. Такие обвинения не предъявлялись суду, но содействовали созданию общественного мнения, враждебного Цицерону.

Оратор, в свою очередь, изыскивает поддержку где только можно. Коллега его по консульству Гай Антоний, сыгравший, как мы знаем, в том достопамятном году довольно двусмысленную роль, после разгрома Катилины управлял Македонией в качестве проконсула, куда отбыл весной 62 года. Летом и в начале осени до Рима стали доходить весьма нелестные отзывы о деятельности наместника. Цицерон счел своим долгом защитить Гая Антония в сенате и не допустить его отзыва. Действовал ли Цицерон в силу моральных обязательств, которые в принципе всегда существовали между магистратами-коллегами, или по другим, не столь благовидным мотивам? Ряд писем, написанных между концом 62-го и январем 61 года заставляет предположить, что двух консуляриев связывала тайная договоренность. По-видимому, Цицерон оказал Антонию помощь в получении Македонского наместничества в обмен на обещание поделиться прибылями, которые это наместничество принесет. Упомянутые письма отличаются крайне раздраженным тоном, Цицерон не упускает повода напомнить адресату об оказанных ему услугах. Раздражение вызвано болтливостью Антония, твердившего всем и каждому, что значительная часть денег, которые он взыскивает с македонян, предназначена Цицерону и что оратор прислал в провинцию своего отпущенника с поручением следить за распределением доходов. В письме к Аттику Цицерон описывает ситуацию, выражает возмущение и просит друга съездить к Антонию и выяснить на месте, что происходит. Из писем бесспорно следует лишь одно: Цицерон рассчитывал, что бывший коллега даст ему взаймы денег для покрытия долга, образовавшегося в связи с покупкой палатинского дома, а Антоний отнюдь не торопился предоставить заем. Дает ли это основания обвинять Цицерона в бесчестности? В Риме принято было брать у друзей в долг. Разве не мог Антоний входить в число друзей Цицерона? Во всяком случае, он многий был обязан бывшему коллеге, и если не испытывал благодарности, то, без сомнения, нарушал обычай и неписаные правила поведения, принятые в Риме. Не исключено также, что отпущенника, который, по словам наместника, держал себя нагло, в самом деле послал Цицерон, но, может быть, оратор просто хотел поторопить Антония с выполнением взятых обязательств; Антоний же воспользовался приездом отпущенника и разгласил договоренность, которой следовало остаться частным делом. Огласка меняла характер договоренности, вместо выполнения долга чести получался сговор разбойников, дележ награбленного. Аттик, который сам ожидал от Антония некоторых услуг, сумел, по-видимому, уладить дело, поскольку Цицерон остался «другом» Антония и двумя годами позже не без риска для своей репутации вернул ему какую-то сумму, очевидно, возвращая долг, то есть деньги, которые Антоний ссудил ему «из благодарности».

В том же, 62 году, кажется, в начале лета и, во всяком случае, до возвращения Помпея с Востока, Цицерон произнес речь «В защиту поэта Архия» — речь, образующую как бы светлую паузу среди интриг и нападок, теснивших оратора со всех сторон. Мы уже знакомы с поэтом Архием и знаем, какое влияние он оказал на Цицерона в юности. Чувство благодарности к старому учителю и явилось причиной того, что Цицерон при всем достоинстве консулярия согласился выступить защитником Архия. Возможно также, что оратор хотел оказать услугу Лукуллу — Архий дружил с ним па протяжении многих лет. Однако главное то, что Архий в глазах Цицерона — глашатай славы и бессмертия, а истинную славу и истинное бессмертие может дать только поэзия. Архий обещал воспеть в греческих стихах консульство Цицерона; и было только справедливо, что консулярии послужил поэту своим красноречием, для развития которого тот так много сделал. Речь Цицерона изобилует лирическими признаниями. О годах и чувствах своей молодости, о своей любви к славе — той, конечно, что достигается служением государству, но в еще большей мере благодаря поэтам, писателям, мыслителям, увековечивающим человека для потомства. Сразу же во вступлении к речи обозначаются мысли, которые много лет спустя были развиты в «Тускуланских беседах»: жажда славы, терзающая наши души, доказывает, что в каждом человеке заложена тяга к бессмертию; память, которую мы по себе оставляем, нам небезразлична, и даже после смерти никто не может остаться равнодушным к славе, которая и тогда «коснется какой-то части нашего существа». В творчестве Цицерона между речью «В защиту Архия» и «Тускуланскими беседами» важное место занимает сон Сципиона, завершающий диалог «О государстве». Он доказывает, что Цицерона постоянно преследовала мысль о жизни после смерти, которая дается в удел тому, чья деятельность на земле была особенно значительной и славной. Разумеется, Архий выиграл дело — тем более что председательствовал в суде Квинт Цицерон, в ту пору претор.

В конце 62 года Помпей наконец высадился в Брундизии. Он помирился с Цицероном. Так по крайней мере рассказывает Цицерон в письме к Аттику от 1 января 61 года. Покоритель Востока, несмотря на всю свою славу, находился в это время в странной политической изоляции. Из Македонии вернулся Красс, который сильно опасался появления Помпея в Италии, теперь же обрел прежнюю уверенность. Еще на Востоке доходили до Помпея слухи о поведении его жены Муции, не раз изменявшей погруженному в воинские труды мужу; по возвращении в Рим Помпей расстался с Муцией, не пожелав даже выслушать ее оправдания; это сразу восстановило против полководца весь клан Метеллов, из которого Муция была родом. Попытка Помпея жениться на дочери или племяннице Катона оказалась безуспешной. Катон от союза отказался. Помпей не настаивал; распустив армию, он стал ждать постановления сената о его триумфе. В последующие месяцы он постарался найти людей, на которых мог опереться, но Цицерона в их числе не было.

В декабре 62 года, в то самое время, когда Помпей возвращался в Италию, в Риме разразился скандал, который имел далеко идущие последствия. Цицерон рассказывает о нем Аттику как-то мимоходом, среди других столичных новостей в письме от 1 января, о котором мы упоминали выше. В начале месяца в доме Цезаря, в ту пору претора, женщины совершали обряды в честь Доброй Богини. Праздник нарушило появление тайно проникшего в дом мужчины, переодетого арфисткой. Ему удалось ускользнуть неузнанным, но никто не сомневался, что то был Публий Клодий, возлюбленный жены Цезаря Помпеи. Авантюрная выходка молодого аристократа превратилась вскоре в событие государственного масштаба.

Публия Клодия хорошо знали в городе. Он принадлежал к роду Клавдиев, но изменил имя и стал называться в соответствии с народным произношением Клодием; отказался он от патрицианского имени явно для того, чтобы завоевать симпатии плебса. Клодий родился около 90 года, сражался на Востоке в армии Лукулла, своего шурина, но проявил неповиновение и убедил солдат не следовать за полководцем дальше на Восток. Лукулла сменил Марций Рекс, женатый на другой сестре Клодия, последний вошел в окружение нового командующего и стал во главе приданной армии эскадры; был захвачен пиратами, освободившись, отправился в Антиохию, принадлежавшую тогда к царству селевкидов, начал сеять в городе смуту, вербуя граждан в якобы затеянный им поход против арабов. В городе началось восстание, и Клодий едва не погиб. Вернувшись в Рим, он выступил в 66 году с обвинением Катилины во взяточничестве, но был заподозрен в преступном сговоре, ибо явно намеренно построил обвинение так, что Катилина легко мог его опровергнуть. Позже Клодий появился в Цизальпинской Галлии при Луции Мурене, где, если верить Цицерону, занимался разного рода вымогательствами. Неуживчивый, вечно затевающий ссоры и распри, он, как все полагали, должен был принять участие в заговоре Катилины. Существовали подозрения, что он действительно вошел в число заговорщиков, но Плутарх уверяет, что, напротив того, Клодий оставался верным сторонником Цицерона и входил в вооруженный отряд, охранявший консула Таков был Публий Клодий Пульхр, вожак толпы и прирожденный смутьян. Он годился для достижения определенных политических целей, но положиться на него до конца было невозможно, в частности, и потому, что вряд ли свойственны были ему какие-либо политические убеждения. Клодий отличался наглостью и постоянным стремлением к насилию, отчего и сделался вскоре самым худшим и самым опасным из врагов Цицерона.

Судя по всему, поначалу старались приглушить общее возмущение, вызванное святотатственным появлением Клодия в доме Цезаря, или, во всяком случае, уменьшить значение происшедшего. Никто, казалось, не отнесся серьезно к нарушению обряда. Но нашлись в сенате люди, решившие воспользоваться этой историей и устранить из общественной жизни юнца, казавшегося слишком опасным. Преторий Квинт Корнифиций, один из тех, кому в 63 году было доверено держать у себя под домашним арестом участников заговора Катилины, доложил в сенате о происшествии. Сенат запросил понтификов и весталок, и те объявили, что совершено настоящее святотатство. В качестве великого понтифика должен был высказать свое мнение и Цезарь, что ставило его в довольно двусмысленное положенне. Он нашел выход — расстался с женой, не придавая гласности причину. Впоследствии на суде Цезаря спросили, почему он развелся с женой и знал ли о ее отношениях с Клодием; он ответил ставшей крылатой фразой: «Жена Цезаря выше подозрений». Между тем дело, начатое Корнифицием, шло своим ходом. Опираясь на решение высших жреческих коллегий, сенаторы поручили консулу (в этом месяце консульские обязанности выполнял Марк Пупий Пизон Кальпурниан) внести проект постановления о судебном расследовании обвинений, выдвинутых против Клодия. Пизон, человек весьма умеренный, постарался сделать так, чтобы проект был отклонен.Но совсем не к тому стремились второй консул Мессалла, а главное — Катон. В конце концов всем видным гражданам Рима пришлось высказаться по делу Клодия. На многочисленных сходках тотчас всплыли и другие проблемы и противоречия политической жизни столицы. В письме Аттику от 25 января Цицерон рассказывает, что именно на сходках стала для него проясняться подлинная позиция Помпея. Казалось, Помпей оставался другом Цицерона и последовательным сторонником сената, и все же угадывалось нечто совсем другое. Цицерон не объясняет, о чем речь, но рассчитывает вскоре узнать все точнее. Помпей, по-видимому, начинал сближаться с Цезарем и Крассом; намечался союз, который впоследствии в течение нескольких лет определял политическую жизнь Рима — Первый триумвират.

На одной из сходок, где обсуждалось дело Клодия, пришлось выступить и Крассу с оценкой консульства Цицерона. Если верить Цицерону, Красс восхвалял его до небес, что заставило и Помпея, присутствовавшего на сходке, отнестись более благосклонно к действиям Цицерона в последние месяцы 63 года. Выступил на сходке и сам Цицерон с речью, которая, как он пишет Аттику, вызвала восторг народа. Он говорил о восстановлении уважения к сенату, о согласии между сенаторами и всадниками, о поддержке, которую вся Италия оказала его политике (этот пункт был особенно важен, ибо показывал, что события и страсти времен Союзнической войны изгладились из памяти народа), о победе над заговорщиками и о ее столь желанных следствиях — снижении цен и общем спокойствии. На какой-то момент Цицерону показалось, что он сумел сплотить вокруг себя добропорядочных граждан и что он пользуется симпатиями плебса, благодарного за все, что консул для него сделал. Иллюзия, с которой ему пришлось очень скоро расстаться.

Вокруг проекта Пизона Кальпурниана продолжались бурные споры. Сторонники Клодия — золотая молодежь, участвовавшая в заговоре Катилины или ему сочувствовавшая, собиралась на форуме, произносились гневные речи с требованием отклонить проект. Сенаторы пригрозили, что высший орган республики прекратит свою деятельность, если голосование по законопроекту окажется сорванным. Дело Клодия превращалось в открытое столкновение между добропорядочными гражданами, boni, и остальными жителями Рима. Город раскололся на противостоящие одна другой партии, такого положения Цицерон опасался больше всего. После множества интриг и распрей в мае началось слушание дела в суде; члены суда не были назначены претором, как предполагалось консульским законопроектом, а определены по жребию. Так что Клодий и его сторонники с помощью разного рода уловок провели в состав суда столько своих людей, что они составили большинство. Однако был Момент, когда казалось, что Клодий будет осужден. Он утверждал, что в тот день, когда, по словам обвинителей, его видели в доме Цезаря, был далеко от Рима, в Интерамне. Такое алиби могло решить дело, но Цицерон, вызванный в качестве свидетеля, заявил, что за несколько часов до происшествия Клодий,приветствовал его в доме на Палатине. Казалось, у обвиняемого не осталось выхода. Но наступила ночь, суд был прерван, возобновились переговоры и встречи, кому-то дали еще денег, кому-то пообещали благосклонность некоторых дам, и в результате из пятидесяти шести судей, составлявших трибунал, только двадцать пять проголосовали за осуждение и тридцать один за оправдание обвиняемого. Клодий до конца дней не простил Цицерону его показаний и питал к нему самую лютую ненависть.

Историки не раз задавались вопросом о причинах, по которым Цицерон выступил с этим свидетельством. До той поры Клодий считался его другом, и нет оснований думать, что консулярий его ненавидел. Полагали, что Цицерон не смог справиться со своим тщеславием и рассчитывал еще больше прославиться, если Клодия осудят за великое святотатство на основе его показаний. Косвенным подтверждением такого мнения могло бы служить происшествие, о котором рассказал он сам. Когда Цицерон появился в суде, друзья Клодия подняли шум, стали осыпать его оскорблениями и угрозами. Судьи поднялись со своих мест, готовые защищать оратора даже с риском для собственной жизни. Все это, конечно, льстило честолюбию Цицерона. Существовали, однако, и другие причины. Древние авторы полагали, как свидетельствует Плутарх, что Теренция испытывала ревность к прекрасной Клодии, сестре обвиняемого (кстати говоря, послужившей, по-видимому, прототипом воспетой Катуллом Лесбии). Она жила на Палатине и, по слухам, надеялась женить на себе знаменитого оратора. Довольно странное предположение, если учесть, что Клодия была замужем за Метеллом Целером, да и Цицерон вряд ли дал бы втянуть себя в скандальный брак, предполагающий предварительный двойной развод. Говорили также, будто уже знакомая нам весталка Фабия настаивала, чтобы Клодий понес суровое наказание за святотатство, ведь именно коллегия весталок устраивала празднество Доброй Богини и отвечала за сопровождавшие его обряды. Главной причиной все же (которая, конечно, не исключает и некоторых других) было желание нанести удар молодым смутьянам, которые толпились вокруг Клодия, как недавно то. пились вокруг Катилины. Рим действительно наполняла буйная молодежь, она стремилась к выгодным и почетным должностям, а еще больше — к развлечениям и удовольствиям. Цицерон ясно видел, какую опасность представляли эти молодые люди для государства, и понимал, что оправдание Клодия означало поражение «добропорядочных граждан», на которых оратор больше всего рассчитывал в деле оздоровления политической жизни Рима. Все это Цицерон изложил в письме к Аттику, написанном в начале лета 61 года. В письме он рассказывает, как на следующий день после скандального решения суда обратился в сенате к Клодию, заявив, что, несмотря ни на что, союз добропорядочных граждан существует и рано или поздно восторжествуют нравственность и долг. Клодий, однако, ничуть не смутился и отвечал, что Цицерон ведет себя как «самодержец», гех. Разговор перешел в перепалку, противники осыпали друг друга оскорблениями. Громкие протесты сенаторов заставили Клодия замолчать, но злоба и ненависть его к Цицерону стали еще сильнее.

Весьма вероятно, что Цицерон недооценил, сколь сильную поддержку сумел обеспечить себе Клодий не только среди золотой молодежи, но и среди практических политиков. В письме упоминается некто, кого Цицерон называет «лысым Наннейцем», человек этот якобы в ночь накануне вынесения приговора раздавал деньги судьям. Кто имеется в виду? Скорей всего Красс. Нанней был римский всадник, чье имя связано с неурядицами восьмидесятых годов; говоря о «лысом Наннейце», Цицерон мог намекать на несметные богатства, которые Красс стяжал во время Сулланских проскрипций. Если эта догадка верна, значит, Красс, на людях всегда отзывавшийся о Цицероне самым лестным образом, втайне добивался союза с Клодием и его сторонниками, которые могли оказать ему вооруженную поддержку во время начавшихся вскоре стычек на форуме и на Марсовом поле. Так образовалась третья вершина будущего триумвирата.

Самые большие выгоды предстояло извлечь из этого союза Цезарю; он тем временем отбыл свою претуру, но не отправился сразу в выпавшую ему по жребию Дальнюю Испанию, а остался в Риме, чтобы дождаться исхода процесса Клодия. Задержкой воспользовались кредиторы, которым Цезарь, как говорили, задолжал 25 миллионов сестерциев (вспомним, что дом на Палатине, приобретенный Цицероном, стоил три с половиной миллиона); кредиторы наседали столь решительно, что Цезарю пришлось занять требуемую сумму у Красса. Это обстоятельство связало их между собой крепче любой политической договоренности, отныне Красс был жизненно заинтересован в успешной карьере Юлия Цезаря.

Квинт Цицерон по завершении претуры получил в управление провинцию Азию, где оставался целых три года. Он предлагал Аттику отправиться с ним в качестве легата, но тот отказался. В июльском письме, о котором у нас шла речь выше, Цицерон выражает сожаление, что Квинт, оскорбленный отказом, говорил об Аттике резко и несправедливо. Ссора тем более огорчала Цицерона, что Квинт не ладил с женой, которая, как уже говорилось, была сестрой Аттика. Цицерон опасался, что мир в семье будет нарушен и это отразится на его отношениях с Аттиком. Оратор ищет оправданий брату, говорит о крайней чувствительности его натуры, нередко проявляющейся во вспышках раздражения. Аттика Цицерон полностью одобряет; из этого письма мы можем судить о настроении нашего героя — ведь ему изо дня в день приходилось поддерживать равновесие между жизнью общественной и семейной. Аттик участвовал и в той, и в другой. Как истый римлянин, он оказывал другу поддержку в его политических начинаниях. Это доказывает его поведение в течение двух предшествующих лет, которые Аттия провел в Риме, кажется, с единственной целью — помогать Цицерону. Еще значительнее, однако, его роль как спутника досугов оратора, его доверенного лица, в какой-то мере и наставника в делах, касавшихся совести и морали. Как и Цицерон, Аттик избегал брать на себя выполнение каких-либо государственных поручений в провинциях. Но только по другим мотивам: он старался следовать учению Эпикура, который советовал не принимать участия в политике, ибо она — источник страстей и бед, враг безмятежности, которая одна открывает путь к Высшему Благу. Цицерон избрал другую жизненную философию, завещанную Аристотелем, равно как и стоиками, в соответствии с которой самое прекрасное, что может выпасть на долю человека, — это труд на благо отчизны. Дружба с Аттиком была как бы противовесом политическим увлечениям  Цицерона, и он высоко ценил советы осторожного друга, который столь проницательно разгадывал ход политических интриг, не раз подсказывал решения, в дальнейшем оправдывавшие себя как наилучшие; особенно ценил Цицерон очарование дружеских разговоров, когда можно высказываться абсолютно откровенно.

В начале 61 года Аттик уехал из Рима и проводил время в своем поместье Бутрот в Эпире или в поездках по восточным провинциям. Цицерон пишет ему осторожно, умалчивая о некоторых событиях, называя общих знакомых выдуманными именами, так как не уверен, что письма дойдут до адресата и что посланец, которому они доверены, не разгласит их содержание. Несмотря на умолчания, переписка с Аттиком все же полно и живо раскрывает перед нами политическую жизнь тех лет, воззрения и впечатления Цицерона, когда он чувствует, как его влияние, столь значительное в последние недели консульства и в первое время после него, постепенно сокращается и исчезает, уступая место влиянию тех, кто на глазах забирает все больше и больше власти.

Главная задача состояла в сохранении согласия, которое в дни заговора Катилины установилось между сенатом и всадниками. Согласие это подвергалось многим испытаниям. Несколько сенаторов «ультра» (по-видимому, поддержанные Катоном) потребовали расследования, утверждая, что судьи были подкуплены Клодием. Всадники усмотрели в этом покушение на честь своего сословия. Когда сенат принимал постановление о расследовании, Цицерона в курии не было. На одном из следующих заседаний он постарался уладить дело, однако, как сам признается в письме, неловко казалось выглядеть защитником взяточников. Вскоре отношения между сенаторами и всадниками обострились еще более — речь шла об откупах налогов в провинции Азии. Откупщики, заключившие сделку, вскоре обнаружили, что приняли к выплате явно завышенную цифру, и реальные сборы никогда ее не достигнут. Они обратились в сенат с просьбой пересмотреть условия контракта. Сенаторы, вдохновляемые все тем же Катоном, отказались удовлетворить просьбу. Хотя Цицерон и назвал требование всадников «подлым» (turpis), он тем не менее поддержал его в сенате, отчасти чтобы предотвратить конфликт между сословиями, которого так опасался, отчасти, может быть, потому, что всадников поддержал Красс. Обсуждение шло 1 и 2 декабря, но не завершилось еще и 5 декабря, когда, во вторую годовщину разгрома заговора Катилины, Цицерон пишет Аттику письмо с изложением событий: он, Цицерон, выступил с пространной речью, есть основания надеяться, что сенат согласится с его доводами, желанное согласие сословий удастся сохранить. Вскоре выяснилось, что надежды Цицерона были напрасны. Катон занял непримиримую позицию и сумел убедить сенат. Только через два года, в 59 году, когда консулом стал Цезарь, сенаторы удовлетворили просьбу всадников.

Цицерон не скрывает от Аттика опасений, которые вызывает у него складывающееся в государстве положение. Все более сгущаются над оратором тучи, и он все усиленнее принимает меры, стараясь сохранить достигнутое положение. Много выступает в сенате и на сходках граждан, создает ряд сочинений, прославляя себя самого и свое консульство. Первой в этом ряду была написанная по-гречески история консульства Цицерона, о которой он сообщает Аттику в письме от 15 марта 60 года. В том же письме мы встречаем сведения о латинском повествовании на ту же тему, которое вот-вот будет окончено; наконец, начата работа над латинской поэмой в трех песнях, посвященной все тем же событиям. Можно только подивиться изобилию сочинений, единственная цель которых — прославить их автора. Попытаемся, однако, проникнуть в мотивы поведения Цицерона, и тогда мы поймем, что, может быть, далеко пе все объясняется одним лишь тщеславием. Прежде всего: первое сочинение в этом роде написал Аттик по-гречески, оно называлось «Commentarius consulatus» и прославляло консульство Цицерона. Название, как видим, то же, что знаменитых «Записок» Цезаря о Галльской войне. Слово это обозначало рассказ, лишенный стилистических красот, содержащий простое и точное изложение событий. Благодаря Аттика за сочинение, Цицерон с удовлетворением отмечает именно эти его особенности. Свое же сочинение Цицерон строил по контрасту с «Записками» Аттика, тщательно отделывая его и украшая всеми возможными фигурами Аристотелевой риторики. Один экземпляр он посылает на Родос своему наставнику и другу Посидонию с несколько лицемерными просьбами прислать критические замечания. Как некогда в сходных обстоятельствах Молон, соотечественник Посидония, тот пишет в ответ, что труд Цицерона великолепен и что сам он не смог бы создать ничего, более совершенного. Ссылаясь на отзыв Посидония, Цицерон обращается к Аттику, зная, что тот связан с греческими книготорговцами, и просит содействовать широкому распространению книги в Афинах и других греческих городах. Почему это так важно? Дабы осветить лучами славы подвиги автора. Объяснение становится более понятным, если вспомнить, что первым произведением римской историографии было сочинение Фабия Пиктора, также написанное по-гречески и также предназначенное ознакомить греков с римскими делами. Фабий Пиктор жил очень давно, но традиция сохранялась. Через восемьдесят лет после Фабия Пиктора по-гречески и для греков написал историю Рима Полибий. По-гречески же написал «Историю» и Лукулл, сознательно уснастив изложение ошибками и варваризмами, дабы всякий видел, что книга писана римлянином. Ко времени Августа относятся «Римские древности» Дионисия Галикарнасского. Итак, мы видим, что в Греции существовал большой слой читателей, интересовавшихся событиями в Риме. «Мемуар» («Нуротпета», называет его Цицерон), написанный по-гречески, никого бы не удивил, если бы героем его не был сам автор. Здесь в самом деле авторское тщеславие выступает на первый план: Цицерон хочет доказать всем и в первую очередь самому себе, что пишет по-гречески столь же совершенно, как по-латыни. Посидоний не счел нужным его разочаровывать. У Аттика же не было причин для подобной сдержанности, и, судя по его ответу, небольшая книжка Цицерона действительно оказалась достойной репутации автора.

Латинские «Записки» также входили в определенную традицию, представленную, начиная со времен Суллы, рядом сочинений. В их число входили «Записки о Галльской войне» Юлия Цезаря, о которых мы упоминала выше и которые также представляли собой апологию автора. Можно, конечно, сказать, что события, описанные Цезарем, несопоставимо важнее для истории Рима, чем заговор Катилины и его ликвидация. Это так, но в свете всего пережитого римлянами на протяжении предшествующего полустолетия весьма немаловажно, что в критический момент удалось найти мирное решение социального конфликта и избежать гражданской войны. Рассказ о консульстве приобретал тем самым значение примера, становился уроком политической мудрости.

Относительно поэмы в трех песнях «О своем консульстве» Цицерон сообщает Аттику, что цель сочинения — «не упустить ни одной возможности воздать себе хвалу». Слова эти многими рассматривались как образчик бесстыдного самовосхваления. Сторонники подобного взгляда не дочитывают фразу до конца — Цицерон прибавляет, что считает свою поэму не панегириком, а историческим сочинением. «О своем консульстве» встраивается тогда в совсем иную традицию — традицию римской эпопеи, представленную, а в глазах Цицерона и прославленную творчеством Энния. С просьбой написать именно такую поэму Цицерон обращался к Архию. Архий в любом случае мог написать ее только по-гречески, но он от поручения уклонился. И тогда Цицерон вспомнил о собственных стихотворных опытах тех времен, когда работал над «Марием», и, воспользовавшись досугом, который предоставляли обязанности сенатора и спад судебной деятельности (на протяжении последних трех лет не засвидетельствован, насколько мы можем судить, ни один значительный процесс), предался стихотворчеству.

Что известно о поэме, в основной своей части утраченной? Из первой книги — всего лишь упоминание об огне, воспылавшем внезапно на алтаре, когда Теренция приносила жертву, что, как мы говорили, повлияло на решение, принятое консулом. В трактате «О предвидении» приведен довольно длинный отрывок из II песни — пророчество музы Урании; в нем упоминаются знамения, отметившие первые месяцы 63 года, которые грозили государству бедами и беззаконием. Упоминается там и обет соорудить Юпитеру статую, обращенную к Востоку, дабы искупить проступки, наказанные в свое время ударом грома, обрушившимся на Капитолийскую Волчицу. Обет был принесен за много лет до того, исполнил же его Цицерон, так что именно он и никто другой сумел смирить гнев богов. В конце своей речи Урания побуждает Цицерона теперь, когда отечество спасено, вернуться к занятиям философией и вновь начать посещать Академию и Ликей.

Из III песни сохранилось лишь обращение к Цицерону музы Каллиопы, которая убеждает его и во время консульства идти прежней дорогой, на которую вступил он в пору юности, — дорогой гражданской доблести и чести. Прибавим, что стих, выражавший политическое кредо Цицерона и ставший пословицей, также содержался в этой поэме (хотя и неизвестно, в какой именно ее части): «Да смирится меч перед тогой, да будет уважение граждан большей наградой, чем боевые лавры». Мир и спокойствие всегда выше насилия.

Общий план поэмы установить трудно. Изложение, по-видимому, нарушало хронологию, раз в первой же песне упоминаются события начала декабря 63 года. Возврат к началу событий содержался и в речи Урании. Прием этот Цицерон использовал еще в «Марии». В соответствии с канонами исторической эпопеи Энниева толка, автор, сохраняя хронологическую последовательность лишь в самых общих чертах, стремится разнообразить ход изложения; переплетение земных событий с предсказаниями, вложенными в уста богов, как бы предвещало Катулла и его длинную поэму «Свадьба Фетиды и Пелея». Можно пожалеть, что Цицерон ввел в поэму стих, за который его впоследствии так часто упрекали: «Блажен Рим, родившийся заново во время моего консульства». Мы, однако, не знаем контекста, в котором этот стих фигурировал; возможно, то был намек на звание «отца отечества», присвоенного консулу в первом опьянении победой. А, может быть, имелось в виду обновление Рима в связи с завершением гражданских войн и началом нового периода процветания и мира. Именно таков был смысл Столетних игр, отпразднованных через сорок лет при Августе, но речь о них шла уже при Цицероне. Воспевал же Вергилий в IV эклоге обновление Рима под консульством Азиния Поллиона. Как видим, Цицерон и здесь входит в традицию, одновременно политическую и религиозную, и если бы он не был сам автором поэмы, наверное, никому не пришло бы в голову ставить ему в вину строки вроде приведенной выше.

Предсказание Урании, содержащееся во II песне этой маленькой эпопеи, интересно тем, что в нем раскрывается отношение Цицерона к пророчествам и официальным жреческим гаданиям. Муза повторяет учение Арата, изложенное им в «Феноменах», почти слово в слово: Зевс — душа мира, дух его разлит по вселенной, он ведает движением планет, молний и громов, всего, что рассекает небесный свод, в силу чего все эти «феномены», связанные воедино волею верховного божества, обретают смысл прорицаний. Стоическое учение о гаданиях оказывается весьма уместным в поэме, ибо в ней Цицерон выступает как консул, то есть хранитель и исполнитель традиционных обрядов общины — «философская» религия и религия «политическая» удивительным образом сопрягаются.

Есть, однако, основания полагать, что все это — лишь дань поэтической фантазии, а подлинная мысль поэмы совсем в другом. В это время Цицерон переводил заключительную часть «Предзнаменований» Арата, которую вскоре послал Аттику. В первой книге трактата «О предвидении», написанного много лет спустя, стоическую концепцию излагает брат автора Квинт, сам же Цицерон во второй книге приводит доводы Карнеада, отрицавшего в принципе возможность проникнуть в волю богов. Что это — выражение скептических убеждений или еще одно риторическое упражнение?

Если правда, что пламя, само собой воспылавшее на жертвеннике, сыграло такую роль в судьбе Цицерона и произвело на него столь сильное впечатление, не естественно ли предположить, что автор поэмы испытывал одновременно и влияние рационалистической аргументации Карнеада и неодолимую инстинктивную преданность верованиям предков? Если так, то именно Квинт в диалоге «О предвидении» выражает народные верования, значение которых Цицерон как политик без сомнения признавал и отнюдь не считал всего лишь заблуждениями и выдумками. В произведениях же, посвященных своему консульству, он хочет выглядеть прежде всего государственным человеком.

В греческой и латинских Commentarii, малой эпопее, Цицерон изображает себя таким, каким, по его убеждению, ему следует остаться в истории. В прошлом люди не столь талантливые предоставляли это другим. Цицерон же настолько был убежден в своей литературной одаренности, что верил в возможность для себя стать и создателем поэмы, и ее героем.

В том же, 60 году Цицерон собирает свои «Консульские речи», которые сравнивает с «Филиппиками» Демосфена, поскольку они посвящены важным политическим вопросам и тем отличаются от судебных речей, полных частностей и мелких уловок. С политическими речами мы уже знакомы. Одни из них сохранились, как, например, первая и вторая речи об аграрном законе, «В защиту Рабирия», четыре Катилинарии; другие — речь в защиту Отонова закона, речь о сыновьях проскрибированных, наконец, речь, посвященная отказу от провинциального наместничества — утрачены. Все вместе они составляли сборник, и каждый документ возвеличивал политику консула. Цицерон, однако, рассчитывал на большее: он стремился предстать перед гражданами обладателем новой auctoritas, чем несравненно усиливалось бы его влияние. Тщеславие? Весьма вероятно. Но также и еще один шаг по избранному пути — он хотел стать верховным судьей политической жизни Рима, гарантом единства республики. Главная задача, которую Цицерон перед собой ставил, заключалась в том, чтобы примирить Помпея с сенатом. Для этого он использовал всю свою популярность, которую завоевал речами и которую стяжали ему «Записки» и поэма. Теперь достаточно сказать слово на сходке или в сенате, и обсуждаемый законопроект будет принят или отвергнут. И люди, стоящие во главе государства, конечно, это понимают.

28 и 29 сентября 61 года Помпей праздновал триумф, в котором сенаторы не решились ему отказать, хотя согласились с явной неохотой. Во время триумфа Помпей ехал на колеснице, запряженной белыми лошадьми, которая считалась колесницей Солнца; он был облачен в тунику, некогда принадлежавшую Александру Великому. Цицерон сказал как-то, что после побед Помпея над землями империи никогда не заходит солнце; теперь победоносный полководец окружал себя символами, подтверждавшими слова оратора. С незапамятных времен древние полководцы стремились придать своим завоеваниям божественный смысл — сыновьями Солнца величали себя фараоны, Александр короновался в Фивах как сын Гора. Помпей поднимался на Капитолий в божественном ореоле; сравнительно с ним претензии Цицерона на литературную славу выглядели более чем умеренными.

Триумф показал, как далеко простиралось честолюбие Помпея, и чем большим блеском он себя окружал, тем больше раздражал сенаторов; они не желали допускать, чтобы в лучах чьей-либо славы еще ярче выступило все их ничтожество. И потому затянули до предела утверждение распоряжений Помпея, заключенных им на Востоке договоров, а также раздачу земельных участков его ветеранам. Против Помпея выступали крайние консерваторы во главе с Катоном, Красс и консул Метелл Целер. В начале 60 года Цицерон вынужден признать провал своих политических планов: между сенатом и всадниками вновь обозначился острый конфликт, а сенатское сословие на глазах утрачивало свое влияние. Угроза нависла и над самим Цицероном: Публий Клодий не скрывал, что по завершении квестуры будет добиваться не эдилитета, как следовало патрицию, а народного трибуната. Для этого полагалось, чтобы кто-либо из граждан плебейского рода усыновил его и акт усыновления утверждался народным голосованием. Трибун Гай Геренний внес соответствующее предложение, а консул Метелл Целер согласился передать его в комиции. Целер был шурином Клодия и поступил так ради своей жены Клодии; интересы государства явно играли тут меньшую роль, чем интересы семьи. Пока что Цицерон еще относится к происходящему довольно иронически и не обнаруживает признаков беспокойства. Трибуны накладывают вето на предложение Геренния и Целера. Клодий пе сдается, он объявляет всем и каждому, что будет добиваться трибуната. Цицерон стремится расстроить планы Клодия, он почти ежедневно выступает на сходках и в сенате, преследуя противника своими сарказмами. Он напоминает о скандале на празднествах в честь Доброй Богини, а в частных разговорах позволяет себе намеки на двусмысленные отношения Клодия с сестрой. Понимая, что действует не самым благородным образом, он объясняет в письмах Аттику, что ненавидит Клодию, считает ее интриганкой, превратившей в сущий ад жизнь собственного мужа. Ненависть Клодия к нашему герою все росла, но пока что это не слишком беспокоило Цицерона. Вскоре оратору пришлось убедиться, как сильно он ошибался. Размеры опасности стали ясны тогда, когда Клодий сделался союзником и доверенным лицом Цезаря.

В 61 и 60 годах Цезарь управлял Дальней Испанией, где за восемь лет до того проходил квестуру. Здесь он предпринял несколько военных экспедиций, в ходе которых приобретал воинский опыт, разрабатывал свои тактические приемы, в частности, тактику взаимодействия сухопутных сил и флота; все это несколькими годами спустя очень ему пригодилось. В июле 60 года Цезарь появился в Риме — срок его наместничества еще не истек, но он во что бы то ни стало хотел выставить свою кандидатуру в консулы будущего года, а это по традиции делалось лишь на июльских комициях. Еще до появления Цезаря в Городе распространились слухи о его победах в Испании; воинская слава будущего кандидата не могла пока равняться со славой Помпея, но была вполне достаточной для победы на выборах. «Попутный ветер наполняет паруса Цезаря», — писал Цицерон Аттику в середине июня. Общие ожидания оправдались — Цезаря выбрали консулом следующего года вместе с одним из крайне консервативных сенаторов, другом Катона, Луцием Кальпурнием Бибулом. Во время пребывания в столице Цезарь заключил с Помпеем и Крассом союз, который мы привыкли называть Первым триумвиратом и который представлял собой, по сути дела, негласную договоренность между тремя людьми, пользовавшимися в Городе наибольшим влиянием.

После выборов Цицерон в письмах все чаще размышляет о том, как пойдет политическая жизнь Рима с января 59 года. В одном из писем Аттику он сообщает, что уже в конце декабря ясно наметилась перспектива аграрных законопроектов. Цицерон колеблется, не знает, стоит ли выступать против любого земельного переустройства, как выступал он против законопроекта Рулла. Цезарю явно хотелось привлечь Цицерона на свою сторону; он направляет к оратору Корнелия Бальба, родом из Гадеса, бывшего префекта в своей армии. Бальб стал уверять Цицерона в расположении Цезаря и от имени последнего предложил союз: Помпей, Красс, Цицерон и Цезарь станут властителями Рима, избавятся от опеки сената и смогут осуществить реформы во всех областях, где они необходимы; реорганизуют суды, примут меры для пресечения вымогательств провинциальных наместников, раздадут земельные участки не только ветеранам Помпея, которые все еще дожидаются сенатского решения, но и всем гражданам Рима, которые того пожелают. Цицерону предлагалось войти в число лиц, которым будет доверено проведение этой последней операции, не поступаясь положением, которое он занимал в столице. В памяти Цицерона всплыл стих из III песни его поэмы, в котором муза Каллиопа убеждала его никогда не сворачивать с пути, однажды избранного. Заключить союз с Цезарем, участвовать в его планах значило сойти с этого пути.

Нет оснований сомневаться в том, что отказ Цицерона был продиктован соображениями политической морали, которые он черпал из сочинений философов и поэтов. Письмо Аттику, содержащее рассказ о посещении Бальба, завершается знаменитым в ту пору стихом «Илиады» о том, что «знаменье лучшее всех — за отечество храбро сражаться». Как видим, Цицерон живет в мире идеала. В эти дни он погружен в чтение и просит друзей присылать все новые и новые книги. Он читает, в частности, политические сочинения перипатетика Дикеарха, восхищен «Городским устройством Пеллепы», собирается читать «Городское устройство» Коринфа и Афин. Ни одно из этих сочинений не сохранилось, но мы довольно хорошо представляем себе общую политическую теорию Дикеарха. Вслед за Аристотелем он прославлял смешанную конституцию, соединявшую элементы монархии, аристократической олигархии и демократии, признанную наилучшей формой государственного устройства также и Цицероном в диалоге «О государство». Позиция бывшего консула, его практические решения строились с учетом политических теорий философов.

Далеко не случайно, что Цицерон погружается в чтение Дикеарха в дни, когда Рим переживает очередной политический кризис: власть фактически сосредоточена в руках нескольких человек, влияние сената падает, аристократы, как пишет Цицерон, заботятся лишь о том, как получше откормить и приручить рыб в своих садках, городская толпа на глазах выходит из подчинения, бесчинства на форуме следуют одно за другим. Цицерон ясно видит происходящее, не скрывает от себя, чем все это грозит государству, и потому силится выработать теорию, которая реально поможет восстановить согласие между тремя силами, составляющими римское государство. Внимательный читатель Полибия и других историков-философов, он хорошо понимает, что монополизация власти одной из этих трех сил означает гибель гражданской свободы. Монархия в таких условиях становится тиранией, аристократическое правление — всевластием олигархии, а тирания плебса, охлократия, едва ли не страшнее двух других. Цицерон формулирует для себя идеи, которые через несколько лет легли в основу его диалога «О государстве». Он видит опасность, нависшую над республикой, но отказывается признать, что трагический исход предопределен всей предшествующей историей гражданской общины, и готов бороться до конца.

С момента вступления Цезаря в полномочия консула события разворачиваются стремительно. Цицерон отказался от союза с новым консулом, он — единственный человек в сенате, которого следует опасаться, ибо его слушают в курии, и он пользуется авторитетом у всадников; триумвиры видят один только выход — сокрушить Цицерона. Для этой цели и понадобился Цезарю Публии Клодий.

Глава X ИЗГНАНИЕ

Политику равновесия Цицерон проводил на протяжении всего 60 года, проводил в самых разных обстоятельствах, которые описывал в письмах к Аттику.

Первым звеном в цепи явился законопроект, представленный народным трибуном Луцием Флавием. Он предложил следующее: часть общественных земель, а также земель, которые собирались приобрести на средства, захваченные Помпеем в ходе кампании, подлежит разделу между ветеранами Помпея и беднейшими гражданами Рима. Законопроект был умеренным — предполагалось удовлетворить Помпея и в то же время не вызвать тревоги богачей, эксплуатировавших крупные земельные владения в Кампании. Тем не менее наиболее консервативная часть сената во главе с Метеллом Целером встретила его враждебно. На одной из сходок Цицерон выступил в защиту законопроекта. Предложение Флавия, считал он, не содержит в себе ничего демагогического, оно не будет на руку популярам; закон устроит Помпея и отведет его от союза с самыми радикальными из вожаков народной партии, с которыми он неизбежно сблизится, если сенаторы обманут надежды его ветеранов; наконец, закон Флавия утвердит права владельцев, пользующихся землями, конфискованными в свое время у проскрибированных, и, следовательно, установит согласие между различными социальными группами и избавит государство от потрясений, некогда давших возможность Манлию набрать свою армию. Кроме всего прочего, утверждает Цицерон в письме к Аттику от 15 марта 60 года, предложенная мера «очистит сточные канавы Города и поможет заселить наново запустелые земли Италии».

Так что мысль Цицерона не сводилась к интригам между социальными и политическими группами. Его политические планы строились на более широкой основе, учитывали не только положение в Городе, но и во всей Италии. Положение это сильно бы изменилось, если бы удалось удалить из Города пролетариев, составлявших резерв демагогов из народной партии, и превратить их в «добрых и порядочных граждан»; именно так, по расчетам Цицерона, и должно быть: беднейшие граждане Рима избавятся от постоянной угрозы нищеты, перестанут жить хлебными раздачами, которые не оказывают никакой серьезной помощи и которые люди, подобные Катону, тем не менее увеличивают от года к году. В раздумьях Цицерона ясно различимы контуры политики, которая вскоре станет основой принципата.

Весна 60 года была целиком заполнена борьбой вокруг законопроекта Флавия. Немного позже, как кажется, в июне, Цицерон выступает с защитой Квинта Цецилия Метелла Пия Сципиона Назики, которого один из друзей Катона, Марк Фавоний, обвинил в преступных происках. Процесс не имел никакого особого значения, по он давал Цицерону возможность сблизиться с политической группировкой Метеллов — она была враждебна Катону и его окружению, и именно к ней принадлежал Метелл Сципион Назика. Учитывая связи рода Метеллов с Публием Клодием, Цицерон стремился возможно быстрее предать забвению свою ссору с этой могущественной семьей. В позиции Катона же можно было не сомневаться — Цицерон знал, что он в любом случае выступит против Клодия, вожака народных низов.

Таково было положение дел в Риме, когда Цезарь вступил в должность консула, начав правление с аграрного законопроекта, о котором мы только что рассказали. Складывается впечатление, что в первый момент Цицерон думал согласиться на союз, который предлагал Цезарь, но очень скоро понял всю опасность подобного союза, понял, что политика новоизбранного консула рано или поздно приведет к тирании черни, и решительно отказался от сближения с ним.

В первые месяцы года Цезарю пришлось вести сложную и напряженную борьбу за два аграрных закона, проекты которых он выдвинул один за другим. Борьба привела к бурным столкновениям на форуме. Опираясь на поддержку Помпея и Красса, Цезарь сумел сломить сопротивление своего коллеги Бибула, которого вынудил запереться в доме и не появляться ни на сходках, ни в народном собрании. Второй из предложенных законов содержал параграф, по которому сенаторы должны были принести клятву в том, что примут и будут проводить в жизнь все остальные параграфы закона. Сенаторы все до одного, в том числе и те, чьи интересы ущемлял предложенный закон, отказались от сопротивления, настолько казалось оно бессмысленным перед лицом тройной силы — за Цезарем шли городские низы, за Помпеем — его ветераны, за Крассом — откупщики и всадники. Цицерон тем временем продолжает деятельность в суде. Он с успехом выступает в защиту Минуция Терма, который был народным трибуном в 62 году и наложил вето на законопроект Метелла Непота, требовавший вернуть Помпея с Востока и ему поручить борьбу с заговорщиками. Поступая так, Минуций оказывал очевидную поддержку Цицерону, и теперь оратору предстояло доказать, что он все помнит и благодарен. Так он и сделал, выступив в обоих процессах Терма, состоявшихся в 59 году. Характер предъявленных обвинений в точности неизвестен, по всей вероятности, опять «преступные происки». Во всяком случае, суд вынес Терму оправдательный приговор, и Цицерон с удовлетворением и гордостью вспоминает об этом в речи «В защиту Флакка», произнесенной несколько месяцев спустя.

Процесс Терма, проведенный в две сессии, по-видимому, не имел серьезного политического значения. Совсем по-иному выглядел процесс против Гая Антония, обвиненного то ли в вымогательстве, то ли (что кажется более вероятным) в оскорблении величия римского народа. Гай Антоний — коллега Цицерона по консульству — был вызван в Рим из Македонии, где в качестве проконсула позволял себе бесчисленные вымогательства, проявив в то же время полную неспособность к военному командованию. Главным обвинителем выступал Марк Целий Руф, молодой человек, в прошлом ученик Цицерона и так же ему преданный, как в свое время сам Цицерон был предан Сцеволе. С ним вместе выступали еще два обвинителя, о которых мы знаем очень мало. Обвинительная речь Целия отличалась необычайной яростью, если судить по отрывку ее, приведенному Квинтилианом в его «Наставлении в ораторском искусстве». Проконсул изображен в ней погруженным в оргии и разврат, ленивым, легкомысленным и бездарным до такой степени, что лишь чистая случайность спасла его от плена. Защитительная речь Цицерона не возымела действия. Важно, однако, что в ней он обрушился на Цезаря — по крайней мере, если верить Диону Кассию, чей рассказ о событиях той эпохи не всегда заслуживает полного доверия. В чем именно и почему Цицерон упрекал Цезаря, неясно, быть может, упреки связаны были с «милосердием» Цезаря к заговорщикам-друзьям Катилины. В речи «О своем доме» Цицерон упоминает, что выступал в защиту Гая Антония в полдень; через три часа Цезарь провел закон, в силу которого Публий Клодий становился плебеем. Дион Кассий видит тут месть Цезаря Цицерону, замаскированную, но чреватую самыми трагическими последствиями. Современные историки любят повторять эту версию; несмотря на романтический колорит, она не лишена вероятности. Цезарь, впрочем, и по другим мотивам мог помочь Клодию стать плебеем: как руководитель «народной партии» он был заинтересован в союзе с таким популярным демагогом, как Клодий. Он понимал также, что, едва он сложит с себя полномочия консула, на него со всех сторон посыплются яростные обвинения, и тогда ему понадобится поддержка кого-нибудь из народных трибунов. Расчет этот впоследствии полностью оправдался. На протяжении своего консульского года Цезарь мог опираться на трибуна Ватиния; полномочия Ватиния истекали 9 декабря 59 года, и Клодию предстояло прийти ему на смену. Клодий был идеальной фигурой, чтобы противопоставить его Цицерону, если бы тот стал по-прежнему противодействовать политике Цезаря; ту же роль мог сыграть Клодий и по отношению к Катону. И этот расчет Цезаря оказался точным.

В апреле 59 года Цицерон покинул Рим и, начиная с этого времени, жил на своей вилле в Антии, а оставшийся в Риме Аттик снабжал его всеми возможными сведениями о политическом положении в столице. Цицерон пользовался также информацией красавицы Клодии, она не делала секрета из поступков и намерений брата; не исключено, правда, что такая нескромность сестры входила в планы самого Клодия, и он доводил до сведения Цицерона лишь то, что считал для себя выгодным. Так или иначе, в конце апреля распространился слух, будто Клодий и Цезарь поссорились, и новоиспеченный плебей примкнул к злейшим врагам консула; он даже хвастался, что в союзе с ними сумеет провалить предложенные Цезарем законопроекты. В те же дни в центре внимания оказался и Помпей, женившийся на дочери Цезаря Юлии; брак этот вызвал немало насмешек — римляне помнили, что Цезарь не так давно был возлюбленным Муции, в ту пору жены Помпея, и удивлялись легкости, с какой оба сумели забыть соперничество в любви ради политических целей. Если верить «Переписке» Цицерона, общественное мнение было настроено против триумвиров, но они постоянно держали Город под военной угрозой, и потому выступить против них никто не решался. Цицерон полностью отдает себе отчет в том, что тоже лишен возможности действовать, и, как всегда в таких случаях, погружается в научные занятия. Он подумывал было написать сочинение по географии, но вскоре отказался от этого замысла, убоявшись трудностей, которые сулило чтение трактатов по мореплаванию и математических расчетов. Единственное его утешение — уверенность в том, что Помпей, вступив в союз с Цезарем и Крассом, окончательно подорвал свою популярность, в то время как его, Цицерона, слава сияет по-прежнему; соперничество между оратором и полководцем завершилось, как ему казалось, полной победой слова над мечом.

Спокойствие души, о котором Цицерон так много говорит в своих письмах, отход от политики не помешали ему вернуться в Рим в конце мая или, самое позднее, в начале июля. К этому времени Аттик уехал из столицы, и переписка друзей возобновилась. В письмах Цицерона — все то же чередование надежды и тревоги, все та же неуверенность. В первой половине октября он выступает защитником своего друга претория Луция Валерия Флакка, обвиненного в лихоимстве на основе только что принятого Юлиева закона (то есть закона, принятого по предложению Юлия Цезаря). Флакк был претором в 63 году, именно он в ночь со 2 на 3 декабря руководил засадой на Мулиевом мосту, которая задержала послов племени аллоброгов; с тех пор он стал заклятым врагом заговорщиков, и те из них, что уцелели после поражения Катилины, хранили к нему вечную ненависть. Позже Флакк стал наместником провинции Азия, в каковой должности его сменил в 61 году Квинт Цицерон. По возвращении сенат направил Флакка в Галлию, где вспыхнули вооруженные столкновения между гельветами и «друзьями римского народа» — эдуями. Перед Флакком и другими членами его миссии стояла задача: удержать другие галльские племена от вступления в конфликт, не дать ему перерасти в подлинную войну. Состав миссии определялся по жребию; жребий выпал и Цицерону, но сенаторы единодушно воспротивились отъезду оратора, уверяя, что место его в Риме. Все это происходило в марте 60 года. Результат миссии Флакка нам неизвестен. По возвращении в Рим Флакк был обвинен в лихоимстве в пору его наместничества в Азии. Как обычно, в роли обвинителя выступал совсем молодой человек, Децим Лелий, связанный и с Помпеем, и с Цезарем. Удар целил не столько в наместника Азии, сколько в сотрудника Цицерона. Процесс как бы повторял ситуацию процесса Гая Антония, которому те же самые люди не могли простить победы над войском Катилины и Манлия. Так что конкретное содержание обвинения не имело большого значения. Шло развитие все той же политической линии, все те же недовольные вели борьбу против государства, делая ставку на насилие. Когда Гая Антония осудили, друзья Катилины усыпали цветами могилу своего вождя, в котором видели жертву сенаторов, человека, отдавшего жизнь за то самое дело, которое ныне отстаивали триумвиры. Никто не хотел принимать во внимание, что заговор — всего лишь преступная попытка захватить почетные магистратуры и связанные с ними выгоды, уничтожив прежних магистратов; постепенно заговор Катилины окутывался романтической дымкой, превращался в миф. Так что приговор, зависевший в значительной мере от судей-сенаторов, мог быть только оправдательным. В речи, произнесенной ранее, другой защитник обвиняемого, Квинт Гортензий, показал несостоятельность предъявленных обвинений; на долю Цицерона выпал анализ политической стороны дела, вновь обнажавшего язвы республики. Защищая Флакка, Цицерон защищал собственную политику. Суд, в который входили 25 сенаторов, 25 всадников и 25 эрарных трибунов, полностью оправдал обвиняемого.

Консульство Цезаря тем временем подходило к концу. Народным голосованием был утвержден закон, делавший его наместником обеих Галлий и Иллирика — провинций, к управлению которыми он больше всего стремился, надеясь, что здесь сумеет провести крупные и победоносные военные операции и сравняться в воинской славе с Помпеем. Но прежде всего надо было увериться, что враги в Риме не смогут бросить тень на его действия, как то случилось сравнительно недавно с Лукуллом. Сразу после принятия Ватиниева закона Цезарь предложил

Цицерону сопровождать его в качестве легата; жест этот, с одной стороны, выражал неподдельную симпатию и уважение, но с другой — позволял удалить Цицерона из Рима. Цицерон сначала колебался, но вскоре решил, что отъезд будет слишком походить на уклонение от политической борьбы в столице, и отказался. «Бегство не для меня, — пишет он Аттику, — я жажду борьбы». Слова эти весьма знаменательны. Борьба была естественным состоянием Цицерона; к ней толкал даже не разум, а скорее темперамент, страсть, уверенность, что общественное мнение на его стороне. Он не испытывает большого страха перед Клодием, ибо рассчитывает на поддержку тех общественных сил, которые помогли ему в борьбе с Катилиной, прежде всего — на всадников. Рассчитывал Цицерон и на Помпея, который сумел обуздать Клодия и добился от него обещания не предпринимать ничего против Цицерона.

Тем не менее отношения Цицерона с Помпеем в те годы производят странное впечатление. Связавшись с Цезарем и Крассом, Помпей, по всему судя, нанес серьезный урон своей популярности и даже репутации полководца. Цицерон не раз выражал по этому поводу сожаление. Казалось, борьба самолюбий, которая еще так недавно отравляла их отношения, забыта, и между ними установилась дружба не столько даже политическая, сколько личная, не в последнюю очередь основанная на том, что Помпей, как представлялось, навсегда лишился былой dignitas. Сентиментальные порывы, однако, были Помпею отнюдь не свойственны, и, когда Цицерон обратился к нему с просьбой о помощи, он нашел множество предлогов, чтобы ее не оказать.

Народное собрание, посвященное консульским выборам, состоялось 18 октября. Избраны были Авл Габиний, в прошлом легат Помпея, и Луций Кальпурний Пизон, чья дочь, Кальпурния, только что стала женой Цезаря. Союз триумвиров, который обеспечивал им или их ставленникам все ключевые магистратуры, сохранял пока что всю свою силу. Пизон оказался первоизбранным и должен был владеть фасцами в нечетные месяцы. Избранный народным трибуном Публий Клодий вступил в должность уже 10 декабря и сразу же предложил ряд законопроектов, которые сенаторы расценили как направленные на подрыв государства. В проектах предусматривался прежде всего пересмотр Элиева и Фуфиева законов об ауспициях — законов, которые позволили Бибулу отказать в религиозной санкции мероприятиям Цезаря; затем предлагался новый порядок деятельности добровольных сообществ-коллегий (из них, как мы видели, подчас формировались вооруженные отряды, поддерживавшие демагогов); предложения Клодия касались также положения и полномочий цензоров и порядка распределения дарового зерна. Все четыре предложения Клодия были приняты трибутными комициями 4 января. Помня об обещании Клодия не предпринимать никаких шагов против него, Цицерон не выступил против обсуждавшихся законопроектов и в комиции не явился. Однако Клодий недолго оставался верен своим обещаниям. Он предложил следующий законопроект, озаглавленный «О казни граждан». Против кого он был направлен, не оставалось ни малейших сомнений: проект требовал восстановить и укрепить законы, запрещавшие казнь римского гражданина без решения особого суда, избранного непосредственно народом. В тот год по старому римскому календарю между 23 февраля и мартовскими календами вводился дополнительный месяц из двадцати семи дней, чтобы восстановить соответствие гражданского календаря солнечному — законопроект Клодия зарегистрирован 13-го или 15-го числа дополнительного месяца. Цицерон в нем не назван.

Герой наш, однако, прекрасно понимал, что проект Клодия направлен лично против него. Взволнованный, испуганный, он решился на опрометчивый шаг, о котором вскоре пожалел: он перестал носить тогу и тунику сенатора и облачился в одежду простого всадника, получалось, что он как бы признает, что находится под подозрением и угрозой. Поначалу, правда, жест имел благоприятные последствия: всадники шумной толпой явились ка Капитолий, они кричали, что всем им пришла пора облачиться в траур, что они сами возьмут на себя заботу о жизни и здоровье Цицерона, ведь государством, кричали они, никто не управляет. Всадники были не одиноки. Значительная часть сенаторов, все «добропорядочные граждане», boni, заклинали консулов выступить против законопроекта Клодия, но Габиний и Пизон не слушали никого. А когда сенат решил, что все члены его облачатся в траур, Габиний — консул-суффект этого месяца, наложил на решение сенаторов запрет, и второй консул, Пизон, подписался под запретом. Вскоре нашелся народный трибун, который согласился наложить вето на законопроект Клодия. То был Луций Нинний Квадрат, друг

Цицерона, на него можно было положиться. Однако и этот шаг не дал результатов. Тогда Цицерон решил посетить Пизона, он взял с собой своего шурина, который принадлежал к одному с Пизоном роду Кальпурниев. В речи «Против Пизона» он рассказал, что вышло из их визита.

«Помнишь ли ты, чудовище, тот день, когда в пятом часу явился я к тебе вместе с Гаем Пизоном? Ты только что вылез из какого-то кабака, закутанный с ног до головы, дабы укрыться от людских взглядов; обдав нас зловонным дыханием, ты принялся объяснять, что слабое здоровье заставляет тебя будто бы пить лекарства, разведенные на вине. Мы сделали вид, будто поверили — что другое нам оставалось? — и принуждены были долгое время вдыхать кабацкую вонь, которую ты постоянно источаешь. До нас доносились вперемешку наглые твои ответы и икота, так что в конце концов мы обратились в бегство». Если верить этой яростной разоблачительной речи, Пизон еще и в начале дня не мог оправиться от ночной оргии; Цицерону он, впрочем, в просьбе его отказал.

Через два дня Клодий созвал в цирке Фламиния большую сходку граждан и представил свой законопроект. Кроме обоих консулов, он пригласил также Цезаря и Красса. Помпея не было в Риме. Он отсиживался на своей Альбанской вилле, боясь, что придется после всех заверений в дружбе выступать против Цицерона. На сходке Клодий обратился к Пизону с вопросом — что думает он о консульстве Цицерона? Пизон отвечал, что «не выносит жестокости». Отвечая на тот же вопрос, Цезарь так же неодобрительно отозвался о казни заговорщиков, но заметил, что нельзя наказывать Цицерона за проступок, свершенный до принятия настоящего закона. Ответ Красса был столь же уклончив. Цицерон решил отправиться в Альбу — просить заступничества Помпея. Добиться приема ему, однако, не удалось — завидев Цицерона, великий друг его сбежал через заднюю дверь. Но и тут Цицерон не сдался, он убедил некоторых близких ему сенаторов, в свою очередь, отправиться к Помпею и просить, чтобы тот выступил в его защиту. Среди этих сенаторов был, в частности, и Лициний Лукулл. Помпей (на сей раз ему уклониться не удалось) сказал, что будет стоять на стороне закона, то есть, другими словами, поддержит консулов.

Итак, все теперь зависело от решения консулов. Цицерон снова явился к Пизону, тот посоветовал смириться перед неотвратимостью и покинуть Рим, дабы избежать столкновения между друзьями Цицерона и консулами. Смысл угрозы был ясен — Цезарь еще не выступил в Галлию, армия его в ожидании приказа стояла на Марсовом поле. Точную хронологию этих событий установить трудно, но кое-какие опорные точки можно обнаружить. Например: Клодий назначил сходку на тот день, когда в Риме отмечалась годовщина изгнания царей. Враги прозвали Цицерона «Арпинским тираном» и не раз, характеризуя оратора, пользовались этой кличкой. Собрание, которому предстояло принять закон, изгонявший Цицерона из столицы, состоялось именно в день изгнания царей, что имело вполне определенный символический смысл.

Если учесть те временные промежутки, которыми разделялись в Риме отдельные этапы прохождения законов, получится, что Клодий внес свой проект 15-го числа дополнительного месяца, голосование же и утверждение закона состоялись 12 марта. На протяжении всего этого времени подручные Клодия всячески преследовали Цицерона. Его окружали на улицах, забрасывали грязью и камнями. На их взгляд, то был лучший способ унизить человека, который умел словом подчинить себе толпу. Клодий с союзниками не решились возбудить против Цицерона судебный процесс, такой же, какой тремя годами ранее был устроен против Рабирия, как раз потому, что опасались мощи его красноречия. Они понимали, что ни один трибунал не осудит человека, чье красноречие казалось всепокоряющим, человека, который спас Рим от нависшей над ним смертельной угрозы. Чтобы справиться с Цицероном, надо было принять направленный против него закон и в то же время не дать ему выступить в народном собрании. Трибунской власти Клодия тут было недостаточно, нашелся более простой путь — подорвать популярность Цицерона, выставить его в смешном свете.

Во всей этой истории триумвиры держали себя па редкость двусмысленно. Цезарь покинул Рим и отправился в Галлию, едва лишь уверился, что народное собрание утвердит законопроект Клодия. Дион Кассий предполагает, что Помпей и Цезарь распределили между собою роли: Цезарь поддерживал действия Клодия против Цицерона, Помпей же первые два месяца наступившего года усыплял бдительность оратора успокоительными разговорами, а затем, в решающий момент, отказался воспрепятствовать обсуждению законопроекта. Такое утверждение представляется нам несколько упрощенным, следует, наверное, учитывать и другие обстоятельства. Сам Цицерон указал на них в речи «В защиту Сестия»: он сказал, что триумвиры предоставили Клодию свободу действий с целью запугать сенат. Светоний свидетельствует, что триумвиров сильно тревожила кампания, которую начали против Цезаря оба претора — Луций Домиций Агенобарб и Гай Меммий; преторы представили сенату доклад, в котором требовали отменить все законы, проведенные Цезарем во время его консульства; с помощью Клодия триумвиры стремились сорвать обсуждение доклада преторов в сенате. Так и вышло: обсуждению посвятили всего лишь одно заседание, и больше к этому вопросу сенат не возвращался. Нет никаких сомнений, что, если бы Цицерон сохранил свое место и свое влияние в курии, преторы получили бы очень сильную поддержку. Следовало как можно скорее убрать его из курии и в то же время запугать всех других сенаторов, враждебных триумвирам. Последнее, видимо, удалось полностью — никто в курии не попытался спасти Цицерона. Его отъезд из Рима устраивал всех — можно было избежать открытого столкновения и насилия. Но он, без сомнения, означал, что сенат капитулировал перед «трехглавым тираном». На стороне тирана были банды рабов и отпущенников, опираясь на них, Клодий чувствовал себя полновластным хозяином на форуме и на Марсовом поле, ибо считалось, что эти банды и есть «народ». Разобравшись в сложностях всех этих интриг, мы понимаем, какое значение придавали триумвиры Цицерону.

Мешал им и еще один человек, Катон, слывший совестью сената, как Цицерон слыл его голосом. В свое время Помпей пытался привлечь Катона на свою сторону, предложив установить брачные связи между обеими семьями. Катон отказал, и теперь от него тоже надо было как-то избавляться. Клодий сумел добиться проведения закона, по которому Катону доверялась ответственная миссия на Востоке. Ему предстояло присоединить к владениям Рима остров Кипр, где правил один из Птолемеев; кроме того — и таким образом надолго, — откладывалось возвращение Катона в Рим, он должен был добиться возвращения в Бизанций некоторых его граждан, вынужденных ранее уйти в изгнание из-за внутренних гражданских распрей. Катон отбивался как мог, утверждал, что поручение, которое на него возлагают, не почесть, а кара, но уехать из Рима ему все-таки пришлось. Вернулся Катон в столицу через два с половиной года, в ноябре 56 года. Катон покинул Рим, когда собирались голосовать за утверждение закона «О казни граждан», а Клодий подготовил новый маневр в борьбе против Цицерона — закон, в котором прямо был назван консул 63 года; тут уж Цицерону не оставалось ничего другого, кроме изгнания. В последнем перед отъездом разговоре Катон советовал Цицерону покориться неизбежному и уехать.

Голосование за Клодиев закон состоялось 12 марта. Цезарь выехал из Рима 10-го, Цицерон — 11-го, накануне голосования. Помимо закона Клодия, то же народное собрание, concilium plebis, приняло закон о распределение консульских провинций: Пизону досталась Македония, Габинию — Сирия. То был гонорар, которым Клодий расплачивался с обоими за борьбу против Цицерона. Возвратясь из изгнания, Цицерон перед всем Римом раскрыл подоплеку этой сделки.

Прежде чем покинуть Город, Цицерон поднялся на Капитолий и в храме Юпитера принес богу в дар статую Минервы, которой особенно дорожил. Он избрал Минерву потому, что она считалась «хранительницей общины», божеством, от которого зависело спасение Рима. Поступок Цицерона имел символическое значение, он позволяет нам проникнуть во внутренний мир оратора, понять не только его политические, но и религиозные воззрения. Философы много говорили о роковом круговороте, которому обречено всякое существо, утратившее внутреннее равновесие; теперь Риму, подпавшему под власть тирании, предстояло вступить в этот круговорот. Вырвать Город из цикла, которому он оказался обречен, в состоянии только забытая Римом высшая мудрость — достояние Минервы. И вот Цицерон обращался к богам с последней отчаянной молитвой в том Капитолийском храме, где восседал властитель римского государства — Юпитер, бог, облекавший властью консулов и приветствовавший победоносных триумфаторов. Отсюда, из Капитолия, исходит любая власть; да озаботится Минерва, чтобы магистраты, ею облеченные, пользовались своим могуществом умеренно и мудро. Для римлян была характерна политическая религия, но в благочестивом жесте Цицерона нет оснований видеть один из тех обрядов, которыми магистраты тешили народ, сами не слишком в них веря. Что же — просто театральная патетика? Есть, конечно, и это, но не будет ли всякий выглядеть несколько театрально, если чувствует, что все взоры сошлись на нем и каждое его слово воспринимается как пророчество? Мы думаем, что Цицерон выразил искреннюю веру — может быть, не во всемогущество официальных богов, но, во всяком случае, в надмирные силы, что определяют судьбы государств и внушают образ действий их правителям.

На основе «Переписки» можно, хоть это и нелегко, восстановить пути Цицерона в изгнании, к которому, как он и предвидел, Клодий сумел его принудить. Покидая Рим, Цицерон еще надеялся, что неурядицы вскоре улягутся и он сможет вернуться. Кое-кто из его друзей предрекал именно такое развитие событий, обещая оратору скорый триумфальный въезд в столицу. Но Клодий не дремал. Уже 13 марта он объявил, что намерен выдвинуть следующий законопроект, где Цицерон был назван по имени и обрекался на изгнание. Учитывая все те же временные интервалы, которые в Риме полагались между отдельными стадиями прохождения законов, голосование могло состояться не ранее 24 апреля. Полагалось также выставить проект закона на всеобщее обозрение самое позднее за 24 дня до голосования, то есть в апрельские календы — в тот день, когда вся полнота консульской власти переходила к Габинию. Однако через несколько дней (скорее всего 6 апреля) Клодий внес в свой проект дополнение, так что голосование отложили. Оно состоялось, насколько можно судить, 29 апреля. Что же делал Цицерон эти долгие полтора месяца?

Первое письмо написано в Нарах Луканских, небольшом городке в области того же названия, датировано оно шестым днем перед апрельскими идами, то есть 8 апреля. До той поры Цицерон, очевидно, оставался под Римом на одной из своих вилл — в Арпине, в Анции или в Формиях. Он жадно ждет вестей, все еще на что-то надеется, но надежды рушатся одна за другой. Если бы только удалось объявить незаконными все меры, принятые в консульство Цезаря... Тогда незаконным стал бы и переход Клодия из патрициев в плебеи, а следовательно, и избрание его в трибуны, и законы, которые он как трибун провел. Такой маневр задумали откупщики, которые хотели защитить Цицерона. Но Клодий сказал, что тогда незаконным окажется и сокращение на тридцать процентов их долга государству, который оставался за ними после сбора налогов в Азии. После разъяснения Клодия откупщики больше не настаивали на своем предложении.

Мало-помалу надежды покидают Цицерона, он подгружается в мрачное отчаяние. Снова и снова посещает его мысль о смерти. От самоубийства удерживает оратора Аттик, который в эти дни находится рядом с ним. Вскоре, впрочем, Аттику приходится срочно вернуться в Рим: имущество Цицерона разграблено, дом на Палатине стоит опустевший и обгорелый, разбойному нападению подверглась вилла в Тускуле, Теренцию публично оскорбляют на улицах Рима. Аттик прежде всего оказал помощь Теренции, и Цицерон благодарит его в письме, отправленном 13 апреля из Турий. Цицерона же сопровождает кто-то из отпущенников и друг — Гней Саллюстий. И все-таки оратор настаивает, чтобы и Аттик не покидал его в беде и поскорее к нему присоединился.

Цицерон понимал, что оставаться вблизи Рима опасно. Сначала он подумывал об одном из имений Аттика в Эпире, где мог бы найти убежище рядом с испытанным другом. Он отправляется на юг, видимо, намереваясь по Аппиевой дороге добраться до Брундизия. В пути, однако, его планы меняются. Судя по тому, что 8 апреля герой наш, как мы видели, находится в Нарах Луканских, он свернул от Кум на Попилиеву дорогу, ведшую к Сицилии. Там, где оставалось у него столько друзей, где пользовался он таким влиянием, Цицерон рассчитывал поселиться надолго. После Нар Луканских — Форум Попилиев и Атина. Здесь привиделся оратору пророческий сон, который он пересказал в первой книге трактата «О предвидении»: ночуя неподалеку от Атины на вилле друга, он долго не мог заснуть и лишь на заре погрузился в сон, но зато столь глубокий, что, несмотря на дорожную спешку, Гней Саллюстий не позволил будить его. Проснулся Цицерон лишь около семи часов утра и рассказал сон, который ему приснился. Печально бродил он в какой-то пустынной местности, и вдруг предстал перед ним Гай Марий. Впереди Мария шли ликторы с фасцами, перевитыми лаврами, как подобает победоносному полководцу. Марий спросил Цицерона, о чем он грустит, и тот рассказал, как заставили его покинуть отечество. Тогда Марий взял Цицерона за руку и принялся утешать, а затем приказал первому ликтору отвести оратора к своему памятнику, сказавши, что там ожидает Цицерона спасение. Памятником Марию был храм Чести и Доблести, победитель Югурты и кимвров отстроил его в ознаменование своих побед. И в самом деле: годом позже именно в этом храме сенат принял решение о возвращении Цицерона в Рим. Пророчество снова озаряло судьбу Цицерона. Воспрянув духом, он двинулся по Попилиевой дороге дальше к Сицилии.

Цицерон рассчитывал найти приют в городке Вибопа Валенция у некоего Сикки, который в пору консульства был у него praefectus fabrum. Но еще до прибытия в Вибону узнал, что наместник Сицилии запретил ему появляться на острове. Тут же Цицерон получил письмо с текстом дополнения, внесенного Клодием в свой законопроект: Цицерон не имеет права проживать в радиусе четырехсот миль (так в письме, на самом деле в радиусе пятисот миль) от Италии. Цицерон сворачивает на дорогу, ведшую в Брундизий, проезжает через Турии, затем через Тарент и вечером 17 апреля добирается до своей ближайшей цели. Несколько дней он проводит весьма приятно в доме Марка Ления Флакка, который не склонен был обращать внимание на ярость Клодия. 29 апреля Цицерон поднимается на борт корабля, отплывающего с Диррахий. Аттик так и не сумел к нему присоединиться, и Цицерону пришлось отказаться от намерения поселиться в Эпире. Впрочем, это уже не имело значения, так как Клодиев закон все равно запрещал ему проживать в Бутроте, расположенном слишком близко к берегам Италии. Цицерон пересекает греческие земли, он думает обосноваться в Кизике, городе, хранившем неколебимую верность Риму во время Митридатовых войн. Кизик не только отбил нападения царя, но и, как выражается Цицерон в речи «В защиту Мурены», запер перед ним ворота Азии. В свое время Лукулл спас город от мести царя, с той поры между другом Цицерона и жителями Кизика установились отношения, позволявшие теперь нашему герою рассчитывать на самый теплый прием.

Однако в Диррахии Цицерон снова колеблется. Ему хотелось бы поехать в Афины, но и там он оказался бы слишком близко к Италии; кроме того, Афины кишат бывшими сообщниками Катилины и другими врагами оратора, там, в частности, живет Автроний. А ведь после принятия второго закона Цицерон «лишен огня и воды», то есть не обладает гражданскими правами, и его в любой момент можно безнаказанно убить. Он поворачивает на север, в Фессалоники, чтобы, может быть, оттуда двинуться в Кизик.

Перед отъездом из Брундизия Цицерон отправил длинное письмо детям и Теренции, которая все время жаловалась на то, что известия от него скудны и доходят редко. Каждый раз, что я думаю о вас всех, пишет Цицерон, я чувствую всю безмерность моего несчастья, лью слезы, жалею, что не ушел из жизни. Он хотел бы просить Теренцию разделить с ним изгнание, но не решается, зная, как она «больна душой и телом». Наверное, лучше ей остаться в Риме и, пока есть хоть какая-то надежда, добиваться отмены закона и разрешения Цицерону вернуться. Кроме того, существуют еще и материальные затруднения, да и Туллию не следует оставлять без матери. Дочь может, конечно, положиться на Пизона, доброго ее мужа, который делает все возможное, чтобы помочь обеим женщинам, но Цицерону нужна Теренция именно в Риме, где ее энергия и упорство помогут ему. Письмо заканчивается выражениями нежности и доверия, Теренция названа «лучшей и самой верной из жен». Ничто не предвещает размолвки, которая вскоре даст себя знать. Цицерон глубоко привязан к семье, она остается, как пишет он, его «единственной надеждой».

В Фессалоники Цицерон прибыл 23 мая. Он беспокоился о судьбе брата, тот завершил наместничество в провинции Азии и теперь возвращался в Рим. Цицерон хотел бы встретить его на пути, но не знает, какой дорогой отправится Квинт. Об этом он получил два письма еще в Диррахии, но письма противоречили одно другому. В первом говорилось, что Квинт поедет морем из Эфеса прямо в Афины, во втором — что он избрал сухопутную дорогу через Македонию. В последнем случае он окажется недалеко от Фессалоник, и Цицерон сообщает, что будет там его ждать. Весть должен был передать Квинту мальчик-раб на словах; мальчик отправился в Афины; доверить ему письмо, которое могли перехватить враги, Цицерон не решился. В Фессалониках Цицерон не нашел никаких известий от Квинта. Он погружается в бесконечные тревоги: Аттик писал, что в Риме уже подготовлено обвинение Квинта в вымогательстве. Деятельность брата в Азии не дает к тому ни малейших оснований, но враги Цицерона стремятся очернить всю семью. Что делать? Настаивать, чтобы Квинт задержался и повидался с ним, или посоветовать ему спешить в Рим, чтобы рассеять возводимую на него клевету? Ни одно известие, посланное брату, до него не доходит. А Квинт думает, что Цицерон умышленно хранит молчание, и очень этим огорчен. Он пишет Марку, спрашивает, чем объяснить такое неприязненное к нему отношение. В июньские иды (13-го числа) Цицерон отвечает пространным письмом, уверяет брата в своей любви и преданности. Взаимные чувства братьев, которые прежде стыдливо скрывались, получают полную волю, их не могут больше сдержать ни разум, присущий каждому человеку от рождения, prudentia, ни разум, развитый и укрепленный чтением философов, sapientia. Не странное ли признание в устах человека, который столько лет отдал изучению и прославлению философии! Позже, однако, после смерти Туллии, Цицерон обратится за утешением к той же философии, и философия полностью оправдает возлагаемые на нее надежды. Тон письма к брату и других писем первых месяцев изгнания объясняется скорее всего особым настроением, которое владеет в эту пору нашим героем — своеобразной сладостью оплакивания себя и своих бед, в котором чувствуется в то же время надежда на то, что столь глубокая скорбь непременно умилостивит судьбу. Ибо, по всему судя, Цицерон, вопреки прямому смыслу его слов, явно не утратил надежд на возвращение. Не только Теренции и Квинту, по также и Аттику поручает он следить за всем, что может предвещать оборот дела к лучшему, вплоть до самых мелочей. Время от времени в нем пробуждается былая энергия. Он наставляет Квинта, какой линии поведения придерживаться, если процесс, которым ему угрожают, действительно состоится. Мало-помалу начинает строить планы на будущее. В ожидании дальнейших решении он остается пока в Фессалониках, в Македонии, которой ведает его друг Гней Планций, всегда готовый защитить изгнанника.

Политическое положение в Риме по-прежнему оставалось довольно сложным. Цезарь отбыл в свою провинцию и начал военные действия против племени гельветов. Было неясно, как отзовется его отъезд на положении триумвирата и на отношениях между его членами. Как раз в эти дни Клодий позволил себе выходку, глубоко оскорбившую Помпея. Помпей привез в Рим молодого армянского князя Тиграна, взятого в качестве заложника; охрану князя Помпей поручил претору Луцию Флавию. Клодий проявлял повышенный интерес к армянским делам; он пригласил юношу к себе на обед, а затем, не сказав никому ни слова, оба отправились к морю, и Тигран сел на корабль, отправлявшийся в Армению. Буря выбросила корабль на берег; Луций Флавий бросился преследовать своего подопечного, обнаружил его и направился с пленником обратно в Рим. Однако до Рима они не добрались — люди Клодия напали на поезд претора на Аппиевой дороге в четырех милях от столицы. Несколько человек из свиты претора были убиты, Тигран, по-видимому, бежал. В середине мая Аттик описал случившееся Цицерону, тот немедленно обратился к Помпею с письмом, которое, к сожалению, утрачено. Судя по некоторым замечаниям в письме к Аттику, Цицерон надеялся извлечь из этой истории пользу для себя. Помпей тем не менее пребывал в полном бездействии. В мае верховную власть осуществлял Пизон, выступить против него — значило бы задеть Цезаря, рисковать разрывом Помпей пока что не хотел. В июне фасцы оказались у Габиния, полностью преданного старому полководцу, и тогда Помпей начинает предпринимать кое-что, хоть и весьма осторожно, в пользу Цицерона. Трибун Луций Нинний Квадрат, близкий, как мы уже говорили, к Цицерону, выступил в сенате с предложением вернуть изгнанника. Клодия в тот день в сенате не было, но другой трибун, Элий Лиг, тотчас же наложил вето на предложение Квадрата, и сенат оказался не вправе его рассматривать. Если бы не вето Лига, сенат вполне мог бы отменить второй Клодиев закон, так как он был privilegium, то есть касался лишь одного конкретного человека и, следовательно, не соответствовал нормам права.

Квадрат не отказался от своей цели и внес на рассмотрение concilium plebis (плебейской сходки), утвердившей Клодиев закон, предложение его отменить. Поскольку Квадрат был трибуном, такой шаг считался вполне конституционным. Предложение Квадрата обсуждалось 24 июня, но люди Клодия разогнали собравшихся, и замысел Помпея не удался. Несмотря на выходки Клодия, триумвиры пока что крепко держались друг за друга. Но, раз начавшись, кампания по признанию Клодиева закона не соответствующим правовым нормам уже не могла остановиться и в конечном счете завершилась возвращением Цицерона.

Когда Квинт вернулся в Рим, выяснилось, что ему ничего не грозит, и он полностью посвятил себя защите интересов брата. Вместе с Гаем Пизоном, мужем Туллии, и двоюродным братом консула они убедили последнего снова поставить вопрос о Цицероне перед сенатом. Консулы пытались уклониться, уверяли, что не могут предпринять ничего вопреки Клодиеву закону, ведь он запрещает обсуждать какие бы то ни было меры, направленные на возвращение изгнанника. Ответ вызвал в сенате такое возмущение, что курия отказалась заниматься текущими делами. Это было в июне, Вскоре затем против Клодия выступил Нинний Квадрат, он утверждал, что Клодий не дает ему исполнять свои обязанности, и прибег к архаической процедуре, которая, впрочем, реального эффекта не дала: посвятил имущество противника богине Церере.

В июле между сенатом и Клодием наступило своего рода перемирие — надо было дать возможность состояться народным собраниям. Консулами на следующий год были избраны Публий Лентул Спинтер и Квинт Цецилий Метелл Непот (брат его, Целер, умер несколькими месяцами раньше). В народные трибуны оказались избранными друзья Цицерона — Публий Сестий, Тит Анний Милон, Курций Педуцеан и Тит Фадий. Но вскоре после выборов, скорее всего 23 июля, Клодий совершил некий «курбет». Созвав сходку, он призвал к ответу Бибула, бывшего коллегу Цезаря по консульству, и заставил его признать перед всем собранием, что Цезарь осуществлял консульские полномочия вопреки произнесенной в соответствии с обычаем им, Бибулом, obnuntiatio — официальному божественному предупреждению о неблагоприятных авспициях. Другими словами, все мероприятия Цезаря следует объявить недействительными. Клодий использовал ту же тактику, к которой несколько месяцев тому назад прибегли преторы Домиций и Меммий. Стоило сенату согласиться, и все препятствия к возвращению Цицерона отпадали. Передавали, будто Клодий даже заявил, что готов «на своих плечах принести Цицерона в Рим». Как объяснить столь удивительный ход? Ни о какой искренности, разумеется, не может быть и речи. Просто Клодий отлично понимал, что условие, в зависимость от которого он ставил возвращение Цицерона, неприемлемо и невозможно. О выступлении трибуна Цицерон рассказал в речах, произнесенных после возвращения из ссылки, но в письмах Аттику, написанных в самый разгар событий, он о нем даже не упоминает; следовательно, уверен, что все это не более чем уловка и провокация. На самом деле «курбет» Клодия объяснялся просто: Варрон привез из Галлии новые вести — Цезарь не возражает против возвращения Цицерона. Цезарь, так недавно вдохновлявший Клодия на пламенные речи против «Арпинского тирана», от него отступился; Клодий это понял и пустился на шантаж. Письмо Цезаря Варрону датировано июлем; Клодий, явно сбитый с толку неожиданным оборотом дела, созвал сходку 23-го числа того же месяца. Через несколько дней он решился ка безрассудный шаг, сильно поколебавший доверие к нему триумвиров.

11 августа в вестибюле храма Кастора, где шло в тот день заседание сената, один из рабов Клодия выронил скрытый под одеждой кинжал. Схваченный и допрошенный, он признался, что получил от своего хозяина приказ убить Помпея. Говорил ли раб правду или нет, но Помпей, панически боявшийся подосланных убийц, тотчас покинул Рим и заперся на своей Альбанской вилле. Фасцы в тот месяц были у второго консула Габиния, и он стал ведать всеми делами на форуме единолично. Прежде всего Габиний напал на Клодия, что вызвало многочисленные стычки и беспорядки. Вспомнив, какую меру предпринял против него Нинний Квадрат, Клодий тоже объявил, что посвящает Церере имущество Габиния. Все это время Красс держался в высшей степени осторожно и не вмешивался в события. Казалось, Клодий полностью овладел ситуацией, однако Помпей исподволь готовил реванш. Он обратился к Сестию, одному из избранных на следующий год трибунов, с просьбой отправиться к Цезарю в Цизальпинскую Галлию, где тот после победы над Ариовистом расположил войска на зимние квартиры значительно раньше, чем было принято и чем того требовала погода. По официальному календарю стояли первые дни октября, по солнечному же был лишь конец сентября. Цезарь и Сестию подтвердил, что не имеет ничего против возвращения Цицерона и не станет больше поддерживать Клодия. На угрозы последнего на июльской сходке Цезарь не обратил никакого внимания — он прекрасно понимал, что деятельность его уже давно получила всеобщее признание. Так что новому предложению вернуть Цицерона в Рим не предвиделось больше никаких препятствий.

29 октября восемь трибунов из десяти, что должны были вступить в должность 10 декабря, договорились, что предложат проект закона, первая же статья которого предусматривала возвращение Цицерона и восстановление его в правах, которыми он пользовался ранее в Городе и в сенате. Аттик немедленно сообщает другу новость и сам текст законопроекта. Цицерон тщательно анализирует текст и выражает некоторое сомнение в том, что с юридической точки зрения все формулировки безупречны. К нему, видимо, вернулась надежда, а с ней и присутствие духа и навыки профессионального юриста. Однако, как и можно было ожидать, проект восьми трибунов не прошел. 3 ноября Клодий провел сходку, где убеждал граждан в необходимости оставить Цицерона в ссылке. Конец года Цицерон снова проводит в скорби и трауре, ибо растаяла забрезжившая было надежда.

С наступлением нового года, однако, шансы на возвращение значительно возросли. Помпей все больше проникался враждой к Клодию; он понял, наконец, что отменить пункт Клодиева закона, препятствовавший возвращению Цицерона, можно лишь с помощью власти более высокой, чем плебейская сходка, то есть — центуриатных комиций. Созвать их могли только консулы. Оба, и Пизон, и Габиний, уже в ноябре уехали в свои провинции. Пизон с армией собирался расположиться в Македонии, и тогда Фессалоники окажутся недостаточно надежным убежищем для Цицерона. К концу месяца он перебирается в Диррахий, чтобы оттуда двинуться дальше в Эпир и поселиться в Бутроте, имении Аттика, который должен туда приехать. В то же время теперь, когда в Риме правят консулы, к нему благосклонные, Цицерону явно хочется оказаться поближе к столице. Предчувствия не обманули оратора — уже в январские календы новый консул Лентул, друг Цицерона и последовательный сторонник сенатской партии, предлагает рассмотреть в сенате вопрос о возвращении изгнанника. Трибун Аттилий Гавиан немедленно накладывает вето. Ход дела снова блокирован.

Тем временем, независимо от мер, предпринимаемых консулом, другой трибун, дружественный Цицерону, пытался добиться его возвращения через сходку плебеев. 23 января он представил на рассмотрение триб новый законопроект. Клодий — теперь всего лишь частное лицо — напустил на сходку гладиаторов своего брата Аппия Клавдия, в ту пору претора, и голосование не состоялось. Друзья Цицерона поняли, что добиться победы можно, лишь овладев полем боя в самом прямом, физическом смысле слова. На форуме и на Марсовом поле произошло множество стычек, в которых теперь участвовали и гладиаторы Тита Анния Милона, человека, который через несколько лет убил Клодия. Однако победы, одержанные людьми Милона, не разрешили ситуацию. Помпей решил ввести в дело новую политическую силу — города Италии и с этой целью посетил ряд колоний и муниципиев, начав с Капуи, где был триумвиром. Ему удалось вызвать в Рим для участия в предстоявших центуриатных комициях необходимое число «провинциалов» — им льстило, что Помпей призвал их для столь важного дела, к тому же насилия и распри, парализовавшие нормальную деятельность государства, немало их утомили.

Свой план Помпей начал осуществлять в заседании сената, состоявшемся 1 или 2 мая в храме Honos et Virtus — в том самом «зданьи, Мария хранящем память», о котором шла речь в Атинском пророческом сне. Лентул вел заседание; он не стал добиваться отмены закона об изгнании, а лишь предложил сенаторам принять сенатус-консульт, обращенный к магистратам, наместникам провинций, друзьям и союзникам римского народа, где содержалось признание заслуг Цицерона и лестная его характеристика. По сути дела, постановление отменяло установленное законом «лишение воды и огня». Сенатус-консульт такого рода не подпадал под действие трибунского вето, так как касался отношений с чужеземными народами и провинциальными властями, а в этой области последнее слово принадлежало сенату. В том же заседании было оглашено обращение ко всем римским гражданам, проживающим в Италии, с призывом собраться на центуриатные комиции, дабы участвовать в голосовании по закону, который будет представлен. Едва стали известны результаты заседания, как во время театрального представления народ разразился кликами во славу Цицерона, а несколькими днями позже, 9, 11 и 13 мая, сходными демонстрациями сопровождались погребальные игры и гладиаторские бои на форуме.

На июнь фасцы перешли к Метеллу Непоту, родственнику Клодия, он не стал бы помогать действиям, направленным против Клодия. Пришлось ждать июля. 9 июля в храме Юпитера Наилучшего и Величайшего на Капитолии сосгоялось заседание сената, подготовленное Помпеем. Сам он выступил с хвалебной речью, в которой присвоил Цпцерону звание Спасителя Отечества. На следующий день сенаторы голосованием одобрили законопроект, предусматривавший возвращение Цицерона из изгнания. Закон не встретил никакого сопротивления,

4 августа был поставлен на голосование и утвержден. Граждане стеклись со всех концов Италии в таком количестве, что банды Клодия не решились что-либо предпринять. Цицерона держали в курсе дела, и в тот же день, когда состоялось голосование, он взошел в Диррахии на корабль и 5 августа высадился в Брундизин. Через три дня, 8 августа, ему было вручено официальное подтверждение закона, который возвращал нашему герою римское гражданство и призывал его в столицу.

В Риме, однако, Цицерон появился лишь месяц спустя. Медленно и торжественно проехал он по Италии, останавливаясь в муниципиях и колониях, чтобы поблагодарить граждан, которые по примеру капуанцев кинулись в столицу, чтобы сломить сопротивление его врагом. В Рим Цицерон въехал 4 сентября под вечер. День был выбран, конечно, не случайно: на это число приходились Римские игры в честь Юпитера Капитолийского. С Аппиевой дороги в город попадали через Капенские ворота; миновав их, Цицерон по Священной дороге направился на форум к храму Юпитера. Огромная толпа, шумно приветствуя, сопровождала его. Казалось, в Город вступает триумфатор. Наверное, победитель Катилины, а теперь еще и Клодия и чувствовал себя триумфатором.

В последние месяцы изгнания Цицерон не расставался с Аттиком. Большую часть времени он, по-видимому, провел в имении друга Бутроте, предаваясь сладкой надежде. Благодаря присутствию Аттика ожидание становилось не столь мучительным, чем и объясняется тон большого письма, которое Цицерон отправил ему сразу же по прибытии в столицу. Письмо исполнено самых теплых чувств, и речь в нем идет не столько о событиях и обстоятельствах, сколько о душевном состоянии автора. Он рад был увидеть Туллию, которая встречала его в Брундизии. Прибытие оратора совпало с днем рождения дочери и днем основания колонии. Все кругом ликовало. Теренция, однако, на празднике не появилась, и Цицерон был, кажется, этим огорчен. Знаменательна одна фраза в письме Аттику от середины октября. Цицерон пишет, что у него есть «тайные печали», и прибавляет: «Но меня любят мой брат и моя дочь». О Теренции — ни слова. Нет, однако, и никаких указаний на причины холодности, которая с того времени установилась между супругами. Может быть, они поссорились из-за финансовых дел, которые сильно пострадали за время изгнания? Предположение весьма вероятное и годится для объяснения того, что случилось через десять лет, но прямых подтверждений нашему предположению не существует.

Глава XI ВРЕМЯ РАЗДУМИЙ. ОТ ВОЗВРАЩЕНИЯ В РИМ ДО «ПАЛИНОДИИ»

Сразу после триумфального въезда в Рим Цицерон полагал, что к нему вернулись, как он выражается в письме к Аттику, «блеск» (splendorum nostrum ilium) на форуме, его авторитет в сенате и «больший почет, чем мне бы хотелось» среди «добропорядочных граждан», то есть сенаторов и всадников. Опасается оратор только одного — что слишком большая популярность возбудит подозрительность Помпея, которого он по-прежнему побаивается, несмотря на услуги, оказанные ему великим полководцем; Цицерон слишком хорошо знает ревнивый нрав Помпея. В начале письма мысль Цицерона обращается к политическим делам, но в следующих же строках он говорит о своем трудном материальном положении, о конфискованном доме на Палатине, о разграбленных имениях. Все предстояло начинать снова. Радость возвращения не могла пересилить тревогу, слишком тяжкие задачи встали перед ним. И тем не менее первые дни в столице Цицерон посвящает делам политическим. На следующий же день после возвращения, 5 сентября, он выступает в сенате с благодарственной речью, текст которой сохранился (Cum senatui gratiasegit).Речь выдержана в тонах высокого ораторского искусства, не без напыщенности, но с подлинным темпераментом. Оратор предпочитает не вспоминать о колебаниях отцов-сенаторов, он говорит лишь о шагах, предпринятых в его интересах, как ни мало действенны они были. Он поименно раздает похвалы сенаторам, оказавшим ему помощь, и со всей страстью обрушивается на консулов Пизона и Габиния; они дали Клодию возможность провести закон о его изгнании, за что и были награждены наместничеством в провинциях, которые избрали сами. «Консулы заплатили мною, — говорит Цицерон, — за те постыдные доходы, что им сулили провинции». В речи уже слышны обвинения и разоблачения, которые через два года вновь прозвучат в речи «Против Пизона», а еще через год в речи «О консульских провинциях». Цицерон отнюдь не отказывается от мести. Оба консула стали его врагами, и он поклялся разделаться с ними. А всех других, причинивших ему вред, он прощает, ибо не хочет, чтобы в сенате царили ненависть и подозрения. Он поздравляет Милона, который решился ответить насилием на насилие, благодарит Планция за помощь, оказанную ему в Фессалониках, Сестия, рисковавшего жизнью в схватке с головорезами Клодия; упоминает и о преданности зятя своего Гая Пизона, не дожившего до успешного конца дела, которому отдал так много сил. Однако Цицерон помнит, что проблемы, существовавшие накануне его изгнания, по-прежнему не решены. Триумвиры все так же пользуются влиянием; легко догадаться, что Цицерон намерен сделать все от него зависящее, чтобы это влияние сокрушить.

Невозможно не выразить благодарность Помпею, и Цицерон благодарит великого полководца с притворным дружелюбием, не забыв, однако, упомянуть о событиях 11 августа, когда, опасаясь нападения, Помпей заперся на своей вилле. О Цезаре он заводит речь лишь один раз и бросает довольно холодно: «Я не говорю, что он был моим врагом, хотя знаю, что, когда это говорили другие, Цезарь хранил молчание».

Вскоре Цицерону представилась возможность утвердить свой авторитет в курии и в то же время удалить Помпея из столицы, возложив на него обязанности в высшей степени почетные. 7 сентября по наущению Клодия народ стал шумно выражать протест против дороговизны съестных припасов — сначала в театре (где все еще продолжались Римские игры), потом толпа собралась перед зданием сената. Люди кричали, что во вздорожании продуктов виноват Цицерон, и требовали поручить Помпею обеспечение Рима продовольствием. Цицерон воспользовался случаем и выступил с законопроектом, который на следующий день и оказался принятым: Помпей облекался на пятилетний срок всеми полномочиями, необходимыми для обеспечения столицы съестными припасами; полномочия распространялись на весь известный римлянам мир. Для выполнения своей миссии Помпей получал пятнадцать помощников-легатов. Сенат предпочел текст, предложенный Цицероном, хотя ранее один из народных трибунов представил проект, по которому Помпей получал несравненно более широкие полномочия: право неограниченного расходования средств, флот, армию и право издавать приказы, обязательные для наместников всех провинций (то есть в том числе и для Цезаря!). Казалось, возвращаются времена войны с пиратами. Сенат всегда в принципе враждебно относился к расширению полномочий полководцев; к тому же сенаторы не забыли, как Помпей умножил свою славу за счет славы сената, и потому предпочли текст Цицерона; Помпею не оставалось ничего другого, как выразить глубокое удовлетворение таким оборотом дела. Цицерон достиг двух целей разом: удалил из Рима Помпея, который вскоре, несмотря на сентябрьскую осеннюю непогоду, отплыл в Сардинию; помог укрепить авторитет сената. Остался доволен и народ — он ведь требовал назначить Помпея «диктатором по продовольствию».

Еще до отъезда Помпея Цицерон провел сенатское постановление о двухнедельных благодарственных молебствиях в ознаменование побед Цезаря в Галлии. И он, и сенат внимательно следили за точным соблюдением равновесия между двумя главными триумвирами. На протяжении всего этого времени имя Красса не упоминается. Казалось, триумвират доживает последние дни, и сенат вновь начинает играть решающую роль.

7 сентября при выходе из здания, где проходило заседание сената, на котором Цицерон провел постановление, поручавшее Помпею обеспечение столицы продовольствием, оратор был встречен толпой граждан, шумно его приветствовавших; испросив разрешения у магистратов, тут присутствовавших, Цицерон произнес благодарственную речь народу.

Текст ее сохранился, он варьирует основные положения речи, произнесенной двумя днями раньше в сенате. Похвалы Помпею на этот раз гораздо менее сдержанны, а Цезарь не упоминается вовсе — стоило ли говорить о нем гражданам, которые на протяжении более двух лет упорно выражали Цезарю любовь и преданность. Речь изобилует историческими параллелями с гражданскими распрями предшествующей эпохи, причем Цицерон явно стремится доставить себя в один ряд с выдающимися политиками предыдущего поколения, также познавших горечь изгнания. Особенно подчеркивает он свое сходство с Марием, который пользовался горячей любовью народа и тоже родился в Арпине. По возвращении из изгнания, напоминает оратор, Марий испытал на себе ярость мстительных врагов. Но Цицерон успокаивает сограждан: Марий был воин, полководец, в борьбе с врагами он прибег к оружию; он, Цицерон, воспользуется средствами более ему привычными — речами, словом.

Цицерон прекрасно разбирался в существующем положении. Толпа приветствовала его, так что можно не сомневаться, что удалось наконец стать человеком, вокруг которого сплотились все общественные силы Рима. Цицерон знал, конечно, как непостоянно народное мнение, но радовался, что хотя бы на время сумел подавить влияние Клодия. Теперь можно было подумать и о собственных делах.

Едва Цицерон покинул Рим, Клодий разграбил и, при соучастии Пизона, спалил его дом. А чтобы землю эту уже никогда не могли вернуть владельцу, Клодий соорудил статую Свободы, освятил ее и начал строить вокруг нее портик. Поблизости, на участке Марка Фульвия Флакка, одного из друзей Гракхов, погибшего в пору сенатской реакции, стоял другой портик, возведенный в свое время победителем кимвров Квинтом Лутацием Катулом; Клодий его разрушил. Портик Клодия был длиннее и просторнее прежнего, и Цицерон уверял, что Клодий, живший неподалеку, построил его специально для своих прогулок. От территории, которую прежде занимал дом Цицерона, портик захватывал не более одной десятой. Остальное приобрел один из подставных людей все того же Клодия. Так что с юридической точки зрения положение оказалось довольно сложным. Основная трудность заключалась в том, что при освящении хотя бы части участка запрещалось использование его частным лицом. Снять сакральность могли только жрецы-понтифики. Эта коллегия ведала всеми вопросами, связанными с религиозными обрядами и установлениями, и решала таковые, руководствуясь тайными заповедями, записанными в их книгах. 29 сентября Цицерон произнес перед понтификами речь, дошедшую до нас под названием «О своем доме». Из нее мы узнаем немало интересных деталей политической тактики Цицерона. Несколько неожиданно оратор начинает оправдываться перед жреческой коллегией в том, что добивался чрезвычайных полномочий для Помпея. Самооправдания его весьма обстоятельны, из чего можно заключить, что многие сенаторы из самых консервативных, то есть как раз из тех, что составляли коллегию понтификов, враждебно встретили предложение Цицерона касательно Помпея. Так как Цезарь отсутствовал, коллегией руководил Марк Теренций Варрон Лукулл; брат его несколькими годами ранее принужден был уступить Помпею командование в войне против Митридата. Можно себе представить, сколько трудностей предстояло преодолеть Цицерону, ведь пришлось добиваться благосклонности самых разных, подчас враждующих, политических партий!

О доме говорится лишь в последней части речи, да и там Цицерон утверждает, что сохранение статуи, воздвигнутой Клодием, граждане Рима сочтут оскорблением не только ему, но также и сенату, и народу Рима, которые вернули оратору былой почет и былую славу. После этого патетического пассажа оратор обращается, наконец, к собственно правовой проблеме, возникшей в связи с освящением участка. Не будучи членом коллегии понтификов, он тщательно избегает предлагать свое толкование религиозных законов и говорит лишь о самых общих религиозно-правовых нормах, известных каждому гражданину. Так, он указывает, что не все установления были соблюдены, что понтифик Луций Пинарий Натта, совершавший обряды, допускал ошибки, что, помимо всего прочего, он — близкий родственник Клодия и находился в сговоре с трибуном. Понтифики приняли решение, благоприятное для Цицерона. В нем говорилось, что «лицо, освятившее участок, оказалось не уполномоченным на то, как положено, голосованием в комициях или в трибах, поскольку же ни комиции, ни трибы не поручали ему поступать так, как он поступил, не будет нарушением божественных установлений продавать или покупать этот участок и восстанавливать строения, на нем ранее стоявшие». Итак, религиозную сторону дела удалось уладить. Оставалась сторона юридическая, то есть возвращение Цицерону его собственности. 1 октября вопрос был поставлен на обсуждение сената. Взял слово Клодий и говорил в течение трех часов, пытаясь помешать принятию решения. Наконец он замолчал; сенаторы постановили, что дом возвращается во владение Цицерона, портик Клодия должен быть разрушен, а портик Лутация Катула восстановлен. Один из трибунов, Аттилий Серран, наложил было вето, но по предложению консула будущего года сенат принял еще одно постановление, объявлять шее трибуна ответственным за беспорядки, которые может вызвать отмена сенатусконсульта вследствие вето, им наложенного. После ночи размышлений Серран снял вето, и на следующий день дело было кончено. Не теряя времени, консулы поставили работы по выполнению сенатских решений на торги, и разрушение портика Клодия началось тотчас же. Сенат принял также постановление о возмещении ущерба. Цицерону предстояло получить два миллиона сестерциев за Палатинский дом, двести пятьдесят тысяч за виллу в Формиях и пятьсот тысяч сестерциев — за виллу в Ту скуле, разграбленную Габинием, который, кстати говоря, даже перенес колонны с виллы Цицерона на строительство собственной виллы, находившейся поблизости. Возмещение ущерба было явно недостаточным, если вспомнить, что Палатинский дом стоил три с половиной миллиона. В письме к